Полезное в библиотеке

16 августа 2019
Автор книги: Олег Куваев
Год издания: 1968
0 0 0

Автор: О. Куваев

"Физкультура и спорт", Москва, 1968

Сканирование и обработка: Виктор Евлюхин (Москва)

Оглавление

  1. От издательства
  2. Вместо предисловия, или частное отступление на тему этимологии
  3. О себе
  4. Примечания к маршруту
  5. Два цвета земли между двух океанов
  6. Зажгите костры в океане
  7. ВН-740
  8. Дом для бродяг
  9. Дневник прибрежного плавания
  10. Переправа
  11. О тех самых краях
  12. Два выстрела в сентябре
  13. Утренние старики
  14. В лесу, на реке и дальше...
  15. Устремляясь в гибельные выси... (памяти Михаила Хергиани)
  16. Из записных книжек
  17. Страницы писем
  18. Ю. Васильев. Хотел журавля в небе

От издательства

Олег Куваев, известный писатель, геолог по профессии, интересный человек, прожил недолгую, но богатую событиями жизнь. Многие факты биографии писателя послужили ему материалом для рассказов и повестей, удивлявших читателей новизной темы, глубоким знанием предмета, оригинальностью мышления и авторских оценок. Творчество молодого писателя привлекало неординарно раскрытой темой труда, романтикой изыскательских профессий, правдивым изображением жизни людей Севера, о котором в то время имели одностороннее и не всегда верное представление.

Настоящим откровением стали произведения О. Куваева для "народа бродячего", туристов, увидевших в писателе родственную душу. Каких только книг не приходится изучать туристу при подготовке к путешествию (и справочники, и путеводители, и даже беллетристику), чтобы составить представление о "стране посещения"! Книги О. Куваева давали в этом плане ответы на многие вопросы: и по разработке маршрута, и по выбору снаряжения, и по технике преодоления различных препятствий на местности, не говоря уже об исчерпывающей характеристике эмоциональной стороны путешествия. А главное - О. Куваев открыл для туристов и описал неоднократно пройденный им и досконально изученный, теперь уже туристский регион - Чукотку.

Примеров, когда писатели становились первооткрывателями туристских земель, не столь уж много (вспомним Мещеру К. Паустовского, Саяны Г. Федосеева). О. Куваев - из их числа, но, как нам кажется, более близок своим творчеством именно к туристским интересам читателей. Недаром мысль об издании книги путешествий писателя в серии "Необыкновенные путешествия" подсказана издательству "Физкультура и спорт" самими читателями. Кстати, о такой книге мечтал и автор. Сохранилось даже предисловие к ней (его мы публикуем в настоящем издании).

Предлагаемую читателю книгу "Дневник прибрежного плавания" составили повести и рассказы О. Куваева, написанные в жанре путешествия. В основе их - странствия писателя по северо-востоку страны, Средней Азии, Кавказу, Полесью. Естественно, большинство включенных в книгу произведений посвящено Северу.

Открывает ее повесть "Два цвета земли между двух океанов" - проникновенный рассказ о Чукотке, ее природе, открытии, постижении и исследовании. Это как бы общая картина легендарного полуострова. Следующие же далее рассказы и повести - своего рода маршруты экспедиционных и туристских путешествий автора. Кстати, понятия "экспедиционный" и "туристский" в жизни О. Куваева были тесно связаны. Ряд экспедиций (например, описанную в "Дневнике прибрежного плавания") он сочетал с туристскими целями. Он вообще не представлял туризма без исследовательской работы, будь то поиски следов пропавшей экспедиции купца-морехода Никиты Шалаурова, поиски горы "из чистого серебра" или поиски "очень большого медведя".

В книгу включены некоторые письма и отрывки из записных книжек О. Куваева. Сделанные по следам событий, эти заметки отражали непосредственные впечатления писателя от путешествия. Впоследствии они дали начало многим очеркам, рассказам, повестям. Читатель может познакомиться с творческой лабораторией О. Куваева, его работой над фактом, словом, стилем. Часто неудовлетворенный собой, писатель постоянно совершенствовал свои произведения, переделывал, на основе старых создавал новые. Так, "дорожные записки и размышления" о Чукотке - уже упоминавшиеся "Два цвета земли между двух океанов" - дали жизнь целой серии повестей и рассказов. В них и корни романа "Территория" (два отрывка из романа, носящие автобиографический характер, включены в настоящее издание).

Но знакомство с творческой лабораторией О. Куваева не просто увлекательная прогулка в мир образов писателя. Для читателя-туриста это и определенная школа литературного мастерства. Ведь процесс познания заложен в самой природе туризма, а все увиденное, изученное требует описания, фиксации - в отчете о походе для единомышленников, в статье, в очерке и т. п. Здесь опыт писателя-путешественника трудно переоценить.

Книга "Дневник прибрежного плавания" печатается в основном по последним прижизненным изданиям писателя. Исключение составляют повесть "Дом для бродяг" (одиночный сплав О. Куваева по сибирской реке Омолон) и рассказ "Устремляясь в гибельные выси". Учитывая туристский характер настоящего издания, они даются в редакции журнальных публикаций, более близких к фактическим событиям.

Отрывки из дневников и письма подготовлены сестрой писателя Г. Куваевой.

Помещенные в книге фотографии, относящиеся к различным экспедициям и походам О. Куваева, представлены редакции Г. Куваевой. Цветные снимки Чукотки и Полесья выполнены Л. Вейсманом, а снимки пейзажей Кавказа - В. Гиппенрейтером.

Вместо предисловия, или частное отступление на тему этимологии

Довольно давно, лет пятнадцать тому назад, в тихий вечерний час я сидел на берегу реки, впадающей в Восточно-Сибирское море. Было это в июле, и на гладкое речное плесо ложились, оттеняя и дополняя друг друга, апельсиновый свет закатного солнца и темная тень кустарника.

Тогда я работал в геологии и возвращался на базу после двухдневного маршрута на дальние тундровые озера. Двухдневный маршрут с грузом по тундровому кочкарнику - довольно тяжелая физическая работа, и, как всегда после тяжелой физической работы, на душе было спокойно, даже несколько пустовато, и блаженно ныли все мышцы. Маршрут мой практически кончился, так как в нескольких километрах вниз по реке в кустарнике была спрятана "ветка", узкая, из трех досок сшитая, лодочка, на которой плыть вниз по течению уже не работа, а удовольствие, вроде танца, если ты любишь ритм и послушные мышцы. В лодке у меня были оставлены чайник, заварка, сахар и большой кусок хорошо сваренной оленины, завернутый в бактерицидную травку, что растет здесь в низинах. Словом, предстоящая через час жизнь была изобильна и прекрасна в своей ясности и простоте.

Я покуривал перед последним рывком в предвкушении ужина и возвращения на базу по ночной реке среди тишины, звезд и рыбьего плеска. Тут я его и увидел. Это был огромный старый гуменник, весь в тяжести мышц и уверенности прожитых птичьих лет. Он неторопливо плыл вниз по течению, поглядывал по сторонам и был как бы задумчив. Я. сообразил, что он меня не увидит, так как над глыбой берегового торфяника торчала лишь моя голова в грязном до черноты накомарнике, а птицы на неподвижные предметы не реагируют. Гуменник поравнялся со мной. Я сидел неподвижно и видел даже, как шевелятся в роде темно-желтые гусиные лапы. Он перемещался все медленнее, медленнее и вдруг, как бы порешив что-то в уме, развернулся и быстро поплыл обратно, так что вода веером шла от груди. Видимо, он действительно принял важное решение и теперь спешил исполнить его.

Не знаю уж, по какому сцеплению ассоциаций, но именно тогда мне пришла в голову мысль написать рассказ, повесть или даже целую книгу о людях скитальческого образа жизни, бродячих профессий, непоседливых устремлений ума. "Бытие определяет сознание" - это истина. В тогдашнем моем бытии я жил среди людей, не имеющих твердой крыши над головой, когда каждую весну чемодан с барахлишком сдавался управленческому завхозу и ты не знал, куда ты сей чемодан осенью понесешь. Самолет, тракторные сани, кузов машины, речная или морская лодка служили как бы естественным продолжением, естественным вместилищем твоего существования.

Конечно, с тех пор многое изменилось. Того симпатичного пожилого гуменника уже нет, конечно, в живых, и река, на берегу которой я сидел, теперь стала другой рекой. Вдоль нее идет тракторная дорога, летом вода замутнена шламом промывки, а птицы и звери ушли в другие края. Человечество стало старше на пятнадцать интенсивных лет нашего века.

Но есть, черт возьми, вечные категории. К этим вечным категориям я без колебания отношу склонность человека к странствиям. Не будем бояться слова "бродяга". В обыденке оно почти всегда ассоциируется с некоей не нашедшей себе применения личностью, тем беглецом, который "Байкал переехал", или небритым типом, который "бродит", уходя от обязанностей члена общества и человека. Для почтенных "бродяг" наших дней есть термин "турист", "путешественник", "исследователь" тех-то и тех-то местностей, для непонятных раньше употреблялось слово "странник", в печальной интерпретации слова "скиталец".

Но можно (пусть это будет авторская вольность) истолковать слово "бродяга" как определение человека, который переходит "брод", бредет из последних сил, чтобы добраться до нужной цели. В этом смысле великий путешественник и генерал русской армии Николай Михайлович Пржевальский был ближе к безымянному сибирскому побродяжке, Ивану Непомнящему, чем к какому-нибудь блестящему светскому генералу. Каждый истинный бродяга - это всегда поэт, рассказчик, знаток природы, профессор нехоженых троп. Есть еще современное, горькое для экономистов слово "летун". Я должен сказать, что "летун" и "бродяга" ничего общего между собой не имеют, более того, они диаметрально противоположны, так как для бродяги сама дорога и мир вокруг нее уже процесс, уже цель, для летуна же дорога - просто досадная необходимость, барьер перед рублем или иными благами жизни. Кроме того, мир еще просто не знал зажиточного бродяги.

Странствия обогащают душу, лечат ее, если она больна, но они также ведут к печальному факту житейского краха, если человек шляется просто так или за мелкой целью рубля, тщеславием эгоизма, если он убегает, пытается убежать от себя, от действительности или ближних своих. Впрочем, это давно известная истина.

Именно поэтому я счел возможным объединить вместе идущие ниже рассказы и повести. Более того, я уверен, что они должны быть вместе, в одной обложке, если автор пытается как можно шире подходить к понятию слов "бродить по земле".

Я вполне отдаю себе отчет в том, что прозаик, литератор должен объясняться с читателем в самой сути того, что он пишет, а не в предисловии к книге, пусть даже не очень затянутом.

Олег Куваев

О себе

Я родился в Костромской области в 1934 году, но считаю себя вятичем, ибо все время, вплоть до института, жил в Кировской области, вначале в деревне Кузьменки, позднее на железнодорожном разъезде Юма. Отец работал дежурным по станции, мать преподавала в соседнем селе. На примере матери я вещественно, если так можно сказать, усвоил понятия "сельская учительница" и "ликбез". Последнее слово сейчас полузабыто, первое употребляется редко. "Ликбез" - это когда мать поздно вечером шла за десять километров в глухую лесную деревню. В качестве оружия, скорее морального, она брала "вильцы" - так в Кировской области называются маленькие двузубые вилы, которые применяются при вывозке навоза на поля. В наших лесах в те годы была пропасть волков. Зимой волчьи стаи зверели. А "сельская учительница" - это школа в селе, которое также называлось Юма и куда мать ежедневно ходила за четыре километра. Это еще корова, огород сенокос и прочее. Мы жили в деревне, и кормиться было надо. Летом мать ничем не отличалась от колхозных женщин.

Отец родился в крестьянской семье на Ветлуге, ушел на заработки, был мальчиком в булочной на станции Шарья, потом стал телеграфистом и был им в первую мировую войну, участвовал в Брусиловском прорыве, воевал в Мазурских болотах. В своей армии он первым принял телеграммы об отречении царя и о свержении временного правительства. Они у него хранились, и я их отлично помню, и я же по детской глупости их куда-то "заиграл". Позднее, в армии, отец стал членом солдатского комитета. До 1937 года он был начальником крупной станции Свеча Северной железной дороги.

Интересы мои рано замкнулись на двух вещах: книгах и ружье.

Ружье я начал выпрашивать лет с семи, но получил его, только когда учился в 8-м классе. До этого я держал нелегально добытую шомполку, к которой капсюль надо было привязывать тряпочкой, порох я добывал из железнодорожных петард, а петарды мы с товарищем воровали у путевых обходчиков.

Первую потрясшую меня книгу помню отлично, хотя она была без заглавия и без автора. Это был рассказ о нескольких поморах, застрявших на острове Малый Берун. Северная робинзонада. Да, я великолепно помню эту книгу, ибо перечел ее несколько раз, но по неизвестным мне причинам до сих пор не могу ее отыскать.

Уже не знаю, по какому случаю, в пятом классе у меня завелись карманные деньги, и я купил первую свою книгу в районном книжном магазине на станции Свеча: "Путешествия по южной Африке". Ливингстона. Я бережно ее храню и сейчас. О каком-то предопределении судьбы говорить смешно, но любимыми книгами были и остаются книги о путешествиях. Первым юношеским героем был, разумеется, Николай Михайлович Пржевальский. Я чертовски жалел тогда, что не родился в его время. Красные пустыни Тибета, подошвы верблюдов, стертые на черной гобийской щебенке. Книги Николая Михайловича Пржевальского и его последователей Козлова, Роборовского читал самозабвенно (с таким же увлечением перечитываю их и теперь). В результате где-то к седьмому классу я уже твердо знал, "куда мне жить"; решил стать географом. Но сведущие люди вовремя объяснили, что профессия географа-путешественника давно отмерла, или отмирает, и я, не растерявшись, решил стать геологом.

Десятилетку я закончил в интернате для детей железнодорожников в городе Котельниче на Вятке. Котельнич - старинный город, но он много раз выгорал, из старины там разве что остались купеческие лабазы на Советской и сам дух старого уездного города. На правобережье Вятки, на огромных глинистых обрывах, можно было гонять на лыжах вплоть до полной возможности сломить себе шею; на левом берегу был затон для речных судов, где зимой шел ремонт колесных пароходов. Школа была хорошая, с традициями, выход же агрессивным ученическим настроениям мы находили в извечной войне интерната с окраиной Котельнича, отделявшейся от интерната оврагом.

Окончив школу, я отправился в Москву поступать в институт. Ни одного города, кроме Котельнича, я до этого в жизни не видел. Отец настаивал на физико-техническом институте, отчасти справедливо представляя жизнь геолога как бесприютную и безалаберную. Кроме того, в школе у меня обнаружились математические способности. Я внял советам отца, подал документы в физико-технический, прошел отбор, а потом с легким сердцем отнес документы в геологоразведочный, куда и был принят на геофизический факультет. В институте у нас сколотился великолепный дружный коллектив ребят. Как ни странно, в этом оказался "повинен" преподаватель физкультуры, тренер по лыжам, чемпион Союза 1940 года Иван Иванович Николаев. Этот отличный тренер и замечательный педагог как никто умел внушить нам дух товарищества.

Ни о какой литературной деятельности я в ту пору не думал. Готовился стать правоверным геологоразведчиком и, кроме спорта и учебы, ничего не хотел признавать. Правда, "книжные интересы" несколько расширились, я стал собирать книги по Северу, и появился новый кумир - Нансен. Все-таки после третьего курса, когда нам разрешили на лето устраиваться в штат геологических партий, я отправился в "Пржевальские" места на Тянь-Шань. Был коллектором в партии, которая работала на Таласском хребте. Вьючные верховые лошади, долины горных рек Аспары и Мерке, перевалы, вершины. Начальник партии нашел для меня наиболее пригодное, по его мнению, амплуа: я снабжал партию дичью, разыскивал пропавших лошадей, водил вьючные караваны при перебазировке. Благодаря этому неплохо изучил этот район Тянь-Шаня: то по нескольку суток пропадал с киргизами на горных охотах, а однажды вдвоем с проводником мы три недели искали пропавших лошадей, объездили всю Киргизию и нашли лошадей в десяти километрах от базы. Тянь-Шань меня очаровал. Желтые холмы предгорий, равнинная степь, тишина высокогорных ледников. Кроме того, я прямо сжился с лошадьми и, ей-богу, ощутил в себе кровинку монгольского происхождения. Поклялся, что после института вернусь сюда.

Зимой случилось "событие" - я как-то незаметно написал рассказ "За козерогами". Типичный охотничий и очень слабый рассказ. Но его опубликовали, я не придал этому никакого значения.

Позднее работал в верховьях Амура. Это был старый золотоносный район, с почти выработанными рудниками, освоенный и заселенный. А в 1957 году поехал на Чукотку - просто хотелось ступить на коричневый угол карты, о котором даже в лекциях по геологии Союза говорилось не очень внятно.

Наша экспедиция базировалась в бухте Провидения, позднее мы рейнским речным пароходиком - остатки репараций, невесть как попавшие на Север, - проплыли в бухту Преображения и оттуда на двух тракторах отправились с работой к заливу Креста.

Еще в бухте Преображения я понял, что погиб. Ничего похожего мне видеть не приходилось, как не приходилось раньше ходить на вельботах за моржами с чукчами, охотиться с резиновых лодок в море. Позднее начались нечеловеческие "десанты", когда все - от спальных мешков и палаток до примуса и керосина - люди несли на себе. Мы разбивали стоянки в молчаливых горных долинах, встречали пастухов, и всюду была тундра, очарование которой, кажется, еще никому не удалось передать. Я вырос в вятских лесах, но меня тянуло именно в безлесные пространства вроде тянь-шаньских предгорий или чукотской тундры. Экспедиция окончилась довольно неудачно: погибли оба трактора, нам пришлось пешком выбираться на берег залива Креста, где ждали вельботы, потом в течение двух недель пережидать шторм, питаясь моржатиной. Над заливом каждый вечер повисали ужасные марсианские закаты на полнеба. Все это меня окончательно доконало, и на обратной дороге я залетел в Магадан - договориться о заявке в институт. Я был уже студентом шестого курса и через полгода должен был защищать диплом. В Магадане охотно пошли навстречу, заявка была послана, но, чтобы попасть на Чукотку, еще долго пришлось обивать пороги в министерстве: нашу группу готовили к несколько иному профилю.

Но на Чукотку я попал. И в феврале 1958 года оказался в Певеке на берегу Чаунской губы в должности начальника партии. Певек частенько называют чукотским Клондайком. Незадолго до моего приезда здесь открыли хорошее промышленное золото, в геологическом управлении и в поселке жизнь била ключом. Но система работы крепко отличалась от системы столичных экспедиций. Тундра здесь не была экзотикой, люди просто жили в ней, обычной и привычной жизнью. Материальная база управления была слабой, и всякий начальник партии и сотрудники ее в значительной степени стояли в зависимости от собственной энергии, энтузиазма и... физической выносливости. Я прожил там почти три года, даже научился ездить на собачьих упряжках - все это послужило отличной школой. В управлении царил здоровый дух легкого полярного суперменства, что только помогало работе. Работа, собственно, была основным занятием, и просидеть до 12 ночи в управлении не считалось чем-то необычным, особенно когда подходил срок сдачи отчета.

Изобилие впечатлений требовало какого-то выхода, и я вспомнил о своем единственном опубликованном рассказе. Меня перевели к этому времени в Магадан, в Центральное геологическое управление Северо-Востока. К этой новой руководящей должности я, видимо, не был приспособлен - затосковал и неожиданно для самого себя уехал в Москву. "Вокруг света" напечатал в 1962 году несколько моих рассказов. Я пытался как-то взвесить все, что произошло. В общем-то это были, пожалуй, стандартные размышления о смысле жизни. В результате я самостоятельно додумался до апробированного поколениями вывода, что главное - это работа, вернее, степень ее интересности. Все остальное - сопутствующие явления. Работа может быть разной, и всякая клановость или кастовость не делает чести уму апологета какой-либо профессиональной замкнутости. Главное - работать с азартом.

К тому времени, когда меня посетили эти благие мысли, в Магадане организовался Северо-Восточный комплексный научно-исследовательский институт, и меня пригласили туда. Институт был хорошо организован и давал большой простор инициативе. Я руководил группой, которой удалось провести исследования на острове Врангеля. На легких самолетах АН-2 мы делали съемку по дрейфующим льдам Чукотского и Восточно-Сибирского морей. Здесь тоже приходилось изворачиваться любыми способами подешевле: собаки вместо вездехода, фанерная лодка вместо катера, байдара и резиновая лодка вместо вертолета. За три года я сдружился с летчиками полярной авиации, с байдарными капитанами, каюрами.

Занятие литературой становилось чем-то вроде второй профессии. Вышла книга, готовилась к печати вторая, и потребность писать забирала все большую власть.

Вероятно, занятия литературой могут увлечь человека даже сугубо научного склада ума, не только врожденных гуманитарщиков. Человек как объект - самое сложное из всего, что выдумано природой, и процесс создания, допустим, рассказа, который заранее рассчитанным образом подействует на читателя, задача неизмеримой сложности и увлекательности. Идеал ее недостижим, и именно отсюда, мне кажется, идут рассуждения о литературе как о "проклятом" ремесле, которое невозможно бросить.

В калейдоскопе людей, встречающихся на Севере (а контингент их там, видимо, более калейдоскопичен, чем в других местах, ибо сюда приезжают люди с определенным потенциалом энергии), меня всегда интересовали так называемые чудаки. Чудаки в жизни необходимы - это общеизвестно. Это люди, которые руководствуются нестандартными соображениями и, во всяком случае, нежитейской целесообразностью поступков. В довольно неприглядной картине непостоянства кадров на Севере подавляющее число убывших составляют люди мелкой рациональности. А чудак поселяется прочно, он надежен в этом смысле. К тому же знакомые призывы к молодежи - "на освоение" - изобилуют сплошь и рядом истертыми фразами, которые потеряли способность эмоционального воздействия. Я убежден, что человек очень долго (по крайней мере, до того возраста, до которого мне удалось пока дожить) остается мальчишкой, который запоем читает о приключениях на какой-нибудь Амазонке и склонен к авантюрам, в хорошем смысле этого слова. И не надо скучнить жизнь, дорогу - мечте и фантазии! Однако и всяческие розовые коллизии, надуманная чепуха - лишь бы попышнее - там, где сам повседневный труд схож с приключением, - такая трактовка "жизни" граничит с беспрецедентностью обдуманной лжи. Я, в частности, говорю о литературе о геологах, ибо весь мой жизненный опыт пока связан с геологией. Геология ныне - наука и производство, она все более становится четким промышленным комплексом и дальше будет развиваться именно по этому пути. Надуманные истории про последнюю спичку, трехпудовый рюкзак, закаты и "ахи" над месторождением: "здесь будет город" - звучат чаще всего оскорбительно для геологии. Все случается в силу жесткой необходимости, но это нельзя возводить в ранг сугубо типичного. Вот именно в этом я вижу на ближайшее время свой долг пишущего человека. Это долг перед товарищами по профессии, с которыми вместе приходилось работать, радоваться, рисковать и просто жить.

Примечания к маршруту

Чтобы попасть на Территорию, вы должны сесть в самолет. Правда, летом вы можете добраться сюда и на пароходе - месячное плавание среди льда и тумана, когда кажется, что мир исчез и существует лишь железная палуба, перекличка сирен каравана и ваша каюта. Через несколько дней именно в каюте вы и будете проводить почти все свое время, ибо вам быстро осточертеет блеклая полярная вода, низкое небо и слово "навигация", которое произносится тысячу раз на дню. "В этом году навигация в отличие от прошлого года..." В мыслях вы привыкли к тому, что название Территории, даже само решение попасть туда, служит гарантией приключений. Эта страна мужчин, бородатых "по делу", а не велением моды, страна унтов, меховых костюмов, пург, собачьих упряжек, морозов, бешеных заработков, героизма - олицетворение жизни, которой вы, вполне вероятно, хотели бы жить, если бы не заела проклятая обыденка. Во всяком случае, вы мечтали об этом в юности.

Однако пароходом на Территорию сейчас не плавает уже никто, кроме представителей творческого труда, которые мечтают познакомиться со "всей Арктикой" в короткое время.

Вы полетите туда самолетом. Лет двадцать назад это тоже было незаурядным дорожным подвигом. Но сейчас вы долетите без приключений. Когда же вам надоест почти сутки сидеть в самолетном кресле и продувать себе уши после посадок на забытых богом аэродромах, вы встретитесь с первой неожиданностью. Рейс ваш окончится не на той планете, с которой начался. Вас ожидает прохладный и влажный воздух, черный и желтый пейзаж, если вы прилетели летом, и некая суровая снежная обнаженность, которую трудно передать словами, если вас затащило туда зимой. Нет тут берез, кленов, ясеней, сосен, лиственниц. Есть сопки и тундра, чудовищно, даже как-то клинически голые, и в вас поселится легкий страх, особенно если вы выросли среди мягких пейзажей европейской России.

Вскоре вы заметите, что люди здесь также отличаются от тех, что остались в семнадцати летных часах. Если вы прилетели на неделю, на месяц или даже несколько месяцев, вы так и не поймете, чем они отличаются. Но они все-таки отличаются, то ли раздражающим снисхождением к вам, залетному и временному, то ли странной привычкой сидеть не на диванах и стульях, а на корточках у стены, то ли пренебрежением к деньгам, то ли отсутствием любопытства к свежим анекдотам и сплетням "из сфер". Не исключено: вы с тайным злорадством подумаете, что эпоха сверхзвуковой реактивной авиации и блочных домов скоро все и везде уравняет.

Если вы прилетели в Поселок, главный центр на севере Территории, у вас есть основания так думать. Те же блочные дома, как в Кузьминках, те же МАЗы, "Колхиды", "Татры", УАЗы гудят на дорогах, а ветер гоняет индустриальную пыль и обрывки газет. По улицам не бродят олени или ездовые собаки, на углах не торгуют пыжиком, люди одеты в те же пальто, плащи, туфли, что в Ленинграде. В квартирах крутят те же пленки на тех же магнитофонах, и на книжных полках стоят те же книги, что в вашей квартире. Но если душа ваша не очерствела от частых перемещений по государству или, наоборот, не поблекла от жизни в одном месте, вы постоянно будете чувствовать, что нечто главное идет мимо вас, и оно не умещается ни в рассказы старожилов, ни в кадры слайдов, ни в записные книжки. Возможно, это главное заключается в узкой полоске ослепительно лимонного цвета, которая отделяет хмурое небо от горизонта в закатный час. У вас вдруг сожмет сердце, и вы подумаете без всякой причины, что до сих пор жили не так, как надо. Шли на компромиссы, когда надо было проявить твердость характера, в погоне за мелкими удобствами теряли главную цель, и вдруг вы завтра умрете, а после вас и не останется ничего. Ибо служебное положение, оклад, квартира в удобном районе, мебель, цветной телевизор, круг приятных знакомых, возможность ежегодно побывать на курорте, даже машина и гараж рядом с домом - все это исчезнет для вас и не останется никому либо останется на короткое время. Во всяком случае, бессмертная душа ваша, неповторимое и единственное ваше бытие тут ни при чем. Что-то вы упустили.

Можно суеверно считать, что подобные мысли рождены пространствами, составляющими Территорию.

До настоящей "полярной болезни", или как там это называется, вам еще далеко. Позади вас гремит и перекликается Поселок, над головой с мерным рокотом прошел оранжевый самолет полярной авиации. Он идет в Город - центр обширной области, куда входит и Территория. Но вы видите только закатную полосу над хмурым морем. Над перевалом, красным от того же заката, клубится красное облако пыли, и в нем исчез грузовик, идущий на дальний прииск с каменным углем в мешках, или с синтетическим барахлом в контейнере, или с яйцами в деревянных бочонках, или с разлапистым металлическим агрегатом на автоприцепе. В кабине того грузовика рядом с шофером сидит, наверное, командированный вроде вас человек, смотрит на ленту дороги, рассекающую тундру и сопки, и сочиняет предварительный мемуар на тему "Когда недавно я летал в Арктику". Но постепенно рев двигателя, ползущие навстречу черно-белые сопки, редкие машины, подобные усталым бродягам на бесплодной, изорванной ветром равнине, - все это, именуемое "трасса", завораживает командированного человека, и найденные час или два тому назад слова мемуара предстают бессмысленными, глупыми и хвастливыми. В них есть личность рассказчика, слово "я", но нет Территории, и вообще все это не так, не так, все иначе...

Двадцать лет назад через этот перевал так же пылили грузовики, идущие на касситеритовый прииск, выстроенный во время войны. И через этот же перевал уходили тракторные сани, груженные взрывчаткой, брезентом, мехом, железом, детонаторами в плоских ящиках, соляркой, бензином и многим другим. А поверх всего на санях сидел разный народ и смотрел в бледное небо или на Поселок, который, конечно, был совершенно иным, но был. А теперь задайте себе вопрос: почему вас не было на тех тракторных санях и не ваше лицо обжигал морозный февральский ветер? Может быть, именно это поможет ответить на недовольство, которым мучаем мы сами себя во время бессонницы в серый предутренний час, когда светлеют окна и гаснут звезды.

Два цвета земли между двух океанов

- Дорожные записки и размышления

География по отношению к человеку не что иное, как История в пространстве, точно так же, как История является Географией во времени.Элизе Реклю. "Человек и Земля".

- Ретроспективный взгляд на вещи

В наш насыщенный информацией век трудно найти сколько-нибудь приличный участок суши, о котором не было бы написано с десяток книг. Поэтому каждый "географический" автор вынужден объяснять в предисловии, зачем он добавляет к написанным томам еще один, не претендуя, однако, на то, что именно его книга и даст окончательное и исчерпывающее описание предмета.

Я собираюсь писать о Чукотке. Об остроконечном клочке Азиатского континента, который, подобно мечу, рассекает два океана. О Чукотке, наверное, написано больше, чем о Рязани, но все-таки я буду писать о Чукотке, а не о Рязани. На это есть ряд причин.

В одной интересной книге описывается восторг, охвативший Васко Нунъес де Бальбоа, когда он смог видеть с одной из высот Панамского перешейка два земных океана. Не знаю, допускает ли география Панамы возможность наблюдать с одной точки два океана, но на Чукотке это можно. Более того, в районе Уэлена в принципе возможно увидеть два океана и два континента земли сразу.

На Чукотке много можно увидеть. Может быть, поэтому невольно "растекаешься мыслью по древу". Я работал здесь около девяти лет после окончания геологоразведочного института. Из увиденного запоминается, как правило, не экзотика, а обыденные вещи, которые в обыденности своей для каждой земли и составляют суть этой земли.

Почему-то ощущение, что вот в данный момент ты одновременно видишь два океана и два континента земли, не потрясает. Я не помню тот момент эмоционально, но я хорошо помню обжигающий морозный ветер с моря Бофорта, когда мы на маленьком самолете полярной авиации сделали посадку на дрейфующие льды за 74-м градусом северной широты. Был вечер, от торосов шла черная тень, и громадное оранжевое солнце сплющивалось о землю на горизонте. Морозно щелкали растяжки у крыльев Ан-2, и скрип снега казался оглушительным, потому что здесь, в Ледовитом океане, стояла мертвая тишина.

Ежедневные рабочие маршруты в тундре помнятся плохо, но зато я великолепно помню одного знакомого гуся. Мы возвращались из маршрута и уселись отдохнуть, прислонив спины к рюкзакам, на берегу тундровой реки Паляваам, а гусь плыл по вечерней глади воды куда-то по своим делам. Он плыл нерешительно, как бы задумавшись, и вдруг резко повернул и быстро поплыл обратно, так что волны веером пошли.

Коса Двух Пилотов, острова Серых Гусей, лагуна Валькакиманка, горы Маркоинг - эти географические названия полны очарования для каждого, кто любит Чукотку.

И, конечно, нельзя забыть удивительный вид стаи белых канадских гусей на острове Врангеля. Белые гуси, летящие над черным камнем.

В рассказах о Чукотке нет нужды писать о пургах, штормах, последней спичке и прочих остросюжетных вещах. Об этом слишком много написано. К тому же самые "жестокие" страницы написаны, как правило, людьми, зажигавшими костер разве что в пионерском возрасте. Кроме того, я знаю, что среди тружеников полярной геологии не приняты рассказы о сугубых обстоятельствах. Но коль скоро "страшный" рассказ идет, то в нем преобладает юмор и упор на собственную оплошность, которая к тем обстоятельствам привела. Поэтому я попытаюсь сделать другой рассказ, своего рода эмоциональную исповедь, о том, почему я считаю Чукотку одним из самых воспитующих, интересных и ласковых мест на земле. Такой набор "материнских" эпитетов я употребил здесь не случайно.

Когда я думаю о Чукотке, она мне чаще всего кажется окрашенной в два цвета. Желтый - цвет благодатной чукотской осени, желтой тундры, желтого прозрачного воздуха по утрам, когда вода уже покрывается пленкой льда, желтого неяркого солнца над ней и удивительного подъема, когда ты веришь, что можешь шагать по подмерзшей тундре сотни верст подряд без остановки, отдыха и без конца. И чувствовать в это время твердую осмысленность и надежность земного бытия.

И белый цвет Чукотки - цвет зимних заснеженных перевалов, жутковатой глади морского льда, пологих хребтов, врезанный в снег след нартовых полозьев, мельканье, мельканье, мельканье собачьих лап, даже когда лежишь в спальном мешке с закрытыми глазами.

Конечно, все это не более чем эмоциональное восприятие деталей не такой уж большой страны, зажатой меж большими морями Великого и Ледовитого океанов. Но как "все мы родом из детства", так и притягательная, воспитующая сила любой страны рождается из деталей времени и ее пространства.

По мере сил я постараюсь рассказать о людях, о работе и о странных и таинственных вещах (отнесемся к ним с юмором), которые конечно же есть на Чукотке, как и на всякой другой земле. Возможно поэтому повествование получится не всегда связным во времени и в порядке событий. А в заключение этой краткой главы я не могу не присоединиться к словам Кнута Расмуссена, полярного путешественника, этнографа и великолепного человека:

"Теперь, когда мне предстоит охватить своим повествованием все пережитое, оставившее во мне наиболее глубокие впечатления, я, естественно, в той же мере испытываю радость при мысли о том, что могу рассказать, как и смиренную грусть при мысли о том что я поневоле должен пропустить...".

- Кое-что из цитат

Из всех книг о путешествиях и дальних странах, разумеется, лучше всего книги, одетые в старый кожаный переплет. Торжественная сочность их старинного слова умилительна. И я не мог не поделиться с читателем любопытными извлечениями из них.

"Вся Чукоция есть не что иное, как громада голых камней, климат же здесь самый несносный".
Капитан Иосиф Биллингс, 1792 год.

"Это поистине обездоленная богом страна..."
Георги, 1777 год.

"Северо-Восточная Азия населена родственными племенами чукчами и шелачами. Это самые дикие племена во всей Азии".
Абумази Бандур Хан (год неизвестен).

"Чукчи отдельными шайками бродят между Северным полюсом и 68о северной широты".
Джордж Кеннан, 1869 год.

"Крайне неопрятная одежда, нечистые и дикие их лица и длинные ножи давали сей группе чукчей вид разбойничьей шайки".
Коцебу, 1818 год. 21

"Остроги, лежащие по соседству с их страной, пребывают в беспрерывном страхе нападения".
Георги, 1777 год.

"Русские много перепробовали для покорения этого племени. Наконец попытались помириться. Результаты превзошли все ожидания. Те, кого обвиняли в вероломстве и в свирепости, оказались замечательным добродушным соседом".
Фридрих Фон-Гельвальд, 1898 год.

"Вместо железа инородцам служат мамонтовы рога".
Георги, 1777 год.

"Если бы у меня не было денег, я с большим бы доверием обратился к кочующим чукчам, чем к многим американским семействам".
Джордж Кеннан, 1869 год.

Глава 1. Как попадают на южный берег... полярных стран

В общежитии геологоразведочного института в Дорогомиловке разного рода карты Союза висели почти в каждой комнате. Моя кровать стояла так, что, когда я лежал на спине, взгляд мой неизменно упирался в правый верхний угол громадной географической карты - в "девятку", если пользоваться футбольной терминологией.

Стыдно сознаться, что такого сведущего человека, как студента-дипломника геологического вуза, угол этот привлекал неизвестностью. Он был закрашен в ровный коричневый цвет. Не такой, конечно, густой, как Памир или даже Забайкалье, а просто ровный и слабый коричневый цвет без линий хребтов и пятен высокогорных плато. Геологическая карта этих мест, когда я однажды на нее посмотрел, была разрисована пестро. Фиолетовые пятна триаса чередовались с зеленью меловых отложений, и по всему мелу стояли канцелярские птички, говорившие о том, что здесь эффузивы. Но самое интересное заключалось в том, что на геологической карте недавних лет здесь явственно виднелись лишаи "белых пятен", оконтуренные каким-то робким пунктиром. И вовсе не ясно вела себя тектоническая карта, рисующая стратегию земных пластов. Вся четкая, понятная студенту стратегия кончалась за Верхоянским хребтом. Дальше начинались несолидные клочки и пятнышки, сквозь которые так и проглядывала неуверенность рисовавшего карту академика. А неуверенность у академиков можно объяснить только одним - отсутствием достаточной информации.

Короче длительные размышления на спине, когда взгляд упирается в карту, привели меня к выводу, что дипломный проект мне надо писать о Чукотке. В этом решении имелся один плюс - о Чукотке я почти ничего не знал и, таким образом, получал возможность узнать хотя бы немного.

И в середине мая я очутился на одном из подмосковных служебных аэродромов, чтобы сесть в зафрахтованный чукотской экспедицией самолет, и чувствовал себя весьма состоятельным человеком, ибо имел выданное со склада снаряжение.

1. Спальный мешок из собачьего меха.

2. Спальный мешок ватный.

3. Ватный костюм.

4. Костюм х/б.

5. Полярный меховой костюм.

6. Резиновые утепленные сапоги.

7. Резиновые сапоги из чешской литой резины с высокими голенищами.

8. Кирзовые сапоги.

9. Шапку.

10. Две пары брезентовых рукавиц.

11. Меховые рукавицы.

Такое обилие меха и ваты, если учесть, что я был зачислен в штат экспедиции только на лето, а в деканате лежала моя подписка: "вернусь в сентябре", невольно внушало высокое чувство самоуважения.

Когда техники наладили самолет, мы понесли свои рюкзаки под водительством серьезного человека в погонах и под его же руководством расположились в пустоте фюзеляжа на собственных вещах.

Чувство самоуважения, основанное на количестве теплого обмундирования, выданного государством, укреплялось тем, что мы летели на "собственном" самолете.

В зафрахтованном самолете летели бывалые "чукчи" - кадровые сотрудники одного из московских геологических управлений, много лет ведущего геологическую съемку на Чукотке. Главная база экспедиции находилась на восточном побережье. Оттуда на съемку в разные концы Чукотки Должны были отправиться несколько партий.

В общем-то внутри самолета вскоре все напоминало поездку за город какого-нибудь учреждения во взятом на воскресный день автобусе. Рыбаки толковали про удочки и о том, как лучше ловить гольца - на искусственную или натуральную муху. Охотники вели извечный спор о ружьях и врали. Начальники партий, будущие диктаторы коллективов, выделялись только по пистолетным кобурам, торчащим из-под курток. Пистолеты им полагались по рангу. А из начальников партий выделялся хорошо укомплектованной фигурой и несолидным, вроде нашего, любопытством Виктор Михайлович Ольховик. Я говорю "нашего", потому что в экспедиции я оказался не один, вместе со мной летел Слава Москвин, еще один студент нашего института, которого соблазнила Чукотка. Ольховик же совсем недавно перебрался в эту экспедицию из Тувы.

Мы летели берегом Ледовитого океана несколько суток, застревая то в Тикси, то еще в каком-то забитом снегом поселке. По всей трассе лето чувствовалось только в Нижних Крестах. Косматые ездовые собаки бродили здесь по улицам, по-летнему жарко дыша боками. На реке стоял лед, хотя берега вытаяли, и по этому льду мчался куда-то на собачьей упряжке человек в кухлянке и милицейской шапке.

Нам долго пришлось ждать погоду у устья этой последней крупной сибирской реки. Над речными обрывами Колымы бесприютно торчали покореженные коричневые лиственницы. Очевидно, из-за перемещений почвы лиственницы не росли прямо - они стояли наклонно, и этот беспорядочный наклон придавал какой-то дикий ритм чахлой древесной поросли. Поневоле думалось о том, что всего в нескольких десятках километров отсюда погиб географ Черский, именем которого назван огромный горный хребет, рассекающий дебри Якутии.

Над льдом Колымы пролетали небольшие косяки гусей-разведчиков. Гуси ждали, когда освободится от снега их "дом" - огромная озерная равнина левобережной Колымы, уходящая отсюда за Яну и Индигирку на запад. На третьи сутки и нам дали погоду.

Бухта Провидения - типичный фиорд. Узкий и длинный залив ее стиснут склонами сопок. Черные обрывы их нависают над водой, а чуть в сторонке адовым переплетом скалистых выступов, мрачных башен и просто каких-то торчащих в небо черных каменных пальцев высится Колдун-гора, которая в день нашего приезда окутана была снежной поземкой. Нельзя сказать, чтобы все это выглядело слишком приветливо. И уж тем более в отдаленные столетиями времена, когда Север для путешественников был дик и страшен. А заходили они сюда довольно часто, со времен Беринга, так как по удобству и безопасности стоянки для судов бухта числится одной из лучших в мире, несмотря на хмурые, черного камня окрестности. Раньше всех здесь обосновались эскимосы и приморские чукчи - охотники на тюленей. И сейчас отдельные участки фиорда на современных картах числятся, как: Хед, Эмма, Всадник, Пловер. Я подумал было, что Пловер, где находится старинное "зверобойное место", имеет корнем чукотский или эскимосский язык, но нет: "Пловер" - это судно английской экспедиции капитана Келлета, зашедшего сюда в 1848 году.

В 1901 году судно К.И. Богдановича, руководившего экспедицией акционерного общества по поискам чукотского золота на шхуне "Самоа" из Сан-Франциско (к этой экспедиции мы еще вернемся), застало в бухте Провидения барак из оцинкованного железа, принадлежащий американской торговой компании, и шесть яранг, обитатели которых наполовину вымерли, и сами яранги были полуразрушены. "Эскимосы болели какой-то странной болезнью, выражавшейся в кашле и болях в груди. Обилие свежих могильников указывало на то, что раньше здесь жило гораздо больше людей. Помощь мы сочли бесполезной", - писал Богданович. Эскимосы, по свидетельству Богдановича, неплохо знали английский, но не знали ни слова по-русски, ибо ближайшим русским поселением на побережье был пост Ново-Мариинск, нынешний Анадырь.

Сильная степень американского влияния (они фактически были здесь хозяевами достаточно долгое время) объяснялась тем, что крейсерство русских военных судов, охранявших восточные границы, было отменено еще в 1861 году как "слишком обременительное для бюджета Морского ведомства".

Бухта Провидения лежит в Беринговом море, ледовый режим которого гораздо более благоприятен, чем ледовый режим арктических морей. Благодаря этому, а также Удобнейшей гавани, в которой свободно разместится в полном укрытии флот солидной морской державы, бухта Провидения играла и играет важнейшую роль в исследованиях Восточной Арктики.

К 1957 году от старых времен в бухте Провидения сохранился только старый огромный деревянный крест, неведомо кем воздвигнутый на одной из прибрежных сопок. Конечно же крест был изрезан ножиками, пробит дробью и пулями: привычки стреляющего люда от широт не меняются. С этой сопочки, от подножия креста, можно было видеть портовый поселок Провидения, который вроде горного аула прилепился к крутому черному склону. Вправо уходила сама бухта, и уже за ней убегала в безлюдные сопки долина впадающей в бухту речки, а за спиной клаксонили машины и хрипел уличный динамик второго поселка - Урелики, который расположился более удобно, на почти плоском, выделенном сопками участке.

Если направиться к выходу из бухты, оставив по левую руку соленое озеро Исти-Хед, то можно добраться до еще одного маленького здешнего поселка - Пловер, где расположился зверобойный комбинат по добыче моржа и тюленя.

На все это в конце мая сыпала мокрая снежная крупка. Она сыпала на волейбольные площадки, на людей, магазины, где продавали консервы, вышитые бисером тапочки из тюленьего меха и винтовки.

Пока мы со Славой Москвиным выясняли все эти подробности, мокрая снежная крупка куда-то исчезла, облака спрятались, и вдруг вынырнуло бесшабашной синевы небо и солнце. Снег на склонах сопок, на бухте и на улицах засверкал. В этом сверкании силуэты вершин обрели сразу какие-то благородные швейцарские очертания, и вдобавок из неведомых щелей на крыши домов, на улицы, провода, карнизы высыпало необъятное множество пуночек, воробьев Арктики. Не теряя ни минуты погожего времени, пуночки с мелодичным посвистыванием занялись хозяйственными делами.

Когда мы вернулись на базу, выяснилось, что нам вроде пуночек предстоят хозяйственные заботы, так как мы уже зачислены в партию Виктора Михайловича Ольховика. Он тут же объяснил нам стоящую перед партией задачу.

1. В срочном порядке получить на складах экспедиции весь остальной груз, не дожидаясь, пока прибудут сотрудники партии.

2. Зафрахтовать один из пароходиков Провиденского порта.

3. Дождаться вскрытия льда и на этом пароходике доплыть по Берингову морю до бухты Преображения, в 300 километрах отсюда, где и высадиться на берег на месте старинного чукотского стойбища Нунлигран. К этому времени туда должны прибыть два трактора с санями.

4. На тракторах двинуться на запад к тундровой реке Эргувеем, за которой начинается территория работы партии.

5. Проводя обусловленные техническим заданием работы, идти вдоль южного побережья Чукотки на запад к заливу Креста, куда мы должны прийти в сентябре и где кончалась работа партии.

Главной же целью, стоящей, перед партией, была геологическая съемка слабоизученной территории между рекой Эргувеем и заливом Креста. Разумеется, в задание были включены и поиски. По предыдущим работам можно было ожидать в нашем районе проявления золота и киновари.

Тракторы, которые должны были нас ожидать в бухте Преображения, вышли из Провидения два месяца назад своим ходом. На пароходе же мы должны были доставить остальной груз: солярку, бензин, продовольствие. Но в эти майские дни лед в бухте лежал нерушимо, и о близком его вскрытии говорили разве что только таблички, расставленные по берегу: "Переход по льду бухты из Уреликов в Провидения категорически запрещен". Однако, невзирая на опасность, люди ходили. По прямой между поселками было не более трех километров, в обход по берегу - двенадцать. Цивилизация, такси и автобусы, сюда еще не добралась.

Шли дни. Несколько тонн груза было получено, укомплектовано и отправлено в порт. Самолеты полярной авиации доставили последний народ. В нашу партию прилетел географ Андрей Петрович Попов, который на Чукотке кончал свой двадцатилетний "северный рейд", начавшийся на Таймыре.

Прилетел старший геолог Виктор Кольчевников. Он ходил по базе и, застенчиво ероша черные кудри, выпрашивал покурить: перед отлетом дал жене клятву, что не положит в карман ни пачки сигарет. Прилетели два студента-гидрогеолога из Одессы: рыжий золотозубый гигант Роб Байер и альпинист Витя Огоноченко.

Начальник партии нервничал. Его можно было понять: шло драгоценное время полевой работы, тундра и склоны сопок уже освободились от снега, а лед на бухте вроде и не собирался исчезать, хотя, по сведениям ледовой разведки, в открытом море имелись большие пространства открытой воды.

Июнь начался туманами и знаменитым дождем чукотских побережий. Особенность этого дождя заключалась прежде всего в том, что тучи висели очень низко, чуть не цепляя за шапку. Из молочного или серого месива сыпался мелкий бисерный дождик, который обладал удивительной способностью проникать сквозь любой брезент и даже клеенку. Дождь этот никогда не превращался в ливень, он был тих и упорен. Неведомые облачные процессы временами превращали его в снег, крупку, и снова - бисерный дождик. Дома, земля, корабельные причалы приобрели черный, безрадостный цвет.

Иногда этот дождь переходил в туман, но никогда в разрывах облаков не было видно чистого неба, так как над нижней грядой их стояла вторая, над второй - третья, и так, наверное, до бесконечности. В тумане печально перекликались пароходные гудки в порту. Я часто задумывался над тем, почему пароходы для переклички всегда выбирали время тумана, - ведь они стояли вмерзшими в лед и возможность столкновения исключена была полностью.

Десятого июня, по каким-то неведомым прогнозам ожидая скорого вскрытия льда, нам объявили погрузку. Мы загрузились в средний трюм небольшого суденышка. Когда бочки с соляркой и десятки экспедиционных ящиков были загружены, пришел капитан, пожилой человек отнюдь не бравого вида. Он посмотрел в трюм - наш груз занимал лишь часть его, - покачал головой, сказал что-то помощнику и ушел. Ночевать мы остались в трюме. А наутро пришлось выгружаться на пирс, ибо ночью наш капитан умер от застарелой сердечной болезни. Решили, что мы пойдем на другом пароходе, так как запасных капитанов в бухте Провидения не было.

Не успели мы уложить груз на причале и прикрыть его брезентом, как небо начало светлеть с катастрофической быстротой. За какие-нибудь сорок минут оно очистилось полностью. И в великолепной его синеве, при сверкающем летнем солнцем Чукотки на сопки, на бухту, на поселок нагрянул ураганный и радостный ветер. Ветер был тепл и нес с собой тревожные, неведомые запахи. Стоявшие у причалов зимовавшие пароходы один за другим начали разводить пары. Ветер отдирал дым от трубы и уносил его, как бы негодуя на малейшее загрязнение воздуха. Из портового ресторанчика высыпали гуляющие личности и столпились на крыльце, глядя в небесную синеву. Следом высыпали официанты. Люди смотрели вверх. Чайки кружились над портом. Ветер швырял их так, что казалось - сломаются птичьи крылья. Чайки кричали, но криков не было слышно, были видны только широко разинутые клювы ветер уносил крик. И вдруг стало явственно ощутимо: в тревожные запахи, неведомо откуда принесенные ветром, врезался твердый и крепкий запах йода, запах морской соленой воды.

Грузовик с траурными полотнищами по бортам вез тело старого капитана. В порту громыхало железо. Люди на улицах снимали шапки. Оркестр шел следом, но не играл. На лицах людей я не заметил слез и елейной грусти: просто отдавался долг уважения человеку. Черные сопки, промытые ветром и солнцем, были тоже серьезны, но как-то добродушны. Они походили на обветренных стариков, которые искоса наблюдают игры детей.

Пришел Ольховик и сказал, что нам выделен "Белёк" - не ахти сколь тоннажное судно того же, Провиденского, пароходства. Погрузка нескольких тонн солярки и продовольствия началась снова.

"Белёк" оказался небольшим судном с двумя трюмами. Насколько я знал по полярной литературе, суда, предназначенные для плавания во льдах, имеют специальную ледовую обшивку или корпус повышенной прочности. Ничего этого я не мог разглядеть, как ни старался. Борт сделан из несолидного материала, вроде кровельного железа. С этим вопросом я обратился к человеку из команды, озабоченно пробегавшему мимо. Он остановился и начал разглядывать меня с интересом.

- Какая к черту обшивка? - произнес наконец моряк. - Это рейнский речной пароход. Репарация после войны. Понял?

- Понял, - сказал я.

- Морем интересуешься?

- Интересуюсь, - честно сказал я.

- Вот какое дело, браток, - с потрясающей задушевностью сказал моряк и обнял меня за плечи. - У нас кочегар заболел. Понимаешь, полярная ночь, слабеют за нее люди. А ты с "материка", от винограда. Взял бы ты какого-нибудь кореша и шли бы вы в кочегарку помогать. Кореша надо, так как одному за помощника и кочегара не смочь, да и вдвоем, пожалуй, тоже.

Предложение показалось мне любопытным, и я кинулся разыскивать Славу Москвина, посмеиваясь над словами моряка: чтобы два спортивных парня не смогли сработать за какого-то там помощника кочегара!

"Он Славку не видал, - думал я ехидно. - Славка в полутяже работает, одних сухожилий семьдесят килограммов".

Славку я нашел на корме, где он вдумчиво озирал ледяные поля.

Мы спустились в топку мимо сверкающей медным блеском машины. В машинном отделении было жарко, но смазанные штоки и шатуны были неподвижны: "Белёк" только разводил пары. Старший кочегар оказался низкорослым парнишкой одних с нами лет. Он хмуро приветствовал нас: "Добровольцы-ы" - и поставил на подброску угля к топке. Топки он шуровал сам. Мы взяли совковые лопаты и поплевали на руки. Не знаю, сколько часов мы работали, но куча угля перед топкой не росла, а даже как будто уменьшалась.

Мы вымотались до полной потери сил, и заключительным аккордом было то, что кочегар, который перекидывал уголь примерно на такое же расстояние, пришел нам помогать. Ей-богу, мы устали до того, что даже не почувствовали обиды. Смена кончилась. Мы пошли в камбуз и съели по гигантской миске флотского борща и свалились в трюме в каменный сон.

Когда я вылез на палубу, бухта Провидения была уже далеко позади. Пароход медленно шел среди битого льда в зеркальной воде. На горизонте лед сливался в сплошные поля. Я сбегал в трюм, безуспешно попытался разбудить Славку, наконец взял экспедиционный бинокль и вылез на палубу. Ледяные поля казались синими. Стоял штиль. Оранжевое солнце не то падало вниз, не то забиралось вверх. Черная полоса берега ползла справа: оглаженные горы, обрывы с выступами черных скал и розовые от солнца пятна снега меж ними.

Отступление на тему эскимосов

Около полуночи мы прошли возле Сиреников - небольшого, прижатого к берегу эскимосского поселка. Были видны кубики новых сборных домов и темные очертания яранг на берегу. У яранг горело несколько костров. В бинокль я видел группку людей и собак, стоявших у воды и молча смотревших на наш молчаливо пробирающийся мимо них транспорт.

В истории эскимосов Сиреники, возможно, занимают такое же место, как в русской истории города Владимир, Нижний Новгород или даже Киев. Ибо эскимосская раса сформировалась в Азии. Сейчас это принято всеми, и в Азии существуют три основные, от древности стоящие группы консолидации эскимосского народа: сиреникская, науканская (мыс Дежнева) и чаплинская (поселок Чаплино на восточном берегу). Неведомые миграционные потоки зашвырнули людей на северо-восток Азиатского континента, видимо, еще в каменном веке. Потом миграционные потоки отхлынули, а они остались здесь, изолированные от всего человечества, остались на пределе человеческой жизни, выжили и сформировали свой народ.

Забытые на оконечности материка, эскимосы создали свою материальную культуру, вначале охотников на оленей, потом принялись завоевывать море. Они изобрели поворотный гарпун. Они изобрели свое мореходное искусство. Они создали уклад постоянной жизни там, где спустя тысячелетия просвещенные европейцы все еще считали жизнь невозможной. Они пересекли Берингов пролив и занялись освоением Аляски. Неугомонный дух этого народа вел их вперед, они поселились на чудовищных по условиям жизни пустынных островах Канадского архипелага и, наконец, заселили Гренландию. Это делали маленькие, изолированные группы людей, живущих на сотни и тысячи километров друг от друга, но сохранявших общий строй своей культуры. Ни один народ мира не осмелился последовать за ними в крайние полярные пределы, и когда европейский корабль впервые появился в Туле - самом северном гренландском поселке эскимосов, приобретшем сейчас печальную известность из-за военной базы, то эскимосы Туле с удивлением кинулись к кораблю. Они считали, что они единственные люди на Земле. Сотни лет люди существовали для них только в преданиях, вроде как для нас существуют греческие боги.

Эскимосы - во всем удивительный народ. До наших почти дней они ухитрились сохранить внутри тундры Аляски племя первобытных бродячих охотников на оленей. Это был как бы живой фрагмент их истории, вынутый из глубины тысячелетий. Племя континентальных эскимосов открыл в 1927 году Кнут Расмуссен, о котором я уже упоминал, а в наши дни канадский писатель Фарли Моуэт описал историю их гибели. Можно много писать о философии эскимосов. Им не откажешь в мужестве, но они предпочитали утверждать свое место под солнцем не оружием, а умением жить там, где другие не могут. Разумеется, им приходилось и воевать, и, разумеется, они дошли до изобретения защитного панциря. Но панцирем они защищали только спину, а не грудь, как это делала военная цивилизация всех народов. Так по-своему мудро они решали военную проблему тыла. У эскимосов потрясающая устная история. Цикл легенд о том, как гонимое голодом племя уходило во льды с островов Канадского архипелага, еще ближе к полюсу, в интуитивной надежде набрести на обетованную землю, по эпической силе не уступает знаменитым эпосам других народов. Этой землей оказалась Гренландия. Они не успокоились до тех пор, пока не добрались до самой северной ее точки. Дальше уже не было ничего. Оставалась макушка земного шара. Кто знает, может, они и туда сходили проверить. Кстати, слово "эскимос" - недавнего и чуждого им происхождения. Сами себя они всегда называли "иннуиты", что означает просто "люди", если угодно - "настоящие люди", "подлинные люди". Последняя редакция мне, лично, нравится больше всего.

Размышляя над всем этим, я искоса поглядывал на нашего "иннуита" из бухты Провидения Гришу Гыргультагина, который нанялся в партию рабочим и переводчиком. Гриша стоял у поручней, смотрел на берег и с великолепным искусством насвистывал популярную мелодию тех времен "Хороши весной в саду цветочки...". У него было сухое, горбоносое "индейское" лицо. На берегу виднелся костер.

- Охотники, - сказал Гриша. - Моржа убили. Печенку варят. - Он вздохнул. - В Нунлигране попробуем, - снова вздохнул Гриша. - Сейчас, если на самолете лететь, по всему берегу наши костры. Сейчас все охотники на вельботах. Моржи идут на север.

Темный берег медленно полз и полз за бортом. Солнце поднялось выше, и в какой-то момент берег вдруг вспыхнул радостным желтым светом. Горы отступили, а берег желтел, как будто на него светили цветным прожектором.

В трюме слышались возня и грохот. Оказывается, Ольховник спозаранку заставил всю партию пересматривать, пересчитывать ящики, отмечая наличие в длиннейшем кондуите.

Стойбище Нунлигран было последним цивилизованным местом на нашей дороге, и начальник боялся что-либо позабыть из снаряжения.

Я в качестве подвахтенного был свободен от работы и потому, расстелив прямо на палубе, за надстройкой, спальный мешок, улегся на него. С моря к тундровому берегу со свистом проносились стаи гаг. Было ясно и холодно.

...Проснулся я от тишины. Ровный гул машины, который был слышен в трюме, стих. Пароход замер. Около поручней на палубе стояла вся наша партия. "Белёк" забрался в ледяные поля. Берега не было видно. И по-прежнему был штиль. Пароход долго выбирался задним ходом рискуя обломить винт, делал развороты, и, наконец, на самом малом ходу капитан начал раздвигать льдины корпусом судна. Лед скрежетал о борт. Вчерашний кочегар подошел ко мне, склонился через поручни, сплюнул и сказал сакраментальные слова насчет обшивки корабля, пришедшие мне в голову еще на причале в бухте Провидения:

- Из кровельного железа борта. Пять секунд их проткнуть. Река Рейн, в общем. - Кочегар еще чертыхнулся и сказал: - Пойдем. Зови кореша. Наша вахта.

Снова мы орудовали пудовыми лопатами, кое-как разминая ноющие после вчерашнего плечи. В конце концов работа пошла легче. Мозоли полопались и не мешали, да и угля надо было вроде меньше, чем вчера. К обеду кочегар отпустил нас наверх: "Теперь справлюсь. Надо - позову". Мы накидали ему еще угля из дальних отсеков угольного трюма и ушли. Туман рассеивался. Лед поредел. Стаи гаг летели теперь от берега в море. Мы со Славкой пошли в камбуз уничтожать заработанный флотский обед, посмеиваясь над "сухопутными крысами", которые мрачно грызли галеты. Но третью добавку мы съесть не успели, ибо наверху раздался истошный вопль: "Нунлигран!"

Вспарывая воду, к судну неслись белоснежные вельботы. Это было настолько непривычное зрелище, что я на мгновение растерялся. Вельботы шли друг за другом ступенькой, низкие, узкие и бесшумные. Они шли по зеленой воде, описывая согласованную кривую. В них сидели горбатые люди в белых балахонах.

Вельботы один за другим пришвартовывались к борту, и люда в белых камлейках, с непокрытыми черными жестковолосыми головами полезли один за другим на палубу. От них пахло звериным жиром, крепкой, продутой морским ветром кожей и табаком. В лодках лежали вдоль бортов гарпуны, надутые тюленьи шкуры-поплавки и винтовки.

Охотники поговорили о чем-то с капитаном и снова спустились по трапу. Столь же стремительно, под тонкий вой подвесных моторов вельботы пошли к берегу. Оказывается, они собрались на дальнюю охотничью стоянку и узнавали, привез ли что пароход для поселка. Узнав, что им доставлены сборные дома, они отменили охоту. Надо было разгружать пароход. С борта спустили кунгас для разгрузки. По галечниковой косе гремели два трактора, а трактористы радостно махали шапками из кабин. Это были наши тракторы, благополучно добравшиеся сюда через перевалы и сопки от бухты Провидения.

Семидневная стоянка в Нунлигране была уже началом экспедиционной жизни. Наш лагерь располагался примерно в километре от поселка, на берегу небольшого ручья, впадавшего в бухту. Мы разгружали пароход, обшивали досками тракторные сани и доверху забивали их грузом, необходимым на ближайшие месяцы. Главным грузом, конечно, были три тонны солярки, кроме того, керосин для примусов, бензин для тракторных "пускачей", макароны, мука, консервы и прочее необходимое для двадцати человек на четыре месяца.

Нунлигран в 1957 году был, по-видимому, одним из самых отсталых поселков Чукотки. Во всяком случае, в большинстве своем он состоял из яранг. Яранги оленеводов, пришедших из тундры, располагались в стороне, на обрывистом берегу ручья, яранги морских охотников стояли прямо на галечниковом валу. Из яранг в любое время можно было видеть море и вельботы, возвращавшиеся с охоты. Здесь же на берегу у воды круглыми сутками сидели старики в тюленьих штанах, в характерной позе: ноги сидящего были вытянуты под прямым углом к туловищу (посмотрите картины Кента из гренландского цикла. Эскимосы Гренландии сидят точно так же). Здесь же у берега разгружали добычу. Если вельбот приходил в штормовую погоду, квадратные куски моржового мяса кидались в воду и весь поселок вылавливал их крюками вроде тех, что употребляются на лесных пристанях. По гальке и траве двадцатикилограммовые куски мяса тащились к ямам, где консервировался копальхен - особый продукт, выработанный тысячелетним опытом морских охотников.

Способ приготовления копальхена крайне прост: куски мяса весом по 15-20 килограммов плотно укладываются в цилиндрическую яму, выложенную камнем. Когда яма заполнится, ее закрывают и засыпают землей, чтобы вскрыть уже в зимнее время. В вечной мерзлоте, в чистом чукотском воздухе мало микробов, и мясо не гниет, а как бы закисает. Кстати, слово "копальхен" в переводе и значит "кислое мясо". Несмотря на специфический запах и вид копальхен обладает своеобразным вкусом, и к нему быстро привыкаешь.

Здесь же на берегу строилась байдара. Я впервые наблюдал строительство чукотской байдары, и Нунлигран был единственным местом, где я мог видеть ее строительство от начала и до конца, а старик Анкаун - одним из немногих оставшихся в живых байдарных мастеров, с которыми мне удалось познакомиться.

Сага о байдаре

Старик Анкаун не числил себя великим мастером, рассказы о которых передавались из поколения в поколение. Когда появились деревянные вельботы с моторами, о байдарах начали забывать, и настоящие мастера умирали один за другим, оставляя после себя незрелых помощников, еще не постигших окончательных секретов мастерства. Но пришло время, мода на вельботы если не прошла, то установились границы их использования, и, кроме того, прибрежные жители быстро научились ставить моторы на байдару, приспособив в днище ее специальный моторный колодец. И байдара по-прежнему оказалась нужна. Судно, изобретенное предками, оставалось незаменимым для плавания вдоль берегов и во льдах, когда лодку надо вытаскивать на льдину и в других случаях, ибо большую байдару четверо взрослых мужчин могут носить на своих плечах. Так в годы войны старик Анкаун снова принялся за ремесло, о котором почти забыли.

Сейчас он искал на берегу дерево для малой байдары, на которую хватит шкуры одного моржа. Двушкурные и даже трехшкурные гиганты, поднимающие по тридцать человек на борту, сейчас уже никто не делал. Их окончательно вытеснили вельботы...

Вечерами старик сидел на пороге яранги и ждал южный шторм. Охотники ждали штилевую погоду, но Анкауну нужен был шторм, который выбрасывает на берег много дерева.

Здесь, на южном побережье, было хорошо: море выбрасывало много леса. Но Анкаун еще помнил рассказы, услышанные, когда он плавал на Аляску к живущим там родственникам. На байдары тамошние мастера употребляют распиленные челюсти кашалота, кости кита и любые крошечные обломки дерева. Байдарный каркас стоил там непомерно дорого и был высшей ценностью семьи, общины, отдельного человека.

Шторм пришел. Он бушевал трое суток, обессилел, стих, и Анкаун с утра отправился осматривать берег. На берегу валялись изорванные ленты морской капусты, которую любят жевать дети, сморщенные почерневшие медузы. Здесь же расхаживали, выискивая добычу, чайки, Анкаун шел, по пастушьей привычке заложив руки за лежащую на плечах палку. На берегу встречались разбитые ящики с иностранными надписями, бутылки, обломки досок и целые бревна.

Он запоминал, где что лежит, потому что это все потом надо будет перевезти в поселок. Около особо больших и ценных бревен он втыкал вертикально палочку, чтобы ее хорошо было видно с моря. Но все-таки искал он другое. У него уже имелись четыре хорошие округлые жерди для верхних обводов байдары, и ему сейчас надо было вырванное с корнем молодое дерево на киль, и так, чтобы один из корней образовал нос байдары.

Дерево он нашел только к вечеру, километрах в пятнадцати от поселка. Анкаун придирчиво осмотрел его со всех сторон. Оно было коротковато, отросток корня обломился, но и длину и корень можно было нарастить другими кусками дерева, хорошо подогнав их на деревянных шпильках и намертво скрепив моржовыми ремнями.

Он еще раз осмотрел его и решил, что это именно то, что надо. Он поставил около найденного обломка кусок доски и укрепил доску подпорками, чтобы ее не сбило ветром и охотники на вельботе не искали ее понапрасну.

Почти неделю дерево потом сушилось на солнце и коптилось в дыму костра. Так делали в старину, чтобы придать дереву необходимую крепость. После этого Анкаун маленьким топориком, лезвие которого шло поперек рукоятки, принялся неторопливо соразмерять куски. Когда куски были вытесаны, подогнаны друг к другу, Анкаун принялся соединять, просверливая отверстия по старинке лучковой дрелью. Каждое соединение он туго обматывал размоченным моржовым ремнем, который, высохнув, обретает крепость и упругость стальной скобы.

В это время женщины уже готовили выбранную им моржовую шкуру. Они натянули ее на земле на крепких колышках, и шкура, которую мочил дождь, обдувал ветер и сушило солнце, постепенно вытягивалась и начинала звенеть под пальцами.

Для байдары она все-таки была толста, и женщины расслоили ее по всей толщине надвое. После этого шкуру вымочили в море и снова растянули так, чтобы стала тугой и гладкой.

На всякую случайную дырочку в ней ставились заплатки. Заплатки пришивались с помощью особого кривого шила, которое только углублялось внутрь, не прокалывая шкуру насквозь, точно так же, как и заплатку.

Анкаун придирчиво следил за тем, чтобы не было проколов, и на каждый прокол заставлял ставить новую крохотную заплатку, по правилам потайного непромокаемого шва.

Вскоре Анкаун закончил байдарный каркас. Он состоял, в сущности, из пяти округлых планок. Нижняя составляла киль, две верхние - бортовые обводы. Каркас перенесли и поставили на приготовленную шкуру. Загнутые края обшивки перекидывали через верхний обвод. Недалеко от края в обшивке прорезались дырочки, в них крепился толстый моржовый ремень, другой конец ремня туго привязывался ко второму внутреннему обводу. Лишние куски обшивки тут же отрезались. После этого байдару залили водой так, чтобы размокли ремни и шкура, и Анкаун несколько дней ходил вокруг байдары, натягивая и натягивая без конца ослабшие ремни или провисающие куски обшивки. И наконец наступил день, когда байдара была выставлена на стойки. Звенящая под рукой шкура обтягивала каркас туго, без единой морщинки. Она просвечивала под солнцем, как ломтик лимона. Байдара с легким килевым носом, обтекаемая, словно вылитая из цветного стекла каким-то вдохновенным стеклодувом, просто просилась в море, и Анкаун на миг самодовольно подумал, что, может быть, не все еще байдарные мастера поумирали, еще есть у кого поучиться. И он отправился готовить весла из припасенного с весны материала, так как к настоящей байдаре полагается три сорта весел: короткие - подгребные, подлиннее - гребные и вовсе длинные весла - для гребли в открытом море, когда откажет мотор.

Комплектация партии в Нунлигране закончилась. Весь груз разместился в доверху забитых тракторных санях. Ближайшей задачей являлось как можно скорее сделать трехсоткилометровый переход и добраться до квадрата карты, отведенного нам для съемки.

Тракторные гусеницы месили тундру. Они срывали тонкий травяной покров, и под ним обнажалась коричневая талая земля, коричневая жижа текла по тракам и полозьям многотонных саней. Сваренные из буровых труб полозья врезались в почву, оставляя за собой коричневый блестящий след. Этот след будет виден десятки лет, ибо любое нарушение природы в тундре сохраняется долгие-долгие годы.

Бог мой, еще в Нунлигране многие из нас наивно думали, что поездка на тракторных санях по тундре - это вроде приятной прогулки, когда ты сидишь наверху с биноклем и карабином в руках и озираешь окрестные пейзажи, изредка взяв на себя труд отойти в сторонку, чтоб подстрелить что-либо в экспедиционный котел. Все оказалось совсем не так.

Перегруженные сани поминутно застревали. Они нагребали вал грунта перед собой, трактор глох, и надо было в мешанине содранных кочек нащупать водило саней, вынуть шкворень, чтобы трактор отошел, прицепить сани с другого конца, оттащить их обратно, снова отцепить трактор и прицепить его к переднему концу саней. Приходилось нащупывать броды в десятках речек, бегущих к Берингову морю, а на остановках снимать тонну груза с верхних саней и вытаскивать снизу двухсоткилограммовые бочки с соляркой. Брошенные пустые бочки из-под солярки и груды вспаханной земли отмечали наш путь.

Виктор Михайлович Ольховик, видно, учел наш со Славкой "кочегарский опыт" и потому назначил в прицепно-отцепную команду. Сани останавливались в среднем минут через двадцать. Мы со Славкой ходили вымазанные в торфяной жиже от макушки до пят и по ночам в спальном мешке продолжали выплевывать какие-то кусочки глины, камешки и корешки.

В первый день мы еле-еле удалились от Нунлиграна. На галечнике бухты Преображения, которую мы огибали по берегу, сорвало масляную пробку с редуктора одного из тракторов. Еще немного, и трактор в наших условиях годился бы только на металлолом. За рычагами этого трактора сидел Вася Клочков, один из самых невезучих людей на земле. Неизвестно почему при крохотном росте он выбрал себе профессию тракториста, ибо тракторная кабина и расположение рычагов рассчитаны как-то на людей серьезной комплекции. Именно таким и был старший тракторист Леша Литвиненко, спокойный, уравновешенный украинец, прошедший пятилетнюю армейскую школу службы на Севере, где он также был трактористом и водителем армейского вездехода. Оба они залезли под трактор в лужу нигрола и тихо ругались. Их голоса и звяканье ключей заглушали птичьи вопли. От нашей дилетантской помощи трактористы наотрез отказались, и мы ушли "озирать окрестности".

В бухте Преображения сохранился еще огромный птичий базар. Изъеденные солнцем льдины плавали в бухте, истаявшие их куски обламывались с легким плеском, иногда льдины шумно переворачивались. Но и плеск воды был еле слышен из-за отчаянного крика птичьего воинства. Здесь были смешные топорки с ярко-желтыми и красными громадными носами, краснолапые аккуратные чистики, громогласные тяжелые кайры. На дальних скалах чернели идолами мрачные бакланы. Все это кричало, и казалось - сам воздух непрерывно вибрировал под тысячами птичьих крыл. А еще выше, в стороне над всем этим гомоном, стояли аккуратные, выкрашенные в желтый приятный цвет домики уединенной метеостанции. Станция как бы царила над этим шумным миром, настороженно, но доброжелательно. Мы зашли туда, чтобы посмотреть это экзотическое житье-бытье, и ушли поздно вечером в твердой уверенности, что жизнь в отдаленных краях сама по себе рождает в людях спокойствие, юмор и четкое знание служебного долга.

К этому времени ремонт трактора был закончен, и измазанные трактористы сидели у костерка и варили в консервных банках крепчайший чай, снимающий сон и усталость.

В двенадцать ночи в белесом свете полярного дня над тундрой снова загрохотали моторы. И снова началось: отцеплять, оттаскивать и прицеплять.

Что же такое чукотская тундра летом? Из полярных книг известны эпитеты: "бескрайняя", "унылая" и т. д. Разумеется, все зависит от восприятия, но я уверен, что чукотская тундра не может производить впечатления "бескрайней" и тем более "унылой". Тундра не бывает ровной, она холмиста. Горизонт всегда ограничен спокойными, мягкими линиями холмов. Ощущение размеров тундры сказывается лишь подсознательным желанием забраться на ближайший холм, который ограничивает горизонт, и посмотреть, что за ним. В дождливые дни тундра кажется темной, но при солнце она всегда бывает желта, ибо молодая зелень не может победить цвет прошлогодней травы, и, кроме того, желт тундровый суглинок, желты лишайники, покрывающие камни на увалах.

Травы тундры однообразны. Главная среди них - знаменитая полярная осочка. Она знаменита теплоизоляционными свойствами, и было время, когда ни одна серьезная полярная экспедиция не отправлялась в Гренландию, Антарктиду или просто в Арктику без запаса сухой осоки с берегов Ледовитого океана, так как эта осока - незаменимая стелька в обувь зимой и летом. До сих пор каждую осень чукчанки ворохами запасают ее на зиму для охотников.

По берегам озер растет мелкий хвощ и другая осока, более крупная и зеленая. Кочковатые склоны увалов белеют от пушицы, напоминающей хлопок в миниатюре.

Но интереснее всего растения тундры в каменистых предгорьях, где сухая почва. Цветы селены бесстебельной разбросаны среди камней, как букетики сирени, мягка и густа зелень куропачьей травки, мохнатые нити кассиопеи тянутся над землей, пестрят цветы камнеломки, и редкими озерцами встречается как чудо из чудес полярная незабудка. Полярная незабудка! Ее крохотные цветки чуть больше спичечной головки, но в любую погоду, в дождь, снег и в туман, они хранят в себе яркость безоблачного, какого-то сказочного неба. Полярная незабудка, если так можно сказать, ослепительно голуба. Этот крохотный цветок похож на ребенка, при виде его улыбаются самые хмурые люди, и я не видел еще, чтобы кто-нибудь на него наступил.

Полярная незабудка никогда не растет в одиночку.

Не зря поется в одной из песен полярных геологов:

...Ну, пускай настало время злое,
Пусть пурга метет вторые сутки,
Верь, что будет небо голубое,
Голубей чукотской незабудки...

Мы подошли к предгорьям, и наступило царство метлицы. Мелкая метлица росла вразброс, она была не выше карандаша, и только на месте старых человеческих стоянок или вблизи евражкиных нор метлица вымахивала чуть не в человеческий рост.

И почти всюду: на горных склонах, на увалах в тундре, всюду, где можно зацепиться, виднелись трогательные коричневые прутики березки. Полярная березка неудержимо цеплялась за жизнь и за землю. Ее было трудно сломать или вырвать. Похоже на то, что в короткое лето она решила прожить десять жизненных циклов, потому что на одной ветке можно было в июле видеть зеленые, увядающие и еще только что распускающиеся из почек листья. На четвертые сутки мы свернули в горы. Тракторы ползали в долину, как в неведомый темный тоннель. Камни под полозьями отчаянно визжали, по временам этот скрип заглушал грохот дизелей. Горы стояли черные, округлые, молчаливые. Сопки походили на громадные валуны. В них преобладали два цвета: черный - щебенки и белый - на снежниках. Речная долина лежала меж них, как желто-зеленая лента. Уже позднее я понял, что черный цвет склонов отнюдь не зависел от цвета слагающих их горных пород. Они были черны от покрывающего камни накипного лишайника.

По долине речки Юрумкувеем мы вышли на перевал. С перевала была видна большая река Эргувеем, которая походила на блестящую узкую сетку, брошенную в широкое дно долины, виднелась прибрежная тундра, отделяющая горы от моря. Издали тундра казалась совершенно плоской, и по всему ее пространству тысячами осколков отсвечивали большие и малые тундровые озера. Над тундрой стояло солнце. Она казалась ласковой лучезарной страной.

На перевале меж черных камней посвистывал ветер, было сумрачно и холодно. Через несколько минут из ближайшего распадка мягкими волнами начал выползать туман. Он тотчас скрыл все кругом - и горы и тундру. Влажно блестели камни. Тракторы сползали вниз по склону. Впереди, выбирая дорогу, маячил в нелепом громадном плаще Ольховик. Остроконечный башлык плаща делал его похожим на служителя неведомого культа.

Через несколько часов мы спустились в долину и встали на берегу реки. С первого взгляда стало ясно, что через Эргувеем здесь переправиться невозможно. Стремительный и глубокий поток с глухим клокотанием рвался вниз.

Ольховик решил вести тракторы в верховья. Никто из состава партии еще не видел реку Эргувеем, которая числится среди трех самых крупных рек Чукотки, но ветераны экспедиции надеялись, что она не будет отличаться от других рек полуострова.

Известно было, что даже самые полноводные из них не представляют обычно серьезной преграды, так как вечная мерзлота не дает рекам вырезать ложе вглубь. Реки на Чукотке растекаются вширь, разделяясь на многочисленные протоки, которые можно форсировать. Но здесь река мчалась единым руслом и, возможно, была особенно полноводна из-за недавних дождей.

Подходящее для переправы место нашлось только в двадцати километрах выше. Никто не мог утверждать что оно самое подходящее, но мы и так уходили на север от района работы. И чем дальше мы забирались в верховья реки Эргувеем, тем дольше нам надо было спускаться обратно. Стоял дождливый день. Леша Литвиненко на отцепленном тракторе стал нащупывать "брод". Вначале вода дошла до гусениц, потом скрыла их, потом подобралась к кабине и начала заливать ее. На какое-то мгновение трактор остановился, потом рванулся вперед и выскочил на берег в потоках воды и грязи, стекающей с гусениц.

Было решено перетаскивать сани поодиночке, соединив тракторы тросом. Литвиненко благополучно переправился обратно, а на тот берег отправил Васю Клочкова с прицепленным к его трактору пятидесятиметровым тросом. Вася дал разворот на месте, лихо спустил трактор в воду и через минуту застрял точно на середине реки. Заглох мотор.

Чтобы завести трактор, надо было выйти на гусеницу к "пускачу". Вода перекатывалась выше гусениц сантиметров на десять. Вася героически слез в воду, залив щегольские канадские сапожки. Минут двадцать он возился у "пускача", потом начал что-то кричать на берег. Разобрать его слова было невозможно. Жесты тоже. Ясно было одно - с трактором что-то случилось и его надо вытаскивать.

Леша Литвиненко прицепил трос к своему трактору и медленно, на первой скорости, стал вытягивать его. Трос охотно тянулся, тянулся и в конце концов весь показался из воды. Оказывается, в суматохе кто-то просто просунул его в петлю фаркопа и оставил там, не закрепив. Даже невозмутимый Литвиненко выругался.

Василий Клочков вылез на крышу затопленной кабины и начал исполнять там ритуальный танец. Дело становилось серьезным. Советы и предложения, которые вначале сыпались хором, исчезли.

В довершение всех бед на сани, на нас и на одиноко стоящий посреди реки трактор посыпался ледяной дождик вперемешку со снегом.

Тут-то и стал раздеваться Андрей Петрович Попов. Вначале он снял шапку с седой головы, потом, с натугой стягивая высокие резиновые сапоги, спросил между делом: "Кто из молодежи на помощь?"

Ольховик крякнул и извлек из кармана ключик. Как знала вся партия, ключик был от вьючного ящика, в хранился неприкосновенный запас спирта для катастрофических ситуаций вроде дней рождения или внезапных обморожений. Несколько человек быстро переглянулись и начали раздеваться. Андрей Петрович надел шапку, сапоги и, привязав к концу троса веревку, стал заносить ее вверх по течению.

Первый рабочий лагерь мы разбили на одном из правых притоков Эргувеема. Сезон начался с опозданием на полтора месяца. Для выполнения четырехмесячной напряженной программы оставалось два с половиной месяца работы.

Незаметно прошел июль. Мы двигались на запад к заливу Креста, то углубляясь в горы, то выбираясь в прибрежную тундру. Тракторы работали исправно, и, вообще, работа партии приобрела характер действия хорошо налаженного механизма, где каждый ежедневно и ежечасно знал, что ему делать.

Обычно два отряда отправлялись на тракторах в дальние десанты, чтобы охватить съемкой отдаленные участки нашего района. Каждый десант уходил дней на десять, его провожали и встречали баней, если, конечно, имелся кустарник, чтобы накалить галечник на берегу какой-нибудь речки и потом быстро натянуть на этом месте палатку.

Один отряд назывался "ходоки". Этот отряд возглавлял сам Ольховик. Ежедневно мы уходили в семь утра с базы, чтобы описать кольцо километров тридцать-сорок и замкнуть его снова на базе.

Горы казались безжизненными только на первый взгляд. В озерцах и старицах речных долин гнездились утки, уже успевшие вывести крохотных утят-пуховичков. На невысоких сопках и по склонам, где были заросли ивняка и карликовой березки, гнездились куропатки. Было смешно наблюдать, как стремительно разбегаются и исчезают их выводки. Куропатчонку исчезнуть легко даже под крохотным листиком березки.

Смешнее всего было то, что спрятавшихся куропачат выдавали блестящие глаза, если, конечно, от ужаса или любопытства они забывали их закрыть. На верхушках сопок прятались громадные чукотские зайцы с голубоватым летним мехом. Изредка можно было видеть в бинокль сторожкие фигуры отбившихся от стада оленей.

По общим уверениям, дикий олень на Чукотке считается давно исчезнувшим, но в горах бродили группами или в одиночку одичавшие домашние олени, отбившиеся от стад.

Стояли почти беспрерывные туманы. В мелкосопочных чукотских горах с десятками долин в туман ориентироваться чрезвычайно трудно, трудно наметить в хаосе однообразных сопок кардинальное направление вдоль хребта или главного водотока.

В двадцатых числах июля густо пошел снег. Снег валил несколько дней и покрыл землю почти полуметровым слоем. Июльский снегопад на Чукотке повторяется почти ежегодно. В предыдущем году в одной из партий нашей экспедиции погибли во время снегопада четыре человека. Снег застал их, когда они возвращались на базу после многодневного маршрута. Начальником отряда была женщина-геолог.

Уставшие люди шли около двадцати часов, решив без отдыха дойти до базы. На одной из переправ была потеряна палатка, намокли спальные мешки. Люди выбились из сил. Утром в спальных мешках осталась живой только женщина, но ей позднее ампутировали отмороженные ступни ног. Она отморозила их, когда, потеряв, по-видимому, рассудок, босиком шла по снегу за помощью. И именно в такой снегопад в нашей партии случилось первое несчастье. Витю Касьянова, парнишку из-под Рязани, недавно окончившего десятилетку, в котором Ольховик усмотрел необычайную добросовестность и потому назначил главным шлиховщиком, разбил паралич. Изо дня в день он мыл шлихи в ледяной воде горных ручьев и не жаловался, так как вообще был молчалив. У него отнялись ноги, и лишь тогда все узнали, что он с детства болен ревматизмом, но скрывал это, так как боялся, что его не примут в геологоразведочный институт. Он мечтал быть только геологом.

Ближайшая больница находилась в поселке Уэлькаль на западном берегу залива Креста, километрах в ста пятидесяти от нас. По рации передали, что вышлют к нам катер. Мы спешно разгрузили сани, и Леша Литвиненко отправился в стокилометровый рейс к берегу залива. На санях лежал разбитый параличом Виктор и ехал сопровождающий. Чтобы было удобнее везти больного, кто-то предложил надуть резиновый понтон, невесть как попавший в наше снаряжение, и положить больного на эту импровизированную постель.

Как потом оказалось, именно понтон и спас положение.

Катер смог подойти к отмелому берегу только на расстояние около километра. Литвиненко сделал два весла из обшивки саней, и они на понтоне стали грести к катеру. Дул очень сильный ветер, и лодку пронесло мимо катера. С трудом выгребли назад к берегу и стали "прицеливаться" снова. В завершение всех бед Виктор потерял сознание. У обычно невозмутимого Леши Литвиненко тряслись руки, когда он рассказывал эту историю и прятал загрубелые ладони тракториста, с которых от отчаянной гребли самодельными веслами сползла кожа. Виктор был благополучно доставлен в больницу.

После всех этих передряг удача как будто оставила партию. Кончилась солярка, так как запас ее не был рассчитан на поездки в маршруты и на прочие не предусмотренные планом рейсы. Ольховик бомбардировал базу радиограммами и добился в конце концов, чтобы солярку нам сбросили с самолета.

В первых числах августа прилетел Ан-2 и сбросил три бочки. Две из них легко пропахали талый слой тундры, врезались в мерзлоту и разбились. Солярка из них вытекла. Второй раз мы уже были начеку. Как только бочка отделялась от самолета, "под нее" кидались несколько человек и ставили на попа, так что солярка успевала вытекать лишь наполовину или даже меньше.

Любопытная история горы Линлингай

Вероятно, многие знают название мыса Сердце-Камень на Чукотке. Мыс этот приобрел печальную известность и часто упоминался на газетных страницах, так как именно около него пароход "Челюскин" был зажат льдами. Но мало кто знает, что название это мыс получил по ошибке. Путаницу начал знаменитый сибирский историограф Миллер, который спутал этот мыс с названием издавна упоминаемой горы Линлингай, что в переводе с чукотского значит Сердце-Камень.

Эта гора, действительно напоминающая по форме сердце, высилась посреди тундры на восточном берегу залива Креста и служила ориентиром для путешественников. Капитан Плениснер писал в 1863 году: "От устья Анадыря шесть-семь дней ходу на байдарах до Сердце-Камня, а от Сердце-Камня пятнадцать-шестнадцать до Чукотского носа" (мыса Дежнева). Миллер в описании географии и истории Сибири ошибочно отнес название горы-ориентира к мысу, лежащему на полтора градуса севернее, и тем окрестил его. Окончательно закрепил его знаменитый капитан Кук, дошедший до мыса в сентябре 1778 года и принявший его название по Миллеру.

Но гора Линлингай осталась и интересовала нас гораздо больше, чем мыс.

Ольховик разрешил взять аппаратуру и забраться туда вдвоем на тракторе. Спутником я выбрал, конечно, Славу Москвина, так как обратно надо было выбираться пешком и нести образцы, которые я надеялся привезти для диплома.

Мы поставили палатку около подножия горы и принялись за работу, решив планомерно исследовать всю площадь вершины, не покрытую тундрой. Стояли августовские дни. С вершины сопки открывались сотни озер тундры. Сама тундра приобрела уже лимонно-желтый цвет. По склонам увалов расползались бордовые пятна увядающей березки.

В последнюю ночь, которую мы проводили, уже закончив работу, ветер с вершины прорвался к подножию и мгновенно разнес в клочья нашу единственную палатку. Нам ничего не оставалось, как уложить рюкзаки и потихоньку брести от этого места на базу, в пути дожидаясь рассвета.

До лагеря было около сорока километров. Часов в двенадцать дня неожиданно сзади раздался грохот самолетного мотора. Ли-2 низко пролетел над нами, покачал крыльями и снова пошел на разворот. "Самолет с грузом, - догадался Славка. - Лагерь не может найти". Действительно, наш последний лагерь располагался в небольшой долинке, и заметить его было трудно. Я вытащил ракетницу и дал ракету, указывая самолету направление. В ответ над нашими головами просвистели и шмякнулись на землю какие-то предметы. Самолет сделал второй заход, и по тундре запрыгали бочки с горючим.

- Идиоты! - кричал Славка и грозил самолету борцовскими кулаками.

Но самолет дружелюбно качнул крылом и исчез на восток. Мы стали осматривать груз. Мешок гречневой крупы и ящик с вермишелью были потеряны начисто. Мешок распоролся, ящик разбился, дорожки крупы указывали путь падения. Громадная бухта стального троса зарылась в землю. Три бочки солярки.

- С трактором беда, - сказал Славка, увидев трос.

Мы поспешили в лагерь. Против ожидания все оказались в сборе. Тракторов не было, где машины? - спросил Славка.

- Угадай, - мрачно ответил Роб Байер и указал на склон горы, где из земли торчали крышки кабинок.

Оказалось, что позавчера трактор Клочкова, возвращаясь из маршрута, провалился в солифлюкцию - плывун жидкого грунта, который иногда образуется под склоном сопки. При каждой попытке выбраться трактор проваливался все глубже и глубже. Имеющийся трос был короток. А утром провалился и подъехавший на выручку трактор Леши Литвиненко. Он увяз меньше, но жидкая грязь уже заливала кабину до половины.

Ольховик приказал принести трос. Самолет сбросил его примерно в пяти километрах от базы. Бухта весила около ста пятидесяти килограммов, и тащить эту тяжесть по кочкам было трудновато. Выручила одесская смекалка Роба Байера: трос размотали и понесли его на плечах растянутым. Наверное, эта стометровая процессия заросших бородами, оборванных людей со стороны выглядела довольно комично. Мы шагали по увядающей осенней тундре и как-то не думали, что начинается пресловутая геологическая романтика. Мы верили, что выкрутимся.

Вечером Ольховик устроил "большой хурал". Так по тувинской привычке назвал он общее собрание. Было решено разбить партию на две части, ибо съемка не должна прекращаться и в то же время на дальние участки можно было добираться только своими силами, перенося на себе весь груз. Одна группа должна была забрасывать на спине грузы и выкапывать тракторы, другая - продолжать маршруты и вести съемку.

Мы со Славкой записались в команду чернорабочих - на подноску грузов и работу киркой и лопатой. Ольховик, который был высокого мнения о нашей выносливости и потому брал нас с собой во все маршруты, пробовал нас урезонить, но мы со Славкой решили, что впереди спортивная зима, и лишние мускулы, которые мы заработаем "в неграх", не помещают. По-видимому, студенческое легкомыслие - "наука не уйдет" - действует до последнего курса.

Человек - переносчик грузов для "десанта" снаряжается по сложной, выработанной многолетним опытом системе. Вначале на спину надевается рюкзак. Потом на грудь прикрепляется тючок "привьючки" из палатки или спального мешка. Этот тючок-противовес позволяет выпрямить немного спину, согнутую рюкзаком. На тючок сверху кладется ружье, которое всегда можно схватить из этого положения. Затем в одну руку берется ведро с примусом или посудой, в другую - бидон с керосином. Можно идти. На этой работе я понял, почему в съемочных партиях редко встречаются люди старше сорока пяти лет.

Самым пожилым среди нас был Андрей Петрович. Нельзя писать об этом человеке без чувства глубочайшего уважения. Измотанное за тысячи пройденных по Северу километров, сердце его сдавало: он шел обычно позади всех. Не было случая, чтобы он позволил кому-либо из нас помочь ему или выбрал себе более легкий груз. Все это делалось незаметно, без слов, но именно молчаливая профессиональная гордость опытного географа действовала на нас сильнее всего.

Наградой после каждого изнурительного десятичасового перехода служила лошадиная доза чая, заваренного в громадном чайнике. После чая мы отправлялись обратно на базу, оставив в тундре одинокие палатки "десантников". Им предстояли рабочие маршруты, а мы должны были навещать их раз в неделю, доставляя заказанный груз и забирая собранные коллекции геологических образцов.

В промежутках мы превращались в землекопов. В первые же дни выяснилось, что плывучий грунт крепко держит машины. Тундра вокруг тракторов превратилась уже в какое-то громадное болото, и посреди этого болота, как островки, торчали кабины тракторов. Мы сняли обшивку с саней, собрали доски со всех консервных ящиков и попробовали крепить борта ямы. Это частично удавалось: грязь снова заполняла ее не с такой скоростью. Тогда был объявлен аврал, мы работали в три смены, меняясь через три часа на сон и еду. И наконец один трактор был освобожден до гусениц. Но случилась новая беда - он не желал заводиться. Двигатель был забит спекшейся в камень грязью. Оба тракториста сутки бились около него, но вдруг пошел дождь, яма заплыла жидкой грязью, и вся работа пошла насмарку.

Нависла угроза срыва работ. У партии оставалось незаснятой еще солидная тундровая территория, где объем работы был выбран именно в расчете на тракторные передвижения. Но тракторы стояли. Рассчитывать же на какою-то помощь из бухты Провидения, разумеется, было невозможно.

Об этом знали и те, кто находился в "десантах". Съемщики Кольчевников, Ольховик, Попов "закатывали" невероятные по длительности маршруты. Все ходили небритые, многие даже не умывались, ибо сил оставалось только на работу, еду и сон и еще раз на работу. В неотложных по геологическому строению участках Ольховик разрешил самостоятельные маршруты студентам-геологам Вите Огоноченко и Робу Байеру. Общая геологическая схема была уже ясна, и допущенные ребятами ошибки можно было заметить и выяснить поверкой.

Начавшийся в первых числах августа дождь сыпал и сыпал без перерыва. Копать жидкую грязь вокруг тракторов было бессмысленно, как бессмысленно вычерпывать стаканом чашу работающего фонтана. Но все-таки! Но все-таки ее копали, ибо что-то же надо было делать. Партия, не выполнившая план съемки, явление столь уникальное, что память о нем остается в геологических летописях на долгие годы. Ей-богу же никому не хотелось, чтобы его фамилия фигурировала в таких мемуарах и накладывала пятно на профессиональную честь, к которой очень серьезно относятся все геологи. Но дело даже заключалось не в этом. Каждый сезон, каждый год и почти каждая съемочная партия попадает в передрягу вроде нашей, и всегда находится какой-то выход. Мы надеялись на чудо. И чудо пришло!

К десятому августа прекратился дождь. С утренними заморозками пришло солнце, наступила золотая и лучшая пора на Чукотке - желтая августовская осень. В один из этих дней мы были разбужены стуком тракторного двигателя. Все выскочили из палаток и увидели, как со склона медленно-медленно ползет какое-то обляпанное грязью чудище. Трактор остановился, и из кабинки выскочил Вася Клочков. Кто-то вытащил ракетницу и запустил в небо ракету. Громыхнули двустволки. Качали Клочкова. Кончилось тем, что кто-то закричал "пожар". Оказалось, что от ракеты загорелась тундра. Все кинулись тушить, ибо пожар в тундре - бедствие. Он уничтожает сотни километров ягельника, а ягелю для роста необходимы десятки лет. Пожар тушили быстро. И лишь после этого Клочкову, всегдашнему неудачнику, а ныне герою дня, удалось рассказать, как он "сотворил чудо в пустыне" Оказалось, ночью ему удалось завести "пускач", и так на "пускаче", не заводя дизельный двигатель, он включил передачу и медленно, на сантиметровой скорости, вывел трактор из ямы.

Через пять дней колонна уже шла на юг в полосу приморской тундры. Начались последние маршруты сезона. Вода в мелких озерцах уже покрывалась льдом. Журавли вели перекличку из конца в конец, и неловкие, беспорядочные пока еще косяки гусей тянулись и тянулись на запад к заливу Креста, на последнюю перед отлетом откормку. По вечерам над тундрой повисали фантастические закаты. Небо наполовину пылало оранжевым грозным пламенем, и горы на горизонте стояли черными молчаливыми силуэтами.

Тракторы после случившейся передряги то и дело выходили из строя. Но осень, заморозки и удивительная янтарная чистота воздуха возбуждающе действовали на людей, и почти все без устали изо дня в день закладывали сорокакилометровые маршруты. Планшеты топографической основы покрывались линиями геологических границ. В этой работе незаметно пришел сентябрь.

В первых числах сентября Ольховик решил отправить из партии груз и откомандировать студентов. Кадровый состав оставался на месте.

Партии еще предстояло провести увязку с соседней территорией, занятой другой экспедицией в прошлом году. Геологи должны были продолжить маршруты на их участок, точно так же, как наши границы были перекрыты маршрутами прошлогодней партии. Такое "перекрытие" листов карты обеспечивает жесткий контроль над съемками.

Из Уэлькаля нам дали радиограмму, что колхозные вельботы прибудут за нами к охотничьей избушке мыса Нутепельмен у входа в залив Креста седьмого сентября. На вельботах мы должны были пересечь сорокакилометровый залив, добраться в Уэлькаль и оттуда уже в Москву.

Утром седьмого Ольховик не дал нам долго прощаться. Трактор взревел, и мы, прижавшись друг к другу, на шаткой волокуше из железного листа махали руками оставшимся ребятам. Они стояли у выгоревшей на ветрах и солнце палатки, бородатые парни в заплатанных телогрейках, и смотрели нам вслед.

До мыса Нутепельмен было от базы около пятидесяти километров. Мы сидели, убаюканные грохотом дизеля и колыханием волокуши. Освещенные солнцем холмы стоял на горизонте, блестели озера. Неожиданно трактор взревел, раздался грохот, визг металла - и все стихло. Из кабинки выскочил побелевший Леша Литвиненко и бросился к двигателю.

- Конец, - сказал он через минуту. - Блок разорвало. Теперь и завод не починит.

После недолгого совещания мы простились с Литвиненко. Он отправился пешком обратно на базу, чтобы с другим трактором забрать волокушу, которая еще могла понадобиться. Его трактор, несший службу до конца сезона, теперь останется в тундре и будет ржаветь десятилетиями как памятник о работе геологов.

Мы взвалили на спину рюкзаки и пошли к мысу, ибо таков был полученный нами приказ. В партии оставалось совсем мало продуктов, все дальнейшие работы требовали высокой квалификации, и Ольховик избавлялся таким образом от лишних ртов.

К вечеру мы уже вышли на берег залива. Нас встретили запах йода, ленты морской капусты, которая в изобилии растет в Беринговом море, и нерпы. Нерпы десятками торчали из воды у самого берега и разглядывали нас черными громадными глазищами. Мы проходили мимо, они ныряли, обгоняли нас под водой и снова смотрели. В этом почти человеческом молчаливом любопытстве было что-то пугающее.

Ночью, валясь от усталости, мы вышли к мысу Нутепельмен. Два узких вельбота белели на берегу. Охотники уже приплыли за нами. Их мы нашли в землянке живущего здесь промысловика-одиночки. В уютной теплоте сложенного из торфа, камней и кусков дерева домика они сидели вокруг пылающей железной печурки, и на печурке той конечно же кипел громадный чайник. Чай разливала Анютка, крохотная девчурка, дочь промысловика. У Анютки весной умерла мать, и она сейчас изо всех сил исполняла обязанности хозяйки: вытирала чашки сухой травой, наливала чай, а в промежутках уходила в угол к своей любимой кукле.

Ночью нагрянул шторм и продержал нас здесь четыре дня. За эти четыре дня мы почти целиком съели молодого моржа, убитого охотниками по дороге; и никто из нас об этом "потерянном" времени не жалел, ибо все наши дни были посвящены серьезнейшим беседам с Анюткой и осмотрам ее многочисленного хозяйства, в котором детские игры сочетались с настоящими заботами женщины-чукчанки. Анютка умела все это делать с уморительной детской серьезностью. Мы оставили ей ворох "богатств", ибо Анютке еще предстояло коротать долгую зиму, без общества других детей, наедине с отцом, а в школу лишь через год, хотя она уже заботливо, до дыр изучила свой первый букварь.

Она провожала наши вельботы на берегу в крохотном меховом комбинезончике, который носят на Чукотке дети, в красном платье поверх комбинезона и красном платке. В этом наряде среди гальки пустынного берега она казалась мне олицетворением Чукотки, застенчивой ласковости, на которую способна только эта страна. И уж тут-то я твердо знал, что через полгода вернусь на Чукотку, сразу же как только напишу диплом и получу первоначальное право на звание инженера.

Глава 2. Чукотское золото

Так оно и случилось. В феврале следующего года я очутился в противоположном от залива Креста конце Чукотки, на берегу Чаунской губы, в приземистом бараке древних времен. По углам барачной "залы" лежали маленькие сугробики снега, посредине пылала адовым жаром громадная железная печь, а вдоль стенок выстроились семьдесят коек. На койках спали инженеры и техники геологического управления поселка Певек. Все мы ждали скорого выезда в тундру на полевые работы. Барачное житье объяснялось тем, что в Певеке катастрофически не хватало квартир. Самолеты полярной авиации ежедневно доставляли в Апапельхино людей всех мыслимых разумом специальностей - от теплоэнергетиков до продавцов. Многие почти сразу уезжали "на глубинку" - в тундровые и трассовские поселки. Но, несмотря на это, в Певеке в 1958 году сложилась ситуация, когда на одно "койко-место" приходилось несколько человек. Все это происходило оттого, что на Чукотке наконец открыли промышленное золото, полувековая история поисков которого заслуживает специального рассказа.

Три цитаты на тему чукотского золота

"Перебирая в своей памяти все, что мне было известно о геологии Аляски и противоположных частей Азии, я вспомнил работы, которые говорили о древнем соединении Азии и Америки. Эти мысли послужили первым толчком, направившим меня в сторону смутных соображений о возможном продолжении на Чукотском полуострове золотоносных образований северной части Аляски".
К. И. Богданович, 1900 год.

"Многие иностранцы обращаются в русское консульство в Сан-Франциско с запросом об условиях поисков золота на русской территории".
"Очерки Чукотского полуострова", 1901 год.

"В этом году получены новые данные о золотоносности речки Нана-Ваам и оценена их перспективность. Уже сейчас ясно, что необходимо вести подготовительные работы для разведки".
Докладная записка геолога Жилинского, 1943 год.

В 1899 году в городе Номе на Аляске имелось около тридцати тысяч человек без работы. Этих людей привлек золотой бум Клондайка, но они опоздали к дележу золотых участков. Все хотя бы мало-мальски перспективные на золото земли давно были застолблены, поделены и переделены. Ожидалось, что летом корабли доставят из Сан-Франциско еще около десяти-двадцати тысяч человек, продавших все, чтобы добраться до Аляски.

В этих условиях в Номе и возник неплохо сформулированный слух: на Аляске лишь голова золотого тельца, сам золотой телец находится на Чукотке. Около десяти тысяч наиболее отчаянных старателей решили выйти к берегу Берингова пролива, чтобы перебраться на неведомый, неизученный, никем на застолбленный русский берег, тем более что побережье не охранялось. Американских старателей будоражили сведения, которые доставляли в Ном агенты - скупщики оленей, плававшие вдоль побережья Чукотки в последние годы. По слухам выходило, что в районе мыса Сердце-Камень, в бухте Провидения, в Колючинской губе и в губе Святого Лаврентия золото можно грести лопатой. Вторжение старателей с Аляски намечалось на будущий, 1900 год. Слухи достигли Петербурга и взбудоражили его. Тут-то и появилась небезызвестная в истории международных афер того времени фигура полковника Вонлярлярского. Неведомыми путями он в кратчайший срок раздобыл концессию на поиски и разработку золота на Чукотке "на особых условиях". Надо сказать, что этой концессии добивались многие, особенно иностранцы, но все они получали отказ. Для Вонлярлярского ведомственная машина закрутилась с необычайной быстротой. Вслед за получением концессии он добился также, чтобы в лето 1900 года в территориальные воды у побережья Чукотки был послан русский военный фрегат "Якут" для охраны побережья от вторжения поселенцев с американского берега, а точнее, для охраны его концессии.

Поисковую экспедицию Вонлярлярского должен был возглавить геолог Богданович, о котором я уже упоминал. По странной логике событий экспедиция, которая должна была закрепить русский приоритет на Чукотке, снаряжалась в Сан-Франциско, отправлялась на американском судне с норвежской командой. В качестве рабочих везли китайцев, инженерами были в большинстве англичане. Лишь позднее выяснилось, что Вонлярлярский был подставной фигурой. За его спиной стоял ряд английских банков, которые опоздали к дележке клондайкского золота и решили во что бы то ни стало компенсировать упущенное на Чукотке.

Между тем слухи о намечавшемся вторжении американских старателей на Чукотку получили и официальное подтверждение.

Концессия Вонлярлярского приобретала как бы национальное значение. В этих условиях экспедиция Богдановича была сформирована в срочном порядке. 27 мая она отплыла из Сан-Франциско на шхуне "Самоа" и взяла курс к бухте Провидения, имея на борту кроме норвежской команды десять русских, девять англичан и четырнадцать китайцев - рабочих.

Богданович, как геолог, отвечал за геологическую часть экспедиции, личным же представителем Вонлярлярского на судне был инженер - англичанин Бекер.

"В течение всей экспедиции мне приходилось выдерживать глухую борьбу с иностранными ее членами", - писал Богданович.

В бухте Провидения Богданович не застал "Якута", но зато обнаружил здесь судно "Прогресс", принадлежавшее владивостокскому купцу - англичанину Бринеру. На борту судна находился представитель Иркутского горного управления, который был уполномочен "отвести г. Бринеру любой участок, который тот пожелает застолбить".

Между экспедициями Бринера и Богдановича разгорелась борьба, достойная приключенческого романа. Оба судна прятались друг от друга в скрытых местах побережья и вели разведку на золото, тщательно скрывая друг от друга ее результаты. В течение лета к побережью несколько раз подходили американские суда, которые, однако, быстро удалялись, узнав неведомыми путями о приближении русского военного брига.

Между тем на "Самоа" разгорелась тройная борьба: между капитаном судна и Богдановичем, между Богдановичем и английской частью экспедиции. Англичане имели достоверные, по их мнению, сведения о местонахождении золота. Богданович хотел провести планомерное исследование побережья, капитан Янсен и команда пили и занимались скупкой мехов у прибрежного населения в обмен на спирт, что категорически запрещалось существовавшими в то время законами Российской империи. Богданович наивно полагал, что сможет запретить им продавать спирт прибрежному населению.

Во время захода шхуны в Ном для мелкого ремонта и пополнения запасов угля Янсен отказался следовать обратно к Чукотке. Английская часть экспедиции сошла на берег, так как уже успела убедиться, что их сведения о "точном" местонахождении богатейших месторождений золота на Чукотке не более как фикция. Золото было всюду, но это были знаки в шлихах, а никак не промышленные россыпи.

Экспедиция закончилась крахом. Единственным ее результатом явилось то, что на Чукотке было подтверждено повсеместное распространение знакового золота. Существование промышленных россыпей по-прежнему оставалось неизвестным.

В позднейшие годы одиночки-старатели на свой страх и риск вели поиски на Чукотке. И опять-таки они встречали только знаки.

Некоторый успех был достигнут в 1913 году в горах севернее Анадырского залива. Здесь было обнаружено промышленное золото в хребте, так и названном Золотым хребтом. Месторождение оказалось бедным, и работы вскоре прекратились, так как доставка оборудования и необходимых припасов требовала неимоверных затрат.

Уже в советское время на Чукотку приезжало несколько небольших экспедиций треста "Союззолото", которые подтверждали наличие золота на Чукотке и опять-таки ничего не могли сказать о промышленных месторождениях. К началу сороковых годов интерес к чукотскому золоту угас. В районе Певека были найдены богатые месторождения олова, а одна из геологических концепций гласит, что олово и золото трудносовместимы в одной геологической провинции.

В 1940 году геолог Р.М. Даутов, работавший на реке Ичувеем к северо-востоку от Певека, обнаружил в россыпях незначительное весовое золото. Три года спустя работавший в этом же районе геолог Г.Б. Жилинский обнаружил, что в ряде мест в бассейне реки Ичувеем золото встречается иногда в значительных весовых количествах. Жилинский написал докладную записку с обоснованием более тщательных поисков золота и разведки его шурфами, но десятилетия предыдущих неудач позволили многим скептически отнестись к возможности обнаружить промышленное золото на Чукотке.

Удача пришла в 1949 году к партии, руководимой В.А. Китаевым. В ручьях бассейна все той же реки Ичувеем он обнаружил весовое золото. Еще дальше к востоку геолог В.П. Полэ обнаружил перспективные участки на реке Паляваам.

Но все это была старая история. Наличие признаков золота на Чукотке, может быть даже мелких россыпей, никто и не думал отрицать. В крупные месторождения, однако, никто не верил, а для Чукотки необходимо было именно крупное месторождение, которое оправдало бы громадные затраты на постройку прииска, дороги к прииску и так далее.

Центром геологических поисков на Чукотке был поселок Певек. Давно уже тундра засосала останки ручных буров "Эмпайр", доставленных американскими старателями. В восточных прибрежных поселках доживали дни те, кто был заброшен на Чукотку центробежной силой аляскинской золотой лихорадки и не смог отсюда выбраться. Доверчивым приезжим все еще продолжали рассказывать байки о золотых мундштуках, которые делают себе из самородков чукотские пастухи. Но в серьезное чукотское золото мало кто из серьезных людей верил.

Певек, основанный в 1929 году как культбаза и фактория, жил на олове. Олово было найдено в образцах, доставленных отсюда в 1931 году С.В. Обручевым. Олово - стратегический металл. Месторождений его в мире не так уж много. Именно во время войны вокруг Певека возникли прииски, имевшие касситерит в россыпях, и рудник "Валькумей" на мысе, откуда были доставлены знаменитые обручевские образцы. Геологическое управление Певека целеустремленно занималось расширением границ открытой оловянной провинции, золото считалось попутным металлом, в перспективы которого трудно было поверить.

Судьба свела в Певеке главного инженера управления Николая Ильича Чемоданова, работавшего ранее в колымском золотоносном районе и уже имевшего звание лауреата Государственной премии за открытие одного из крупных колымских месторождений, и прораба Алексея Константиновича Власенко, который не имел ровно никакого геологического образования, кроме практики в экспедициях. В устной истории чукотского золота эти два человека играют решающую роль.

Н.И. Чемоданов, возможно, по интуиции старого "золотаря" поверил в чукотское золото, но, как опытный руководитель, знал, что средства на поиски и разведку можно получить только под реальные, весомые доказательства его существования. В 1953 году партия Китаева вновь вернулась на реку Ичувеем. Прорабу партии Власенко удалось сделать недостижимое: каким-то неведомым нюхом угадывая богатые места, он с простой старательской проходнушкой намыл первый килограмм чукотского золота. Килограмм - это было уже весомо. Поставленные разведочные работы выявили в притоках реки Ичувеем промышленные россыпи золота.

После этого золото, которое пряталось в течение пятидесяти лет, как будто сдалось: новые месторождения были открыты к западу от Певека на реке Баранихе, к югу на Анюе, к востоку на мысе Шмидта и на реке Паляваам. Все это было уже через годы, но в большинстве этих открытий так или иначе участвовал поисковик Власенко. Воистину природа наградила этого молчаливого тучного человека каким-то шестым геологическим чувством. Он умер на мысе Шмидта в зените легендарной славы открывателя золотых месторождений.

Перед смертью он успел "намыть" еще одно месторождение - то, где сейчас прииск "Полярный". За Власенко в последние годы крепко охотились журналисты. Но человек, непосредственно участвовавший в открытии многих крупных месторождений, живая история чукотского золота, не имел нужной для журналистов изюминки. Это был склонный к полноте украинец, даже без обычного украинского юмора. Но он был великолепный и неутомимый тундровик. Я ходил с ним в маршрут, когда он контролировал промывку на одном ручье, объявленном по прежним поискам безнадежным. Так вот на этом самом контрольном опробовании на "пустом" ручье он при мне извлекал из лотка "тараканы" с полногтя величиной. Сейчас опять-таки на том месте прииск. Вряд ли это можно объяснить только добросовестностью, тем более что образования Власенко не имел никакого. Просто в этом человеке сидел талант геолога-поисковика.

В 1958 году "золотой век" Певека еще только начинался. По вечной мерзлоте пробивалась трасса к тому месту, где Власенко намыл старательской проходнушкой первый килограмм золота. Расширялось геологическое управление.

Уже в то время перед геологами встала задача теоретически осмыслить факт открытия новой золотоносной провинции на громадных пространствах Чукотской тундры, в ее горах и в долинах ее рек. Нечто подобное сделал в тридцатых годах член-корреспондент АН СССР Юрий Александрович Билибин, который по первым признакам золота обосновал и предсказал открытие знаменитого Колымского золотоносного пояса. Однако с тридцатых годов геология ушла вперед. "Теория" чукотского золота требовала данных на уровне середины XX века, в частности данных геофизики. В идеале геофизические данные должны были вскрыть структуру земных пластов, особенно на участках, которые недоступны взгляду геолога. Необходимо было уяснить структуру дна Чукотского и Восточно-Сибирского морей и увязать воедино разрозненные блоки изученных структур Колымы, Чукотки и острова Врангеля.

Как всегда, работы начинались медленнее, чем бы это хотелось и чем требовала обстановка. Геофизическая база Певекского управления была еще слаба: небольшой набор старой аппаратуры и несколько техников-самоучек.

В качестве "пробного камня" было предложено организовать геофизическую партию, которая должна была рекогносцировочно получить геофизические характеристики гравитационного и магнитного полей в "ближайших окрестностях" Певека.

Проект этот утвердили.

На юг от Певека, между побережьем Чаунской губы и Анадырским нагорьем, расположена обширная Чаунская низменность. Низменность как бы продолжает на юг впадину губы. Горы Нейтлин, пологие холмы Мараунай и Чонай отделяют ее от долины реки Баранихи на западе. Холмы Чаанай и Теакачин отделяют Чаунскую низменность от долины Паляваама - одной из крупнейших рек Чукотки. Чаунская низменность покрыта равниной, озерной тундрой и почти недоступна для обычного геологического изучения. В то же время знание ее структуры и мощности наносов в ней являлось принципиально важным.

С востока Чаунскую губу ограничивает обширный остров Айон, известный среди полярников тем, что является самым малоснежным местом в советской Арктике. Происхождение острова Айон было совершенно неясным, так как он сложен песками и торфяниками четвертичных отложений, и геологические исследования коренных пород были на нем невозможны.

Вообще, весь этот район относился к наименее изученным даже географически. Чаунскую низменность пересек на оленях капитан Биллингс зимой 1791 года, оставив в дневниках весьма мрачное ее описание.

В 1907-1908 годах здесь прошел исправник Калинников, который написал после путешествия небольшую книгу, являющуюся нынче величайшей библиографической редкостью.

Географическую схему района составил по-настоящему только С.В. Обручев, экспедиция которого базировалась в Певеке в 1929-1931 годах. Около острова Айон зимовала в 1919 года шхуна Амундсена "Мод". За год до нас на острове Айон и на Чаунской низменности побывала геологическая экспедиция Константина Паракецова, которая дала, пожалуй, первые сведения о геологии района. Вот и все.

Состав партии укомплектовался достаточно быстро. В нее попали только что окончивший МГУ геофизик Анатолий Бекасов и техник Саша Шилов, круглолицый, спокойный до флегматичности сибиряк из-под Омска. В начале апреля нам выделили из только что доставленной группы вербованных восемь рабочих.

В середине апреля партия была окончательно укомплектована, и мы отправились из Певека на тракторных санях в устье Чауна. Под базу партии выбрали место бывшей фактории Усть-Чаун, существовавшей еще с начала века. В Усть-Чауне остался один домик, бывшая Пекарня, штабеля ржавых бочек из-под солярки, разломанный тракторный двигатель, старое кладбище и неизвестно откуда взявшийся ржавый японский катер.

Мы выехали из Певека 22 апреля около шести часов утра и через три километра, когда поселок исчез за тундровыми увалами, остановились на ... ночевку. Тракторист дядя Костя хотел спать. Надо сказать, что в пятидесятых годах трактористы в Певеке были хозяевами положения. Снабжение приисков, стационарных разведочных экспедиций, заброска самых дальних партий зависели от них.

Они делали сотни километров по зимней и летней тундре, проваливались с тракторами под лед, замерзали, по нескольку суток сидели за рычагами без сна. В этих условиях при геологическом управлении образовалась своеобразная каста людей, способных работать выше мыслимых человеческих возможностей. Слабый человек здесь просто не выдерживал. Таким был тракторист в тундре.

Но когда этот самый тракторист попадал в поселок, становился капризен, как примадонна. Приказы для него попросту не существовали, ибо эти прокаленные мужики знали тысячу и один способ, как обойти любой приказ. Среди начальников партий имелась целая подборка легенд, где главным действующим лицом был тракторист. Существовал также целый свод приемов, как выманить его из поселка. Здесь все основывалось на понимании страстей и способностей человека, на неписаном кодексе чести. В кодекс чести тракториста, например, входило доставить партию, коль скоро он взялся ее доставить, и не угробить машину где-нибудь на полутысяче неезженых тундровых километров.

Дядя Костя справедливо считался одним из корифеев. Это был совершенно седой старик с выбитыми или потерянными где-то зубами. Позднее я с удивлением узнал, что дяде Косте всего-навсего сорок семь лет. Жил он на Чукотке в трудные времена.

Трактор швыряло на снежных застругах, обломки всторошенного льда крошились под гусеницами. В кабинке стояла адова жара от перегревшегося двигателя, солярки, табачного дыма. Через каждые полчаса дядя Костя останавливал трактор и клал на потную голову комки снега. Потом вынимал из-под сиденья термос с дегтярной заваркой чая. Потом садился за рычаги.

На загруженных доверху санях, забравшись с головой в спальные мешки из оленьего меха, лежали рабочие.

Смешно сказать, все они пять дней назад прилетели самолетом из-под города Мурома. Владимирские мужички. Никто из них не видел ни Севера, ни тундры, не знал геологической жизни. Сейчас ребята были просто ошарашены быстротой событий: село - самолет - Апапельхино, и вот их везут черт-те куда, в невиданную глушь, для неведомой работы.

Базу мы устроили быстро. Жилой дом, выстроенный еще в те времена, когда Олаф Свенсон открыл здесь торговый пункт для чаунских чукчей, состоял из двух комнат. В одной из комнат размещалась никогда не гаснущая плита, на которой вечно кипела громадная кастрюля с чаем, пекся хлеб, здесь был клуб и техсовет партии. В бывшей пекарне удалось приладить нары и организовать общежитие. Какую-то неизвестного назначения фанерную будочку мы приспособили под баню.

Когда быт был налажен, я стал думать о собачьих упряжках. Предстояло выполнить по льду два гравиметрических маршрута, максимально охватывающих пространство Чаунской губы. Общая длина их составляла около двухсот пятидесяти километров, и работу пешком выполнить было невозможно. На крайних пунктах маршрутного эллипса находились Усть-Чаун и юго-восточная оконечность острова Айон.

Я рассчитывал арендовать упряжку собак с запасом корма в колхозе, но после недавней борьбы за механизацию, когда собак просто перестреляли, там имелась только одна упряжка, принадлежавшая торгово-заготовительному пункту. Нам не удалось найти общий язык с заведующим факторией. Упряжку он дать отказался. Еще одна упряжка собак, как нам сказали, принадлежала охотнику Василию Тумлуку.

Избушка его находилась в устье реки Лелювеем, в пятнадцати километрах к западу от нашей базы. Сезон охоты на песца кончился, собаки в принципе были свободны, и я, загрузив рюкзак необходимыми для переговоров предметами, отправился на лыжах к устью Лелювеема.

Тумлук, низкорослый и сутуловатый, как большинство тундровых охотников, отлично говорил по-русски. Одно время он был старшиной колхозного катера, доставлявшего товары на факторию в Усть-Чаун, и поэтому любил называть себя моряком. Дать собак он отказался наотрез.

Это было в общем-то справедливо, так как я сообщил ему, что в жизни не ездил на собаках. Ехать со мной он также не хотел, ссылаясь на занятость хозяйством. Я извлек содержимое рюкзака. Но через час добился лишь того, что Василий Тумлук стал считать меня неплохим человеком и потому подробно объяснил, почему нельзя ехать. Мы вышли посмотреть собак. Тут даже мне стало все понятно. Это были не собаки, а кошки. Более мелких псов мне не приходилось видеть.

- Собачки устали, - объяснял Василий. - Длинный сезон, все время в работе. Сейчас весна. Тяжелый снег. Длинный перегон.

Но ехать все-таки было надо. И где-то во втором часу ночи Тумлук с этим согласился.

Мы отправились на следующий день в четыре утра, когда затвердевший за ночь снег хорошо держал нарты. Ночью стоял мороз градусов под тридцать. Василий запряг в нарту мелкоразмерных псов. Одиннадцатым был вожак - вовсе уж крохотный рыжий пес, величиной с таксу, с умнейшими глазами. Звали его Таракан, точнее, Таракан Иванович. Я быстро и прочно понял, что просто неприлично обращаться к нему без отчества.

Собаки суетились, когда их запрягали, и в общем-то охотно шли в алык и к потягу. Но когда нарта была загружена и оставалось только выдернуть остол, упряжка, как по команде, подняла отчаянный тоскливый вопль. Ободранные собачьи лапы, тяжкий труд, тысячи километров, пройденных ими в полярной ночи, - все было в этом выразительном хоре.

Неожиданно концерт кончился. Василий выдернул остол, и упряжка резко взяла с места.

Василий на ходу объяснял мне принципы управления упряжкой. "Хек" - пошел, "поть-поть" - право, гортанное "кхрр" - налево. Но главное в длинном маршруте - держать на потяге равномерную нагрузку. На бугор подталкивать, на спуске - тормозить.

- Давай работай, - сказал Василий. И я начал работать. Толкал нарту на заструги, бежал рядом на тяжелом участке.

- Здоровый парень, - одобрительно говорил Тумлук. - Бегаешь, как олень. А ну еще!

Днем солнце стало припекать вовсю. Снег размок и превратился в жидкую кашу. На собак жалко было смотреть. Они работали изо всех сил, эти дворняги. И больше всех работал Таракан Иванович. Где-то, еще возле избушки, он лег грудью на алык и так перебирал короткими лапами, все время усердно натягивая постромку. Точно так же с молчаливым усердием он поворачивал упряжку после команды. Беспечные собаки Тумлука признавали только бег по прямой, и Таракан Иванович напирал после команды до тех пор, пока вся упряжка не загибала в нужную сторону. Единственным рослым из собак был сумрачный Иннакели. Он был из породы короткошерстных колымских ездовых собак - лучших ездовых собак мира. Иннакели был стар. На каждой остановке он мгновенно ложился. По первому слову вставал и натягивал алык. Старость и годы работы превратили его в ездовой механизм. Безуспешно я пытался установить хоть какой-то контакт с этим уважаемым псом. Он смотрел отчужденно, в белых, как у всех чистопородных колымских лаек, глазах не было, казалось, никакого выражения.

Наступил вечер, за ним сумерки. Стало слегка подмораживать, но острова все еще не было видно. Сумерки не сгущались, так как май уже время полярного дня, но мороз крепчал не на шутку. Моя промокшая от пота кухлянка затвердела и гремела, как жесть. Уставшие собаки еле тянули. Где-то около двух часов ночи мы добрались до берега, сделав за сутки девяносто километров.

Юго-восточные берега острова Айон состоят из торфяных и песчаных обрывов. Обрывы уже вытаяли под солнцем, обнажилась черная земля, пожухлая прошлогодняя травка. Мы покормили собак, разожгли костер из плавника и стали коротать ночь. Видимо, оба мы были в том состоянии переутомления, когда человек не может спать. Было тихо, как только может быть тихо в заснеженной тундре, где никто не живет.

Где-то под утро стало пригревать солнце и мы задремали. Собачьи лапы мелькали и мелькали у меня перед глазами. Болело все тело. Я постигал, что езда на собаках - труд, а не колоритное катанье на санках в меховой одежде.

Когда солнце поднялось выше, я решил пройтись вдоль обрывов. Море легко размывает остров Айон, и вдоль необозримого участка берега тянулся идеально ровный пляж стометровой ширины. Знаменитые ветры выгладили его - на пляже не было ни одного заструга, ни одной неровности. Искрящийся на солнце, твердый и гладкий, как паркет, снег убегал на север. Сорокаметровые торфяные обрывы были изрезаны промоинами. Дорогой и у костра мы с Тумлуком много говорили о чукотских легендах. И в какой-то момент мне вдруг показалось, что в этой немыслимой тишине, в слепящем сверкании снега, в безлюдье из расщелины возьмет и выйдет мохнатый чукотский келе, и это будет не более необычным, чем, допустим, встретить знакомого на московской улице. Когда возможность этой чепухи стала казаться мне совершенно реальной, я повернул назад и принялся строить тур, чтобы закрепить на местности конечную точку наблюдения.

В обратную дорогу мы решили пуститься ночью, как только подморозит. Этот маршрут был еще длиннее - около ста десяти километров. Собаки съели всю панку . Тумлук что-то ворчал по-чукотски и озабоченно качал головой.

Ночь выдалась теплой, снег почти не замерз. Мы не могли остановиться на передышку из-за особенности рейсов с гравиметром, которые должны продолжаться без перерыва от начального до конечного пункта. В противном случае наблюдения будут забракованы, хотя я не претендовал (и не мог претендовать) на высокую точность. Это была первая геофизическая информация, получаемая для территории Чаунской губы, и она имела неоспоримую ценность даже при небольшой точности данных.

Тумлук как-то упал духом или просто устал: все-таки ему было больше пятидесяти. Я вообще удивлялся выносливости, которая таилась в его маленьком, сухом теле. Он доверил каюрить мне, а сам уселся сзади за пассажира. Ну что ж, сбывалась мечта: я вел собачью упряжку по полярным льдам. Наверно, собаки, как и лошади, понимают, когда ими управляет новичок. Во всяком случае, они через полчаса перевернули нарту. Все дело было в тюленях. На весеннем льду губы то и дело виднелись греющиеся на солнце нерпы. Они лежали у лунок черными запятыми. В бинокль было видно, что спящая нерпа, как автомат, через равные интервалы времени поднимает голову, озирается и снова роняет ее на лед в блаженном сне. Другие, выспавшиеся, лежали на спине, похлопывали от удовольствия хвостом и ластами, переворачивались. Стоял безветренный день, майское солнце сжигало кожу. Я снял кухлянку и бежал рядом с нартой в одной ковбойке. Откуда-то сбоку пронесся легкий порыв ветра. В тот же момент вся стая взвыла, рванула в сторону, и я очутился на снегу. Упряжка рвалась вперед, а сзади, уцепившись за нарты, тащился по снегу Тумлук.

- Запах услышали, - сказал он. - Нерпа!

Снова началась монотонная езда. Через час все повторилось. И снова Тумлук успел уцепиться за нарту, пока я барахтался на снегу.

- Не зевай, - опять сказал Тумлук. - Убежать могут. - И тут он увидел свое ружье. Одностволка лежала на нартах, при рывке ствол высунулся, зацепил за лед, и его согнуло. Тумлук просто взвыл от ярости. Он осыпал меня ругательствами на русском, чукотском и эскимосском языках. Собаки остановились, уселись на снег и, видно забыв про усталость, с искренним любопытством наблюдали за нами. Наконец Тумлук выдохся.

- Не умеешь - не садись, - сказал он и прогнал меня в задний конец нарты. Через полчаса он все-таки вспомнил, как хорошо сидеть пассажиром, и миролюбиво спросил:

- Инженер?

- Инженер, - с горечью признался я.

- Значит, ружье выправишь, - сказал Тумлук и отдал мне остол.

Этот затяжной беспрерывный рейс продолжался около тридцати часов. После него собаки и мы два дня отлеживались и откармливались. Аня, жена Тумлука, кормила нас рыбьими брюшками, собак - обильно сдобренной жиром панкой. Нерпичьим жиром я мазал лицо, которое обгорело на весеннем солнце и воспалилось.

Через два дня Тумлук сдал мне в аренду упряжку из шести собак, нарту, немного корма, подарил кухлянку, и я начал работать самостоятельно, без каюра, решив сделать как можно больше маршрутов, пока держится лед на губе.

Во время поездки к устью золотоносной реки Ичувеем случилась история, которая могла плохо кончиться, если бы не Таракан Иванович.

Я выполнил рейс и возвращался обратно холостым ходом, "срезав" юго-восточный угол губы. Стоял великолепный солнечный день, и меня неудержимо потянуло в сон. Собакам тоже надо было отдохнуть. Я выбрал место за уютным торосом, куда не доходили порывы ветра, разгрузил нарту, поставил ее набок и приколол остолом. Собаки улеглись. По существующим правилам полярной техники безопасности я возил спальный мешок - кукуль из шкуры зимнего оленя. В мешке было жарко, и я постепенно раздевался, лежа в мешке, а одежду складывал на нарту. Через полчаса я лежал в мешке уже совершенно голый. Кстати, это самый удобный, если не единственный, способ спать в кукуле. Проснулся я от дикого собачьего воя и увидел, что упряжка вместе с нартой уносится куда-то в Ледовитый океан. Нарта перевернулась "удачно", на полозья, остол валялся в снегу, на нарте уезжала моя одежда.

Я выскочил из мешка и бросился за собаками. Получалось довольно смешно: где-то во льдах Ледовитого океана бежал голый человек. Собаки уносились стремительно, и я на бегу стал соображать, что придется оторвать кусок от спального мешка, намотать на ноги, мешок надеть на себя и так выбираться к людям. И опять получалось смешно: каким чучелом я явлюсь на базу!

Зернистый снег жег подошвы, - наверное, я бежал очень быстро, но собаки бежали метрах в трехстах впереди еще быстрее.

Потом они все сгрудились, нарта с ходу наскочила сзади, раздался визг. Я понял, что опять проклятая нерпа вылезла из лунки и ветер донес запах, отчего собаки обезумели. Я подбежал уже метров на тридцать, как вдруг упряжка распуталась и устремилась куда-то на север. Около лунки остались выпавший торбас и рукавица. Я завопил что есть силы и тут увидел, что упряжка изгибается. Таракан Иванович, изо всех сил упираясь, пытался повернуть обратно. Его быстро сбили, он тащился по снегу, поднялся вой, драка, все перепуталось, и мне удалось ухватиться наконец за нарту.

Среди "стариков" геологического управления в Певеке существовало недоверие к авиации. Самым надежным транспортом считались собственные ноги, затем трактор, затем самолет Ан-2. Вертолет же фигурировал как счастливый случай, неожиданный шанс. Никто в пятидесятых годах не строил план работы с опорой на авиацию. Я по молодости заложил в проект аренду вертолета для того, чтобы заброситься со всем грузом в верховья Чауна и оттуда сплавиться вниз на резиновых лодках.

Как ни странно, вертолет действительно прилетел к устью Чауна с опозданием всего на неделю. Летчики очень спешили, я быстро наметил им пункт высадки в предгорьях Анадырского хребта. Мы загрузили наиболее тяжелое снаряжение, палатки, продукты, двухместную лодку, каяк, электроразведочные катушки. С первым рейсом улетели Бекасов и двое рабочих. Вертолет вернулся через два часа.

Оказалось, что второй рейс они сейчас сделать не смогут: кончается бензин. Летчики заверили, что через три часа прилетят снова, и с тем убыли.

Через три часа их не было, их не было и через неделю. Партия не имела рации, и мы не могли узнать, что случилось. Ко всему примешивалось беспокойство за ребят, заброшенных в горы, - они ведь ждали нас буквально через считанные часы. На Чауне начался паводок, и я боялся упустить его: с верховьев чукотских рек лучше всего сплавляться по большой воде. Стояли отличные весенние дни, солнце грело так, как оно греет только высоко в горах или на Чукотке. Мы целыми днями слонялись вокруг базы и смотрели в небо...

Вертолета не было уже десять дней.

И все-таки сейчас я рад, что случилось именно так. Потому что именно в один из этих дней мне довелось впервые увидеть розовую чайку.

О розовой чайке арктических стран

"Я готов хоть раз увидеть розовую чайку и умереть", - заявил корреспондентам Фритьоф Нансен перед началом своего знаменитого рейда на "Фраме". Его мечта сбылась: он увидел несколько птиц, когда они с лейтенантом Фредериком Иохансеном выбирались к Земле Франца-Иосифа после неудачного похода к полюсу.

Впервые розовую чайку добыла экспедиция английского капитана Джона Росса в 1823 году на Земле Мелвилла - обширном равнинном острове Канадского архипелага. Необычная раскраска птицы, загадочность ее происхождения породили настоящую сенсацию. В последующие десятилетия редким экспедициям удавалось видеть ее, и всегда только на севере, во льдах, или в равнинных областях за Полярным кругом. Постепенно розовую чайку возвели в роль своеобразного символа Арктики. Но ни одному биологу не удавалось видеть ее гнездовий, ни один человек не встречал розовой чайки в более южных широтах. Казалось, она круглогодично живет в Арктике или, улетая, превращается в какую-то иную птицу.

Загадку розовой чайки удалось разгадать лишь в 1904 году известнейшему русскому зоологу Сергею Александровичу Бутурлину.

Будучи еще молодым человеком, он отправился искать розовую чайку в низовья Колымы, резонно рассудив, что искать ее надо там, где никто не бывал и где есть подходящие для чаек условия. Он нашел гнездовья розовой чайки на Нижне-Колымской низменности, и с тех пор эта низменность считается единственным в мире местом, где гнездится эта редчайшая птица. Любопытно, что зимовать розовая чайка улетает на север, к разводьям, и является, таким образом, сугубо полярной птицей.

В один из вечеров я заговорил об этом с рыбаками, которые разбили становище рядом с нашей базой, и один из них неожиданно сказал:

- Да чо там! Она тут рядом гнездится.

- Не может быть, - твердо ответил я, свято веруя в прочитанное.

- Пошли, - сказал рыбак.

Мы отошли от базы не больше километра. Низовья Чауна изобилуют мелкими тундровыми озерами. Из прибрежной осоки вырвались ошалелые утки. Кулики перекликались на всю тундру. В ржавой озерной воде суетились плавунчики. С сухих озер на противоположном берегу доносились гусиные крики.

Мы остановились у ничем не примечательного озерца. Стая маленьких чаек кружилась над нами. Ей-богу, я не видел в них ничего особенного, необычным был только полет - чайки кружились в неровном, изломанном полете и совсем нас не боялись.

- Дай-ка ружье, - сказал рыбак.

Итак, на ладони у меня очутилась розовая чайка. Ее невозможно описать - слова здесь бессильны, так же как, вероятно, краски или цветная фотопленка. Перья на груди были окрашены в нежнейший розовый оттенок. Такой цвет иногда приобретает белый предмет при закате солнца. Клюз и лапки были яркого карминно-красного цвета, верхняя часть крыльев, особенно плечи, жемчужно-серого или, скорее, голубоватого оттенка, и вдобавок шею украшало блестящее, агатового цвета ожерелье. Остальные чайки, ничуть не испугавшись выстрела, продолжали кружиться над нами. Я насчитал их семь штук. Они издавали тихие крики, ничуть не похожие на голоса других чаек, и - теперь-то я уж видел точно - полет их был необычен. Это был какой-то порхающий полет - так падает в воздухе оброненное птичье перо.

Спустя несколько лет в низовьях Колымы нам, можно сказать, довелось жить среди розовых чаек, но ничто не могло сравниться с первым впечатлением. Возможно, для этого надо чайку держать в руках, но в тот раз я дал себе слово никогда не стрелять в них. Эту птицу убивать невозможно.

На пятнадцатый день стало ясно, что с вертолетом что-то случилось. Между тем ждать больше было нельзя, решили идти в верховья Чауна пешком. Надо было преодолеть около ста пятидесяти километров весенней тундры, а главное, доставить груз. У нас имелась лодка. Самодельный фанерно-брезентовый "утюг" и подвесной мотор. Было известно, что Сергею Владимировичу Обручеву в 1931 году удалось подняться на лодке по Чауну до холмов Чаанай, то есть почти половину нашего пути. Но первая же проверка показала крайнюю неуклюжесть нашего самодельного судна и ненадежность мотора. Почему-то он упорно предпочитал работать на одном цилиндре и поминутно глох. Мы отобрали самый необходимый груз и уравняли его по рюкзакам. Получилось по двадцать восемь килограммов на человека. Кроме того, был еще рюкзак с понтоном, который весил тридцать шесть килограммов.

Высокая вода шла почти вровень с берегами, и единственной дорогой оставалась кочкарниковая тундра, ибо берега Чауна вплоть до холмов Чаанай поросли кустарником. Ходьба по кочкам с тяжелым грузом довольно сложна, а кочки в долине Чауна были добротные, по колено. Хуже всех приходилось Сергею Скворцову, которого я сманил в экспедицию из механических мастерских управления за веселый нрав и готовность к приключениям. Он нес на голове надутый тридцатишестикилограммовый понтон, на котором то и дело приходилось переправляться через различные мелкие протоки, - постоянно спускать воздух из лодки и вновь накачивать ее не имело смысла. На участках с равнинным берегом мы вели лодку бечевой, но это удавалось не часто. На пятый день пути норма продуктов составила три галеты в день. Остальное - что бог пошлет. Как назло, к этому времени утки уже уселись на гнезда, озера были пусты.

Пришлось кормиться гагарами, которые все-таки встречались. Эти остроносые черные птицы сидели парами почти на каждом крупном озере. По земле гагара ходить не может - лапы у нее приспособлены для воды и слишком далеко отнесены к хвосту. Зато гагара великолепно ныряет, плавает и, взлетая с воды, долго, как тяжелый самолет, разбегается против ветра. Обычно гагар не едят, но было время, когда на гагар велась интенсивная охота: шкура ее, снятая вместе с перьями, шла на женские шляпки. Эскимосы до сих пор шьют из этих шкурок теплую одежду.

За холмами Теакачин на седьмой день кустарники кончились. Идти по сухой тундре было гораздо легче, но теперь мы уже не могли разжигать костер по вечерам, не на чем стало варить и вездесущих гагар. Я беспокоился об одном: как разыскать палатку наших ребят. Мы шли сейчас по Угаткыну, притоку Чауна. Предгорья были совсем близко, среди речных террас, холмов, сопок искать палатку можно было бы до бесконечности. Оставалось надеяться лишь на то, что ребята поставят ее в каком-либо особо приметном месте.

К счастью, они догадались это сделать. На девятый день мы увидели палатку в бинокль: она стояла на вершине большого увала и четко вырисовывалась на фоне неба. В тот день мы уже не могли до нее дойти, остановились на последнюю ночевку. Ночь была тревожной, почти никто не спал. Мы беспокоились о том, остались ли наши люди на месте - ведь о нас почти месяц не было ни слуху ни духу. Они могли на резиновой лодке отправиться обратно на базу вниз по Чауну, разминуться же с ними среди десятков проток было проще простого.

В шесть утра мы были уже в дороге. До палатки оставалось несколько километров, но мы добрались лишь к вечеру. Угаткын разлился на несколько бурных проток, общая ширина его составляла теперь с километр. Вероятно, где-то в горах прошел дождь, галечниковое русло было покрыто сплошным валом ревущей воды. В верховьях размыло наледь - вода несла крупные куски льда. Переплывать протоки на лодке здесь было невозможно. Мы сложили в понтон рюкзаки и стали по бокам, держась за боковые веревки. Наконец последняя протока была пройдена. Я приказал бросить лодку, вещи и бежать наверх, к палатке. Я боялся, что у кого-нибудь может наступить переохлаждение организма, чреватое, как известно, последствиями.

Около палатки никого не было. Вход был застегнут. Кто-то выстрелил вверх из карабина. Вход палатки раздернулся, как театральный занавес, и оттуда выскочили три ошалелых, заросших бородами человека. Они не слышали, как мы подошли, не слышали и отчаянной ругани, которая неслась с островков Угаткына.

Работа со сплавом по Чауну продолжалась месяц. Пункты геофизических наблюдений размещались через пять километров. На каждом из них надо было растянуть, а затем смотать около трех километров электропровода для вертикальных электрических зондирований, проводились гравиметрические и магнитные исследования. Особенно доставалось рабочим при электроразведке, так как тянуть километры тяжелого провода среди кочек, путаницы полярной березки, кустарника было тяжело. Обычно при таких работах применяются машины, вездеходы, даже тракторы. Из рабочих особенно выделялись Федор Васильевич Арин, уже пожилой, рассудительный человек, прошедший войну майором, его брат Миша, неунывающий веселый парень, настоящий экспедиционник, Витя Кополкин, владимирский плотник. Да и все другие работали отнюдь не за "одну зарплату", как это и положено в экспедиции.

Но дело было даже и не в этом. Чаунская долина с каким-то непостижимым дружелюбием демонстрировала нам щедрость чукотского лета. Поставленная на ночь драная сетка наутро была полна хариусами, кустарник буквально сотрясался от шнырянья бесчисленного заячьего потомства, стаи линных гусей прятались по берегам тундровых озер, береговой ил хранил отпечатки оленьих копыт и тяжких медвежьих лап, и в завершение всего в тундре среди травы, в небе, в кустарнике круглосуточно перекликалась птичья мелочь. Муромские мужички, словно по непостижимому наитию, мгновенно освоились с тундрой, спецификой нашей работы, и нередко бывало - по вечерам кто-нибудь из них, лежа у костра и поглядывая на дальние увалы, вздыхал на тему "сколько земли пропадает". И слушал в ответ перекличку потревоженных кем-то канадских журавлей.

Но это было не совсем так - не пропадала бесцельно эта земля. Она хранила кучки рогов на могилах оленеводов, выложенные кольцом камни, прижимавшие когда-то, а может совсем недавно, нижние края пастушьих яранг, и рядом почти неизменно была копия той же яранги из маленьких камушков - извечные игры чукотских детей.

К плаванию на Айон мы были готовы только в начале августа. Много времени заняла подготовка аппаратуры и переделка лодки. На всем пространстве берега от устья Чауна мы не могли пополнить запас бензина, и его приходилось брать на прямую и обратную дорогу. Остров Айон на всех своих берегах совершенно безлюден, только в северо-западной части его находился небольшой колхозный поселок. Я решил взять с собой Мишу Арина и Сергея Скворцова - они наиболее подходили для предстоящей работы. Полтора месяца мы должны были находиться только втроем.

Мы отправились в тихий день. Через два часа устье Чауна осталось позади, мутная речная вода сменилась морской прозрачной. С севера губы шли пологие гладкие валы. Наш "Утюг" не был, конечно, приспособлен для морского плавания, и мы решили, максимально используя штилевую погоду, идти без остановок. Мы сделали только короткую задержку в устье реки Лелювеем, чтобы навестить Васю Тумлука. Тумлук сейчас занимался рыбалкой, избушка его казалась издали красной от развешанных по стенам вялившихся гольцов. Несколько самых больших рыбьих пластин, прозрачных от переполнявшего их жира, он кинул нам в нос лодки, и они лежали там оранжевыми досками.

Ночью мы прошли обрывы мыса Наглёйнын, срезав изгиб берега в устье реки Кремянки, где также находилась охотничья избушка, в это время пустая. Далее берег, по словам Василия Тумлука, был совершенно безлюден, но около мыса Горбатого мы с удивлением заметили на берегу две яранги. Около яранг бегали собаки, значит, это не были оленеводы, хотя они часто выходят летом на морской берег. Скорее всего, это были яранги рыбаков-чукчей. Однако мы прошли дальше, стараясь при штиле добраться хотя бы до Малого Чаунского пролива, отделяющего остров Айон от материка.

Чаунскую губу и ее берега впервые описал Никита Шалауров в 1761 году. Здесь он окончил свою первую неудачную попытку пройти от Лены на восток в поисках пролива к Тихому океану. Из-за Чаунской губы он вернулся к устью Колымы, где зазимовал, и на следующий год, пройдя на восток примерно до мыса Биллингса, погиб. Из экспедиции его никто не вернулся. Возвращаясь из Чаунской губы во время первой неудачной попытки, Никита Шалауров провел судно Малым Чаунским проливом. Последнее возможно далеко не всегда из-за крайней мелководности пролива. Были сведения, что при отгонных южных ветрах оленеводы даже проходят на остров Айон с материка пешком. В самом мелководном месте пролива расположен крохотный песчаный островок Мосей с мыском на нем. Напротив островка на берегу Айона находится известное для любителей экзотики место - могила знаменитой в прежние времена шаманки. По легенде, умирая, шаманка, завещала ежегодно убивать около ее могилы несколько оленей, а рога класть в кучу - вроде памятника. В противном случае она и после смерти обещала вредить пастухам. Не знаю, насколько верна та легенда, но куча оленьих рогов в том месте достигает поистине фантастических размеров.

Ширина Малого Чаунского пролива около пятнадцати километров. Чтобы пройти на нашем фанерном судне пятнадцать километров открытого моря, надо было крепко надеяться на погоду. Мы решили выждать, "уяснить погоду", чтобы пересечь пролив в предрассветный штилевой час. Берег материка в этом месте был заболочен, изобиловал солеными озерами, и было трудно найти место даже для того, чтобы всухе поставить палатку. С соленых озер шел тяжелый запах сероводорода, заячьего помета. Оглушительный крик громогласных мартынов висел в воздухе. До самого горизонта шла плоская, какая-то разжиженная глинистая равнина. Столь унылое место я встретил лишь три года спустя в губе Нольде. Мы не успели поставить палатку, как начал задувать и через несколько часов прочно установился северо-западный ветер, который дул ровно пять дней. Унылое настроение усугублялось тем, что пресная вода нашлась в двух километрах от лагеря. Во всех остальных озерцах вода была тухло-соленой.

Через пять дней ветер начал стихать. Мы решили не искушать судьбу выжиданием и пересекли пролив ближайшей ночью, выйдя к тому самому юго-восточному мысу острова, где три месяца тому назад провели сутки с Василием Тумлуком.

Песчаный пляж теперь сверкал желтизной. Вдоль берега шла широкая полоса мели, так что даже наша плоскодонная лодка не могла подойти к берегу ближе чем на двести-триста метров.

Это было очень опасно при шторме, так как тяжелую и непрочную лодку нельзя было оставить в воде, тем более на мелководье, - ее бы просто разбило. Вытащить же на берег за триста метров мы, конечно, ее не могли. Единственным местом на восточном берегу, если судить по карте, был берег залива Ачиккуль, в пятнадцати километрах севернее мыса. Мы отправились туда, чтобы там сделать основную стоянку, а по дороге выбрать места для работы на обратном пути.

Торфяные и песчаные обрывы берега временами достигали двадцати-тридцати метров высоты. Берег был изрезан острыми, глубокими промоинами. Местами в торфе виднелись линзы льда, которые сочились водой. В одном месте торчали кости. Мы пристали к берегу и обнаружили небольшой череп мамонта и несколько его костей. Таких останков на острове встречается очень много, и все мамонтовые черепа имеют чрезвычайно малые против обычных размеры. Позднее была высказана гипотеза, что они принадлежат особому виду карликового мамонта. Мы отметили место на карте и собрали кости (останки берцовых, ребра) в кучку, рассчитывая, что они могут понадобиться кому-нибудь из палеонтологов.

В заливе Ачиккуль выяснилось, что лодка наша протекает. Мы разгрузили ее, чтобы найти повреждение, и обнаружили, что в суматохе ночных сборов сахар попал на дно и был безнадежно испорчен соленой водой.

Работа на острове была выполнена в месячный срок, и в первых числах сентября мы отправились обратно на базу. Последним приключением этого года был шторм, который застиг нас перед мысом Горбатым. Мотор наш окончательно перестал уже тянуть, и, чтобы ускорить дорогу, еще на острове мы сделали из плавника мачту и сшили парус из джутовых мешков. Северо-западный ветер на сей раз был нам попутным, и лодка отчаянно неслась вперед под двойной тягой - мотора и паруса.

С каждым десятком минут мы становились ближе к дому, но наступил момент, когда рисковать уже было нельзя: мы могли загубить драгоценную аппаратуру, попросту утопить ее, если даже сами выберемся на берег. Однако у берега был сильнейший накат, и втроем мы не могли бы выдернуть на него лодку сразу же, как пристанем. Тут-то мы и вспомнили о ярангах с той стороны мыса. Был ветер, в сентябре темнота накатывает неумолимо, и мы вполне могли рассчитывать, что с берега заметят кашу единственную ракету.

Ракету я запустил с помощью дробовика - ракетницы у нас не было. Ее заметили. Люди и собаки сразу же побежали по обрыву вниз к берегу. Мы спустили парус, перенесли на нос аппаратуру и стали на самой малой работе мотора подходить к берегу. Разыгравшиеся штормовые валы толкали лодку в корму, и с каждым этим толчком ревущая полоса прибоя становилась все ближе.

В общем, аппаратуру мы спасли, но все остальное вымокло безвозвратно. Оказывается, команда "Раз, два - взяли" на русском и чукотском языках звучит различно, и все мы, в общей сложности одиннадцать человек, дергали лодку невпопад. Вдобавок сразу же в нее грохнуло с полтонны воды, и в воде той плавали спальные мешки, макароны, примус, спички, галеты.

В ярангах жили рыбаки айонского колхоза. Они рыбачили гольца небольшими ставными сетями, которые ставили в море без всяких лодок с помощью длинных шестов. По обычаям чукчей рыбаки выехали на место со всем семейством - женами, детишками и ездовыми собаками.

Трое суток мы чинились и сушились у этих гостеприимных людей. У них кончались продукты, и они ждали отгонного ветра, чтобы пешком пройти на остров и сходить в колхоз за сахаром, чаем и спичками. "Душой общества" здесь была древнейшая старушка - бабушка одного из рыбаков. Ей было около восьмидесяти лет, она уже не могла выходить на берег и целыми днями лежала в пологе яранги, выставив голову наружу, и покуривала громадную чукотскую трубку. Было приятно видеть, с каким почтением к ней относятся дети и взрослые. В частности, я ни разу не видел, чтобы она сама раскурила трубку. Ей почтительно набивали, зажигали и раскуривали ее по первому требованию.

Она ни слова не понимала по-русски, я знал на чукотском языке несколько слов, но мы провели немало часов с ней в дружелюбнейшей, сдобренной улыбками беседе. Ей-богу, мы понимали друг друга! Было много смешных курьезов. Миша Арин в первый вечер улегся спать в корыто с нерпичьим жиром. Сергея удивительно полюбили собаки, и стоило ему залезть в мешок, как они всей стаей собирались вокруг него и облизывали его лицо. Их невозможно было прогнать от Сергея, в которого они, видимо, просто влюбились.

Мы с сожалением покинули этих милых людей, оставив им на прощание все наши продукты, так как рассчитывали добраться до базы за один перегон.

Однако была уже осень - пора штормов, и нам пришлось прождать непогоду два дня в заброшенной охотничьей избушке устья Кремянки.

На этом работа партии была закончена, и к концу сентября за нами пришел катер, который доставил партию в Певек. Итогом работы партии были сведения о мощности рыхлых отложений Чаунской долины и острова Айон, а также ряд других результатов, весьма интересных для геологов-"золотарей" Чукотки.

В Певеке в управлении я с удовлетворением узнал, что в древнем тальвеге (погребенном русле) ручья Быстрого, впадающего в Ичувеем, который мы обнаружили электроразведкой в прошлом году, найдена крупная золотая россыпь. Ее обнаружили разведчики, которые провели поперек погребенного русла линию шурфов. Геофизические методы в геологических работах Чукотки только начинали разворачиваться, но уже давали ощутимые результаты. Кстати, к этому времени в управление прибыло много новых инженеров, молодых специалистов или уже работавших в других местах: на Таймыре, в Монголии, в Туве. Геофизическая группа также резко расширялась.

Стояли ясные прохладные дни благодатной чукотской осени, когда кажется, что даже мысли в голове бывают яснее и чище обычного. Мы часто собирались нашей бывшей партией - рабочие и трое ИТР и мечтали о будущих маршрутах. Миша Арин клялся, что построит настоящую морскую лодку взамен нашего "Утюга", Сергей Скворцов ратовал за спаренные моторы. И все вместе мы мечтали о каком-нибудь маршруте по тундре "для себя", без работы, так как, несмотря на внешнюю экзотичность геологической службы, для экзотики и приключений в ней остается мало места. Они занимают место только как факторы, мешающие работе, которых надо максимально избегать. Вот почему многие и многие геологи мечтают побродить по тундре просто так, "для души", хотя бы во время отпуска. Как ни странно, такой случай сам разыскал нас в стенах управления.

Глава 3. "Серебряная гора"

В 1864 году в Нью-Йорке была основана "Компания Российско-Американского телеграфа" с номинальным капиталом в десять миллионов фунтов стерлингов. Идею телеграфа, который свяжет Америку с Азией через Берингов пролив, подал Перри Коллинс, эсквайр, одно время путешествовавший по северу Азии. Через два месяца после основания компании акции, стоившие в номинале пять долларов, продавались уже по пятнадцать.

Для проведения изыскательных работ из Америки на Чукотку была командирована партия, в составе которой был и Джордж Кеннан, будущий писатель, а пока просто телеграфист. С русской стороны также была организована экспедиция во главе с небезызвестным Абазой, об аферах которого достаточно красноречиво писал в своих мемуарах С.Ю. Витте.

Американцы пробыли на Чукотке (главным образом, в долине Анадыря) около трех лет. Приключения их весьма интересно описаны Кеннаном в книге "Кочевая жизнь в Сибири" с подзаголовком "Приключения среди диких коряков и других инородцев". Они поставили около трех тысяч телеграфных столбов, построили бараки для будущих рабочих. На этом их деятельность кончилась, так как был проложен кабель по дну Атлантического океана. "И что же осталось от всех трудов и перенесенных опасностей?" - писал позднее Кеннан. - На этот вопрос можно ответить лаконически: ничего!"

Но он был не прав: остались бараки, которые в просторечии анадырских жителей так и назывались - "бараки Кеннана". Они стояли долго; во всяком случае, в 1930 году они были еще целы. Именно с этими бараками связана история о "серебряной горе" Пилахуэрти Нейка.

Осенью 1959 года в геологическое управление Певека была переслана из Министерства геологии заявка жителя Одессы Уварова Василия Федоровича, который утверждал, что ему известно о существовании в горах Анадырского нагорья крупнейшего месторождения самородного серебра. Точнее, писем было несколько, посланных Уваровым в разное время и по разным адресам, но суть их с различными вариациями сводилась к следующему.

В 1930 году Уваров прибыл на Чукотку в качестве сотрудника АКО (Акционерное Камчатское общество) с несколько странной для Чукотки должностью - лесозаготовитель. В пойме Анадыря и на некоторых его притоках действительно имелись редкие островные леса. Их, видимо, и принялся разыскивать Уваров. Все дальнейшее основано целиком на его письмах-заявках.

В одну из поездок от пастухов, работавших в стаде богатого оленевода Эльвива , Уваров услышал легенду о серебряной горе, якобы имеющейся в горах Анадырского хребта. Оленеводы посоветовали Уварову обратиться к одному из богатейших кулаков Чукотки Ивану Шитикову, стада которого кочевали, как и стада Эльвива, в бассейне рек Яблоневой, Еропола и других притоков Анадыря. Как ни странно, престарелый Шитиков, который был живой летописью края и носил, по словам Уварова, негласный титул "чукотского короля" , отнесся к Уварову доброжелательно. Чукчам и ламутам, сообщил он, очень давно известна гора, почти сплошь состоящая из самородного серебра, которая расположена в горном узле, сводящем верховья Анюя, Анадыря и Чауна. Гора лежит в стороне от традиционных кочевок оленеводов, посещается очень редко. Серебро почти не разрабатывалось. Одно время (при Александре III) ламуты пробовали заплатить ясак серебром, но сборщики ясака якобы отказались, требуя традиционной пушнины. Ламуты обиделись и больше попыток не повторяли. Последние десятилетия месторождение никем не посещалось. Название горы Уваров приблизительно передает как Пилахуэрти Нейка, что, по его мнению, переводится как "загадочно не тающая мягкая гора". В качестве наиболее сведущего "эксперта" по месторождению Шитиков рекомендовал Константина Дехлянку, старейшину ламутского рода Дехлянки.

Сведения, полученные от Дехлянки, завершили собранное Уваровым описание горы. На водоразделе Сухого Анюя и Чауна "стоит гора, всюду режется ножом, внутри яркий блеск, тяжелая". По бокам свисают причудливой формы сосульки, наподобие льда "который на солнце и огне не тает". Отсюда, по мнению Уварова, название горы. Высота ее около двухсот аршин, на вершине (или вблизи - непонятно) находится озеро, покрытое также какой-то нетающей окисью. Конкретно гора расположена на речке Попова, которая названа так по имени казацкого сотника Попова, оставившего когда-то свой след в верховьях Анадыря.

Гора находится на краю леса.

Ламуты решили подарить гору Советскому правительству. Уваров, по его словам, срочно дал телеграмму в Москву начальнику Геолкома и получил ответ: "доставьте образцы за наш счет". Уваров тут же приступил к организации экспедиции. Из имеющегося у него склада АКО он выдал подарки проводникам и снабдил экспедицию. Однако в дороге Уваров непонятным образом отбился от проводников, потерял снежные очки, ослеп и заблудился. Спасся он только тем, что наткнулся на один из "бараков Кеннана", где его и разыскали проводники. Он попросил их привезти ему образцы, очевидно уже отказавшись лично участвовать в экспедиции. Ламуты обещали доставить образцы серебра осенью.

Между тем Уваров продолжал собирать сведения. Неизвестно откуда он узнал, что была задержана в Чаунской губе баржа с серебряной рудой, которую "гнали морские чукчи". Баржа была затерта льдами и затонула. Оседлый чуванец Иона Алий сообщил, что в семнадцатом-двадцатом году в Марково приезжал канадец Шмидт, собиравшийся "переправлять серебро с верховьев реки Анадырь". Позднее у чуванца Василия Петушкова Уваров видел договор, согласно которому "Василий Петушков из туземного Марковского общества и господин Шмидт, уроженец города Оттава в компании с гражданкой США, родившейся в штате Иллинойс (фамилию Уваров не помнит), будут на равных паях разрабатывать золото на участке Петушкова на реке Ворожей бассейна реки Анадырь". Этот договор Уваров рассматривает как второе предприятие энергичного канадца, после неудавшейся "серебряной авантюры".

После революции Шмидт бросил дело и бежал на Аляску. То, что это было лицо, реально существовавшее, подтверждалось кроме договора и тем, что Уварову удалось поднять затопленную в одной из проток Анадыря баржу, принадлежавшую обществу "Шмидт, Петушков и Ко".

В конце 1932 года Уваров очутился в Одессе. Однако он утверждает, что образцы были привезены ламутами и сданы ими в контору АКО в Анадыре. Дальнейшая судьба образцов ему неизвестна. На Чукотку Уваров больше не возвращался. По непонятным причинам он хранил имеющиеся у него сведения более двадцати лет.

Даже из этого сухого пересказа видно, что письма Уварова были весьма цветисто изложены. Ознакомившись с ними, весь состав управления мгновенно разделился на "за" и "против". Дело в том, что район, названный Уваровым, был действительно слабо изучен. Если уж не "серебряная гора", то, во всяком случае, крупное месторождение серебра или минерала, напоминающего серебряную руду (например, антимонита), вполне могло быть пропущено. За то, что месторождение может существовать в данном районе, больше всего ратовал геолог Анатолий Алексеевич Сидоров, который уже несколько лет занимался изучением открытого им небольшого месторождения золото-серебряных руд. Он приводил примеры из Кордильерского пояса золото-серебряных месторождений, где действительно встречались так называемые банансы - громадные скопления серебряных руд с большим количеством самородного серебра. Но, как бы то ни было, история, рассказанная Уваровым, была слишком невероятна для здравого смысла. Я еще раз должен напомнить, что излишняя экзотика в геологической службе вызывает лишь недоверие.

Но в середине зимы как гром среди ясного неба в управление пришла вторая заявка и... снова о серебре, которое должно находиться на территории, подведомственной управлению. На сей раз заявка была прислана из Комсомольска-на-Амуре, и прислал ее кандидат исторических наук Баскин. Он занимался архивами времен землепроходцев и писал в Министерство геологии о том, что среди документов XVII века упорно встречаются сообщения о серебряных месторождениях где-то к востоку от Лены. Впервые об этом упомянул знаменитый землепроходец Елисей Буза. В 1638 году Буза вышел из Якутска на восток и после довольно длительного путешествия, уже за Яной, столкнулся с юкагирами.

Внимание Бузы привлекли многочисленные серебряные украшения, имеющиеся у юкагиров. Захваченный им в виде заложника шаман Билгей был доставлен в Якутск и сообщил, что серебро доставляют из местности, лежащей к востоку от реки Индигирки.

В 1639 году Посничка Иванов перевалил через хребет Черского и также обнаружил теперь уже у индигирских юкагиров серебряные украшения. Якутская канцелярия заинтересовалась этим. В восточные острожки посыпались приказы. Удача выпала на долю известного Лавра Кайгородца и казака Ивана Ерастова. Допрашивая "с пристрастием" находившегося у них в аманатах шамана Порочу, они добились следующих сведений: "За Колымой рекой протекает река Нелога, впадающая в море собственным устьем. На реке Нелоге, там, где ее течение подходит близко к морю, есть гора, а в горе утес с серебряной рудой. Река Нелога берет начало там же, где и река Чюндон, впадающая в Колыму. По Чюндону живут юкагиры, в верховьях же "люди рой свой" и "рожи у них писаны" (татуированы). Достают руду "писаные рожи" и торгуют этой рудой с каким-то непонятным племенем наттов, которые также живут на Чюндоне".

Второй аманат, "князец Шенкодей", подтвердил показания Порочи.

Анализируя совокупность сведений, Баскин пришел к выводу, что река Нелога - это Бараниха, первая речка, впадающая в море собственным устьем к востоку от Колымы. "Писаные рожи" - это чукчи, которые действительно до последних лет татуировали лица. Чюндоном Баскин предлагает считать Анюй.

Если исходить из предпосылки, что река Нелога - это действительно Бараниха, то наиболее вероятным местом, где может находиться серебро, является место выхода реки из предгорьев на приморскую Раучуанскую низменность. Ведь в показаниях аманатов прямо указывалось, что серебро находится "блиско от моря" в скалистых береговых обрывах. На Раучуанской низменности обрывов нет, и, следовательно, приходится с натяжкой считать близкими первые от моря обрывы. Именно в предгорьях, выходя на равнину, Бараниха действительно прорезает узкий, изобилующий обрывами каньон. Здесь Баскин и предлагал искать серебро. Интересна еще одна деталь. В записках землепроходцев указано, что, по сведениям аманатов, серебро "висит де из яру соплями". Эти "сопли" - сосульки - "писаные рожи" отстреливают стрелами, так как иначе добраться до них невозможно. Это в какой-то мере перекликается с легендой, услышанной Уваровым. Там ведь тоже серебро находилось в виде свисающих натеков...

Совпадение заявок было впечатляющим. Но если мы, молодежь, еще могли как-то спорить, то начальство отнюдь не собиралось бросать все запланированные работы и срочно искать "серебряную гору". Начальство резонно рассуждало, что геологическая съемка и поиски - вещи планомерные и методические. Придет в конце концов очередь и до районов, указанных в заявках. Тогда в техническое задание партий и будет вписано: "Серебро".

Я решил на следующее лето взять отпуск и на свой страх и риск поискать эту "серебряную гору". Почему-то заявка Уварова мне нравилась больше. Самым рациональным было забраться в горный узел, где сходятся верховья крупнейших рек Западной Чукотки, и там поискать подходящую под описание, данное Уваровым, горку. Еще разумнее было поискать пастухов и расспросить их подробно, так сказать, в самом месте событий.

Компаньона я нашел быстро. Им радостно согласился быть Николай Николаевич Семенников, кадровый старшина с двадцатилетним армейским стажем, бывший снайпер и яростный охотник. Известия о горе серебра, которое валяется в двухстах пятидесяти километрах от поселка, он воспринял с восторгом дилетанта.

Наш маршрут должен был снова пролегать по долине Чауна в его верховья и далее в верховья реки Угаткын, откуда легко можно было выйти в верховья Анюя или Баранихи. Чуть в стороне лежало легендарное горное озеро Эльгыгытгын, которое впервые описал С.В. Обручев. После Обручева на озере побывала краткое время лишь одна экспедиция. Большую часть времени это крупное и глубокое озеро покрыто льдом.

Рассчитывать на вертолет или трактор нам не приходилось, и потому мы решили до устья Чауна из Певека добираться на лодке, а там еще раз повторить нашу неудачную попытку подняться вверх по Чауну сколько будет возможно.

По-видимому, некоторым людям судьба до конца дней предназначает плавать только на фанерных лодках. Иной в Певеке было найти невозможно. Нам удалось купить небольшую лодку, фанера на которой была, правда, наколочена на шпангоуты, снятые с разбитой морской шлюпки. Сверху все это было обтянуто окрашенным масляной краской брезентом и выглядело, во всяком случае, непромокаемо. Использовав самые невероятные связи, удалось раздобыть небольшой шестисильный стационарный моторчик, применяющийся для водяных насосов. Надо сказать, что Певек не был поселком, где велся морской промысел, и потому всевозможное мореходное хозяйство здесь просто отсутствовало.

Установка стационарного мотора на фанерном каркасе явилась делом довольно сложным. Шел июнь. Мы торчали на берегу бухты около своей лодки в окружении толпы болельщиков, которые давали советы...

Лишь к середине июля все пришло более или менее в порядок, и мы ночью, чтобы обмануть вездесущий порт-надзор, запрещающий выход в море на несолидных судах, ушли из Певека на юг.

Рассказ о собаке Валетке

Берега Чаунской губы на девяностокилометровом протяжении до Усть-Чауна безлюдны. Лишь в устье Ичувеема имелся жилой пункт, известный под названием "избушка Егора", где жил и сейчас живет промысловик Егор, известный на Западной Чукотке тем, что занимался промыслом на громадном участке без традиционной упряжки собак. Единственным его помощником был пес Валет - одна из умнейших собак, которых когда-либо приходилось видеть. Во всяком случае, это подтверждается многими людьми. Валет понимал речь Егора и исполнял его подчас весьма сложные и неожиданные приказания.

Зимой их трудовой день начинался с того, что Валет сразу же после завтрака бежал осматривать сорокакилометровую линию пастей и песцовых капканов. Если капканы и пасти были пусты, Валет "сообщал" Егору, что беспокоиться не о чем. Если в одной из ловушек был песец, Валет без долгих разговоров вел Егора прямо туда. Летом Валет занимался собиранием "даров моря", делая десятикилометровые галсы по берегу в обе стороны от избушки. Опять-таки он "информировал" хозяина о том, где выкинута дохлая нерпа, годная на подкормку, где хорошее бревно плавника.

Рассказывают, что один из начальственных охотников, приехавших порыбачить к Егору, загорелся желанием привезти дочке гусенка-пуховичка. Егор "поговорил" с Валетом, пес исчез и через полчаса пригнал с тундрового озера целый выводок гусят, за которым бежала озабоченная мамаша.

Однажды люди, заехавшие к Егору, застали в его избушке необыкновенную чистоту. На столе лежала скатерть. На скатерти стояла бутылка водки и две миски с рыбой.

- Что за праздник, Егор? - спросили приезжие.

- День рождения Валетки празднуем, - отвечал тот. Надо ли говорить, как плакал Егор, когда Валетку, знаменитого в десятках чукотских поселков, застрелил пьяный приезжий киномеханик. В тот год Валет был еще жив, но ни он, ни Егор не могли нам сообщить что-либо нового о "серебряной горе". Они о ней не слыхали.

Лодка поднималась вверх по реке с трудом. После полосы прибрежной травянистой тундры начались заросли кустарника. Иногда вполне можно было представить себе, что наша "Чукчанка" поднимается по какой-нибудь реке в Средней России и что стоит вылезти на берег - и увидишь поодаль березовый перелесок или темно-зеленую стену сосняка. Но такие иллюзии держались недолго. За очередным поворотом реки открывался обрывистый торфяной берег. Вода "выедала" линзы погребенного льда, и в обрывах образовывались жутковатые большие пещеры, над которыми нависали многотонные козырьки.

Чем ближе к верховьям, тем ниже и невзрачнее становился кустарник и тем чаще река разбивалась на мелководные протоки, по которым лодка проходила с трудом. На третьи сутки показались пологие холмы Чаанай.

Как и на всех тундровых возвышенностях, здесь было много могил оленеводов, которые издали замечались по кучам оленьих рогов, сложенных около них. Около могилы, точнее, места, где был оставлен пастух, лежали, как правило, останки нар, чайник, иногда сломанный винчестер.

Здесь мы решили оставить лодку, так как она уже поднималась против течения с сантиметровой скоростью, а чаще подолгу стояла напротив какого-нибудь куста, не в силах совладать с течением.

Мы провели последнюю комфортабельную ночевку, так как в дальнейшем груз наш был строго ограничен. Сидели около костра и слушали вечерние вопли гагар на тундровых озерах, когда на реке показалась крохотная резиновая лодчонка. В лодчонке сидел человек в кухлянке и греб лопаточками величиной с ракетку для настольного тенниса. Увидев костер, он причалил к берегу. Это оказался зоотехник, который возвращался с очередного осмотра стад. Он сообщил, что стадо мы найдем в дневном переходе отсюда, около холмов Теакачин.

На следующий день уже поздней ночью добрались до яранг пастухов. И пастухи, и мы были рады неожиданной встрече и просидели почти до утра, подкладывая прутики полярной березки под непрерывно кипящий чайник с кирпичным чаем. Мы услышали много интересных вещей.

О Красном камне в одной из долин на перевале к Анюю, которому поклонялись тундровики, когда вступали в непривычную для них зону лесов.

Об озере в верховьях реки Омрелькай, которое периодически вздувается бугром, и бугор тот лопается, распространяя весьма неприятный запах.

О гигантском горном медведе, который изредка встречается в глухих долинах Анадырского нагорья. Медведь тот настолько велик и свиреп, что при виде даже его следов (пастухи показали руками размер следов) ударяются в бегство и люди, и олени. Медведь этот, однако, весьма редок, и не каждому пастуху, даже всю жизнь проведшему в горах, удается его видеть.

О "серебряной горе" они ничего не могли нам сказать. Однако название Пилахуэрти Нейка истолковали по-другому. Действительно, сказали они, есть гора на северо-восток отсюда, которая называется Пильгурти-кувейтинейка, что означает "гора между трех речек, впадающих в реку Кувет". Реку Кувет я знал. Это было совсем в другой стороне, и, признаться, эта новость порядком меня обескуражила. Впрочем, название Кувет для Чукотки довольно обычно, и на карте рек или речек с таким названием можно найти не одну.

Утром мы распрощались с пастухами и ушли к горам. Анадырское нагорье возвышается над Чаунской низменностью вроде разноцветной стены. Весь этот массив окрашен в голубоватые, зеленоватые или розовые тона, в зависимости от цвета изливавшейся в меловом периоде лавы.

Чем дальше мы уходили вверх по Угаткыну, тем мрачнее и безжизненнее становились горы. Исчезла березка. Боковые притоки текли из долин, забитых хаосом камня. Иногда река образовывала своеобразные горные болота. Болота эти в окружении черных сопок выглядели очень и очень мрачно. Здесь жили только кулики - на каждом болоте по кулику. Вели себя они, в отличие от хозяйственных крикливых собратьев на равнине, довольно хмуро и неприветливо: извещали резким криком округу о том, что появились два человека, и, отбежав подальше, косили на нас черным неприветливым глазом.

Неделю мы блуждали по путанице мелких хаотических сопок нагорья. В общем-то можно было заранее предвидеть, что разыскать отдельную сопочку среди тысяч подобных в районе примерно в десять тысяч квадратных километров можно лишь при серьезных усилиях. С охотой в безжизненных горах нам не везло. Пришлось возвращаться обратно. Когда мы снова вышли в предгорья и увидели залитую солнцем, блестящую от озер, осенней желтизны Чаунскую долину, ей-богу, это было похоже на выход в другой мир.

История поисков "серебряной горы" на этом далеко не кончается. В долине реки Баранихи по заявке Баскина проводил разведку отряд под руководством геолога Монякина. Отряд не нашел и следов серебра.

Два года спустя из Одессы был вызван сам Уваров, и Анадырское геологическое управление организовало партию, которая занималась поисками в верховьях Анюя с участием самого Уварова. В селе Пятистенном старожилы указали им место, которое называется "протока Попова", и утверждали, что там находится и могила самого сотника. По непонятным причинам район этот не был проверен.

Экспедиция кончилась ничем.

Отдельные попытки предпринимали любители.

Казалось бы, историю чукотского серебра на этом можно было закрыть и отнести к разряду курьезов жизни или к разряду легенд о кладах, которые никто не может найти.

Но в недавнее время в Магадан был доставлен геологом Сеймчанской экспедиции Садовским крупный самородок серебра, найденный им в россыпи камня на реке Омолон.

В 1965 году в верховьях реки Баимки, одного из притоков Большого Анюя, было открыто крупное золото-серебряное месторождение, которое уже сейчас отнесено к разряду промышленных.

Надо сказать, что к моменту, когда пишется эта книга, район этот еще не покрыт достаточно подробной геологической съемкой. Но к ней уже приступают.

Глава 4. Дрейфующий лед

Зимой 1962 года возникла идея о том, что исследование структур дна Ледовитого океана можно провести, если посадить геофизиков на маленький самолет Ан-2, которому легко выбрать посадочную площадку. Надо сказать, что у полярных летчиков уже накопился солидный опыт в выборе ледовых площадок для посадки тяжелых самолетов. Но для Ан-2 это было новое дело, и прежде всего потому, что этот маленький самолет отнюдь не предназначен для дальних полетов в необитаемые места. Радиус действия его ограничен, навигационное оборудование несовершенно, кроме того, у него всего один мотор. Летные инструкции категорически запрещают полеты на одномоторных самолетах над открытой водой. А то, что в Ледовитом океане зимой встречаются обширные разводья, было известно достаточно хорошо.

Вообще, гравиметрическая съемка на дрейфующих льдах к началу шестидесятых годов таила много неожиданного. Было известно, что ею до нас занимались лишь американцы, которые базировались на одной из дрейфующих льдин.

Но так или иначе, мы проконсультировались с одним из звеньев полярной авиации и получили неожиданное согласие. Летчики предложили прежде всего дополнить самолет оборудованием: бензиновой выносной помпой, так, чтобы можно было делать дополнительную заправку на льду, поставить навигационные приборы, применявшиеся на тяжелых самолетах, поставить в самолете бензиновую печку и увеличить экипаж - вместо обычных двух до пяти человек: два пилота, бортмеханик, радист и штурман. Для "науки" в крошечном Ан-2 оставалось, таким образом, совсем мало места, и состав экспедиции пришлось сократить до трех человек. К тому времени наш научно-исследовательский институт окреп и смог платить за самолет двойную почти аренду (добавка за "страх", как ее в шутку называли летчики) и выделить в группу инженера-геофизика и техника.

Работать было решено начать в феврале, когда наступает достаточно длинный световой день. Для гравиметрических съемок нужна максимально точная привязка измерений к местности. Вопрос этот также решился легко: локаторные станции и радиопеленгаторы Севера охотно согласились пеленговать нас на каждой посадке и сообщать азимуты. Опытный штурман Валерий Бойков при этом клялся, что ошибки больше чем в километр не допустит.

Два месяца мы базировались на глухих северных аэродромах, улетая во льды с рассветом и возвращаясь уже в темноте. В среднем посадки по маршрутам шли через пятьдесят километров, что давало возможность составить достаточно подробную геофизическую карту. Дни эти, маршруты и посадки походили на один напряженный рабочий день, подчиненный жестокому ритму авиационных порядков.

Один летный день

По утрам бортмеханик встает раньше всех. Это его обязанность, его доля. Мы не видим и не слышим, как он встает, просто мы просыпаемся, когда его уже нет.

- Подъем, - говорит сонный голос дежурной. Она стоит на пороге тишины нашей комнаты и говорит чуть слышно, но от этого просыпаются все.

Пока все молчат. Каждый что-то досматривает, досыпает, собирается с мыслями в теплом одеяльном мире. В соседней комнате заговорили пилоты. Пилоты встают легко, это у них профессиональное.

Каждый из нас творит, как обычно, постыдную молитву. Молитву о том, чтобы не было сегодня погоды. Только сегодня, только один день, чтобы весь его пролежать в кровати. Даже без книжки, просто так пролежать, отоспаться.

С этой робкой надежды начинаются первые утренние слова. Может, там дует? Может быть, нет никакой видимости? Ни вертикальной, ни горизонтальной? Или хотя бы одной из них?

Каждый из нас каждое утро решает проблему. Уладить все дела и сходить в столовую налегке: в ботинках и тренировочном костюме или сразу же залезать в тяжеленные меха. Чтобы сразу по-мужски, чтоб потом не копаться. Чаще всего мы решаем по-мужски, ибо это как-то мобилизует.

Последние недостойные мысли исчезают, когда мы вываливаемся на улицу, чтобы пройти в столовую. На востоке чахоточной синевой светлеет полоска полярного рассвета. Едкий, как кислота, ветер снимает с лица последние остатки сна.

Застегивая на ходу куртки, в столовой один за другим появляются летчики. Они проходили медкомиссию в соседней комнате. Они каждое утро перед вылетом проходят медкомиссию. Пульс, давление и та самая трубочка, которая хорошо знакома летчикам и шоферам. Давление и пульс - немаловажный утренний вопрос. Весь экипаж - бывшие реактивщики, которых армейская служба привела в запас, на гражданку, со сверхзвуковых пересадила на биплановое "такси" Ан-2, сто восемьдесят километров в час.

Для тех, кто не может расстаться с небом, это все-таки самолет.

По утрам летчики едят много. Это у них тоже профессиональное. Наши испорченные десятилетними тасканиями по общежитиям и ночными кофейными бдениями желудки с трудом привыкают к подобному ритму и размаху.

По утрам на этом островном аэродроме кормят отменно. И с каждой минутой в столовой растет накал оптимизма.

- Сколько на сегодня? - спрашивает командир.

- Наметили десять.

- Километраж?

- Восемьсот двадцать.

- Сделаем, - говорит командир. - Может быть, штук двенадцать сделаем сегодня.

Это утренний оптимизм. Вера в удачу грядущего дня. Сквозь забитое снегом двойное окно столовой доносятся методические пассажи мотора. Бортмеханик "гоняет газ".

На выходе из столовой мы расходимся. Летчики идут в АДС: радист к радистам, штурман за погодой, второй пилот за полетным заданием. Мы идем в гостиницу за аппаратурой.

...Идем навстречу пассажам мотора, к не видимому пока еще самолету, и цилиндры приборов покачиваются в руках у нас. Впереди на фоне рассвета маячат громадные от полярных курток фигуры пилотов. Рев мотора нарастает, как крик смертельно раненного зверя, и вот, задрожав на последнем пределе, мотор стихает. Машина готова.

Изнутри наш самолет похож на видавший виды цыганский фургон. К потолку привязана алюминиевая лестница. За лестницу заткнуты две пары валенок и гитара, вышедшая из строя: от мороза полопались струны. Спальные мешки и полярная палатка КАПШ-1 валяются в хвостовом отсеке. Вход в пилотскую кабину загораживают бочки с запасным бензином. Ящики, тюки и подрагивающие в такт гудению мотора цилиндры приборов. Приборы висят на растяжках: они боятся тряски.

В этой гудящей тесноте помещается девять человек. Кожаными идолами застыли в кабине пилоты. У них шевелятся только руки. Осторожно и неустанно. Бортмеханик, пристроившись у бочек с бензином, клюет носом. Постукивает пальцами радист в металлическом креслице. Под щитом радиокомпаса колдует над картой штурман.

Нам лететь часа полтора до первой посадки. Розовый зев бензиновой печки гонит струю горячего воздуха, и, согретые, распаренные этой струей, мы дремлем, досыпаем полтора часа, последние часы сна в этот день.

- Эгей! - негромко окликает штурман.

Мы пробираемся сквозь груду хлама к алюминиевому штурманскому столику. Сквозь проем пилотской кабины видно солнце. Сплющенный, размытый край его оранжевой каплей лежит за синим пространством льда. Штурман ставит карандашом точку. Мы здесь. Из кабины вопросительно выглядывает первый.

- Посадка!

- Посадка.

Мотор резко меняет обороты. Мы идем на снижение, на двухсотметровую высоту, высоту подбора площадки. Сейчас самолет начнет писать зигзаги - искать подходящую льдину. Берег остался у нас за спиной в двухстах километрах. Штурман уходит к пилотам, и у нас снова устанавливается дремотный покой. Поиски могут длиться пять минут, пятнадцать, может быть, полчаса, до тех пор, пока не раздастся слово "площадка". Это слово действует как кнопка взрыва. Рука радиста плотно ложится на ключ. Не успев еще открыть глаза, бортмеханик тянет откуда-то из-за спины дымовую шашку. "Прошу пеленг, прошу пеленг", - выстукивает радист. И за многие сотни километров с материковых и островных станций к нам приходят цифры радиопеленгаторов. Это надо нам для привязки. Мы должны максимально точно знать, где мы находимся. Возвращается штурман.

- Как площадка?

- Да так, площадка... - пожимает плечами штурман.

- Координаты, - просит радист. И, взяв протянутую бумажку, выстукивает туда, где диспетчерская служба следит за нами: "Идем на посадку, идем на посадку, широта... долгота...".

- Шашку!

Бортмеханик на коленях ползет в хвост самолета и приоткрывает дверцу. Ледяная струя забортного воздуха тревожно врывается внутрь. Одна ступня бортмеханика плотно зацеплена за ножку ближайшего кресла, колено другой ноги придерживает дверцу. Чтоб не распахнулась. Руки кого-то из "науки" крепко-крепко вцепились в кожаные механиковы штаны.

Страховка.

Резко и отрывисто гнусавит сигнал. Приготовиться!

Два раза. Зажечь шашку.

Последний. Сброс!

Она исчезает стремительным комком, чтобы дымом своим показать направление и силу ветра. Белая плоскость льда наклонно наваливается на нас. Последний вираж. Механик уже в кабине. Рука его на секторе газа.

И в сотый раз слова инструкции. "Все к иллюминаторам, смотреть под лыжи. В случае воды или трещины громко: "Вал!".

Самолет замирает в десяти метрах от зубчатой гряды торосов.

Мы стоим на коленях, сгорбившись над окулярами приборов. В светлом зрачке окуляра пляшет зеленая нитка маятника. Это пляшет сердце прибора - хитроумнейшее кварцевое чудо, сделанное руками единственных в своем роде дедов-стеклодувов. Сквозь лед и океанскую толщу воды под нами зеленая нитка ловит сгустки материи в огромном теле Земли.

Нам чертовски мешает. Мешает, что затекла спина и нельзя шевельнуться, что мы (о господи, в который уже раз!) забыли шерстяные перчатки и пальцы пристывают к металлу винтов, что проклятое кварцевое чудо скачет, как в лихорадке, от незаметного остальному человечеству покачивания льдины, что неугомонный бортмеханик долбит все-таки льдину пешней, проверяя ее крепость (леший ее знает, какая она под снегом...), и каждый удар пешни взрывается в окуляре зеленой молнией, и мы спиной и глазами чувствуем, как переминается штурман, который, расставив длинные ноги, смотрит сквозь авиасекстан на свое долгожданное "светило". Бортмеханик боится, как бы не провалился под лед его подопечный, штурман проверяет привязку, а нам нужен покой, надо остановить зеленую черточку.

- Сколько у тебя?

- Четыре семьдесят.

- А у тебя?

- Шестьдесят пять две.

- Все?

- Все!

Мы влазим в алюминиевый холод кабины. Здесь наружная температура, ибо на стоянке печь не работает. Убирается подножка. Захлопнута дверь. Начинается взлетный диалог.

- Готово?

- Порядок.

- Заглушку убрали?

- А, черт! - Кто-то кидается наружу, и дверь снова захлопывается под непечатный разговор командира.

- КПК включил?

- Включил.

- Дай на меня.

- Есть.

- Курс?

- Семьдесят два.

Самолет снова проходит над льдиной, и снова радист выстукивает: "Прошу пеленг. Прошу пеленг". Это наша тактическая хитрость: на пеленгаторах тоже сидят люди, и они тоже могут ошибаться. Иногда мы ловим их на ошибке, и тогда в эфире подымается брань.

Мы сидим теперь, постепенно оттаивая под горячей струей бензопечки, и каждый шевелит губами. Мы считаем. Дрожащим мерзлым карандашом в тетрадях записаны абстрактные цифры замеров. Пока это просто цифры, они станут данными после длительных расчетных манипуляций. И хотя это первая, амебная ступень по дороге науки, тактическая задача должна быть решена правильно.

Каждая точка аналогична предыдущей, и каждая отличается от нее. На третьей посадке попадается невероятно малая льдина. Мы искали ее среди разводий, каши торосов и синей обманчивой глади молодого льда минут тридцать. И потом, когда все было сделано, весь экипаж вымерял эту льдину шагами от края до края, и, когда уже все было вымерено, самолет долго, как раненый, кружился у края торосов, пока не развернулся так, что хвост чуть не касался зеленых глыб и впереди было максимально возможное пространство.

Мотор долго ревел, набирая обороты, и обороты были все выше и выше, хотя самолет стоял на месте, и наконец они дошли до того, что казалось - еще секунда, и все полетит к чертям, рассыплется на мелкие куски, - вдруг рванулся и взмыл вверх почти вертикально.

Только теперь мы заметили, что сидели все это время затаив дыхание, как будто мы, а не пилоты вели борьбу за сантиметры пространства, и потом все, экипаж и мы, смеялись, возбужденные этой борьбой, и хлопали друг друга по спинам.

Самолет все шел на северо-восток, и, хотя берег был совсем далеко, здесь была гигантская полоса разводий и, как всегда, около разводий медведи. Они встречались, привычно и часто, эти медведи, желтые живые глыбы на ослепительном фоне льда. Заслышав гул мотора, они убегали, вытянув плоскую голову.

За полосой разводий начинались отличные поля, пригодные, наверное, для посадки Ту-104. Оставалось совсем немного до крайней, очень интересной для нас точки, и мы уже радовались, что все будет как надо, но именно здесь нас и поджидала обычная маршрутная рядовая беда.

Откуда-то из-за океанских просторов со стороны Канадского архипелага пришел ветер, морозный, едкий ветер.

Не знаю уж, как в этом ветре сохранилась влага, но плоскости самолета стали покрываться инеем, и этот иней надежным тормозом стал держать самолет. Мотор грелся на пределе, но скорость упорно не желала подниматься выше ста сорока-ста тридцати.

При посадке механик счищал иней с плоскостей обычной щеткой, какой метут пол, только она была на длинной ручке. Но в воздухе иней снова нарастал, и его опять счищали, и он опять нарастал. На все это шло время, драгоценное световое время работы.

И наконец командир сказал:

- Пора обратно.

Нам очень все-таки хотелось вперед, еще подальше, мы поспорили немного, но было ясно, что надо обратно. Мы уже давно работали с этими ребятами и знали, что если пора возвращаться, то это действительно пора, может быть, даже больше, чем просто пора.

Ненавистные бочки наконец-то были выкинуты на лед, и бортмеханик пауком ползал по верхней плоскости с заправочным шлангом в руках.

Мы прятались в воротники курток от жгучего ветра, но ветер все-таки пробирался сквозь цигейковый мех, а бортмеханику было совсем плохо, так как он работал голыми руками, и лицо и руки его были беззащитны. Он даже не мог поднять воротник, потому что руки его были заняты. Бортмеханик, однако, не жаловался, и только видно было, как лицо и руки его наливаются пурпурной морозной тяжестью.

Солнце уже снова висело над самым горизонтом, оно было цвета остывающего металла и сплюснуто рефракцией в овал правильной формы. Темные тени шли от торосов, снег был чистейшая синь. От всего этого казалось чертовски тихо, тихо до невероятия, до боли в ушах. Может быть, человек, впервые выдумавший слово "полярное безмолвие", пережил вот именно такое, хотя в тундре в самую полярную ночь не бывает такой тишины и во льдах так бывает редко: всегда шум ветра или хоть какой-то, неизвестного происхождения, шорох или шевеление. Может быть, это было особенное для нас место, мы никогда не забирались так далеко на северо-восток, а может быть, такое настроение нагнал злосчастный ветер.

Когда самолет был заправлен, мы поднялись, спустились немного на юг и погнались вслед за солнцем на запад. Очевидно, мы не совсем плохо за ним гнались, потому что на предпоследней точке оно висело все на том же уровне и было все такого же цвета остывающего металла.

Мы очень торопились с замером, и экипаж это понимал, никто не сходил на лед, чтобы не мешать чутким индикаторам приборов. Только на пятой минуте командир открыл форточку и сказал с высоты:

- Ребята, давай побыстрее. А?

Наш оператор микронного размера движением спины ответил ему:

- Не мешай. Все понимаем. Это была предпоследняя посадка.

На последней, пока мы делали замер, солнце совсем уже село, и самолет взлетал в синих морозных сумерках, какие бывают в феврале на семьдесят третьем градусе северной широты.

Снова предстоял двухчасовой перегон, и свободный народ дремал сейчас уже от усталости. В кабине было темно, и только на пульте у пилотов адским пламенем светились циферблаты и индикаторы бесчисленных приборов. Медленно колебалась стрелка авиагоризонта, покачивались цифры магнитного и гирополукомпаса. Лица пилотов казались зелеными от фосфорного сияния.

С соседнего аэродрома сообщили, что погода портится. Возможно, нам предстояло идти на другой аэродром через пролив, и штурман считал на линейке бензин и часы полета. Когда все было сосчитано, оставалось только лететь по курсу и надеяться, что погода не совсем испортится.

- Сколько будет с сегодняшними? - спросил штурман.

- Шестьдесят две, - сказал я.

Это были шестьдесят две посадки и разные маршруты - удачные, совсем неудачные и средние, вроде сегодняшнего. О них не расскажешь, как не расскажешь о щеке, обмороженной ветром с Баффинова моря, и о том запоздалом возврате, когда сорвавшийся черт его знает откуда ветер кидал самолет в чернильной забортной тьме. Руки штурмана нервно перебирали ветрочет, линейку, снова ветрочет, но все это зря, ибо как угадать снос при этом неровном ветре! Слева были скалы и вершины островного хребта, справа - море, и нельзя было отклоняться ни вправо, ни влево, чтобы не пропустить огни аэродрома и не врезаться в сопки. Каждый до боли в глазах вглядывался в иллюминаторы, и, когда показались огни аэродрома, кто-то радостно выдохнул: "Есть!".

На этом аэродроме не было подсветки на полосе для лыжных самолетов, и радист все стучал ключом, договариваясь с начальством. Еле различимые хребты уже плыли под нами, а радист все стучал и стучал.

Самолет с ревом понесся над светлыми кубиками домов, и мы увидели незабываемое зрелище. Два ряда оранжево-красных факелов пылали, указывая полосу. Никогда в жизни я не видал таких оранжевых огней и, наверное, никогда не увижу. Некоторые факелы гасли, от них шел оранжевый же дым, и было видно, как мечутся люди, зажигая их.

Поземка мела по самое колено. Мы шли к огням аэропорта все, кроме бортмеханика, который остался около самолета.

Потом была сверкающая светом и чистотой теплая сытость столовой и блаженный перекур в комнате пилотов. Курили, развалившись на койках, вспоминали всякую незначительную чепуху. Нам было хорошо всем вместе после длинного сегодняшнего дня.

Полнолицый приземистый командир щурился довольно, и у него был вид добродушного домоседа, специально приспособленного для шлепанцев. Второй пилот, самый молодой в экипаже, красивый девчачьей украинской красотой, расспрашивал нашего оператора о погоде в Сочи, откуда тот недавно прилетел.

Длинноногий носатый штурман, специалист по подходу к женщинам и специалист своего дела, картинно подрагивая грифом гитары, наигрывал дежурной по аэродромной гостинице какой-то цыганский романс.

- Сколько с сегодняшними? - спросил командир.

- Шестьдесят две, - ответил я.

- Понимаешь... - сказал он, и голос у командира был виноватый. - Понимаешь, если бы не этот иней...

Потом все стали укладываться спать, а мы со штурманом сели разрабатывать маршрут на завтра.

Мы прокладывали линию на карте теперь строго на север, к семьдесят четвертому градусу.

- Сколько возьмем? - спросил он.

- Давай десяток.

- Может быть, двенадцать? Ей-богу, сделаем.

- Давай двенадцать.

Это была вера в удачу завтрашнего дня, дня, который придет с рассветом.

- Понимаешь, черт побери, если бы не этот туман сегодня... - бормотал командир, засыпая.

Мы летали с ним не один месяц, и я припоминаю только два-три дня, когда наш командир был доволен сделанной за день работой.

Глава 5. Остров Врангеля

Я счастлив, что родился в то время,
когда санные экспедиции на собаках
еще не отжили свой век...

Кнут Расмуссен, 1924 год.

...Оленьи туши лежали штабелем в дощатом помещении склада. Кладовщик щелкнул выключателем, и желтый электрический свет упал на эти туши, на штабеля папиросных и консервных ящиков.

- Вот, - сказал он доброжелательно, - выбирай.

- Пожалуй, эту, - сказал я.

Иван Акимович помог разрубить ее пополам, потом мы бросили половинку туши на весы, я забрал ее на плечи, и, загораживаясь от снега и ветра, мы пошли в нашу избушку, где в одной половине жил экипаж застрявшего из-за непогоды вертолета, а в другой половине жили мы. Ждали все ту же погоду.

Остров пока мы видали только с самолета. Мы облетали его кругом на "аннушке", делали посадки на снег или лед через каждые шестьдесят километров, чтоб потом уже двигаться между этими точками наземным порядком. Так требовалось по работе.

Сверху остров вроде бы мало отличался от обычного Севера: сглаженные линии хребтов на юге и неразличимо-однообразная тундра на севере с блеском оголенного озерного льда и нитками еле видных под снегом речушек.

...Все это происходило в феврале. В начале марта задула пурга, и вот так она уже дула двадцатый день, с редкими перерывами. Мы не очень на нее злились, потому что время работало на нас: что б там ни творила погода, но солнце неумолимо набирало весеннюю силу и приближался апрель - месяц, созданный для санных путешествий на собаках. Это была рядовая, так сказать, рабочая пурга, когда просто дует ветер и несет с собой снег. Крыши, конечно, остаются на своих местах, и никто не цепляется за пресловутые веревки, протянутые меж домов.

Все-таки к концу марта, когда результаты нашей зимней работы по льду были обработаны, аппаратура снова проверена и налажена, а все книги не то что прочитаны, а, можно сказать, изучены, мы стали нудиться бездельем: поодиночке и все втроем. Пурга все еще продолжала дуть, но уже нехотя, как бы уставши.

Второго апреля мы проснулись от необычной тишины. Нигде ничего не свистело, не выло, не хлопало. Я посмотрел на подоконник возле кровати. За ночь на него всегда наносило порядочную кучу снега. Сейчас подоконник был чист. Мы быстро оделись и выскочили на улицу. Стояла благостная тишина. Тишина и рассеянный свет, от которого резало глаза и все темные предметы как бы плавали в воздухе...

Вечером старожилы поселка, среди которых были, кстати, и метеорологи, выкурив ужасное количество "Беломора", постановили, что "погода вроде бы и должна быть, не все же время ей дуть. Но раз на раз не приходится. Вот если вспомнить зиму пятьдесят шестого или, куда далеко ходить, позапрошлого года, то...".

Все-таки мы дали радиограмму в колхозный поселок, что можно высылать собак и все прочее, что "обусловлено нашей договоренностью". Мы ждали упряжки три дня, ждали в комнатушке метеорологов, гадая о погоде. Нам нужна была хорошая, устойчивая погода дней на десяток, не потому, что не хотелось валяться в снегу где-либо, пережидая пургу, хотя этого тоже не хотелось, а потому, что плохая погода испортила бы нам работу. Короче говоря, для того чтобы объехать кругом четырехсоткилометровое побережье острова и дважды пересечь его в центральной части, нам требовалась хорошая погода в этом апреле, четыре хороших упряжки, четыре хороших каюра и кое-какая удача.

Каюры появились в средине дня. Мы познакомились с ними еще в феврале. Это были рослый, мрачноватый Куно, Апрелькай, похожий на герцога Ришелье со своей седоватой эспаньолкой, полный, благодушный Кантухман и хитроватый, сухощавый Ульвелькот, самый хозяйственный человек на острове.

Разумеется, как положено по книжкам и в жизни в таких ситуациях, мы вначале принялись за чай, поговорили о разных злободневных вещах и потом уже вплотную уселись за карту.

Здесь начиналось самое трудное. Мы знали свое дело, знали, сколько нам потребуется остановок для работы и какое это займет время, знали, где мы можем делать ночевку, а где этого лучше избежать. Каюры знали своих собак, знали, сколько и какой им потребуется корм, сколько можно взять груза. Но они не знали условий нашей работы, не знали северной стороны острова, так как никому из них не приходилось там бывать. Не знали, каков там лед и какова вообще дорога. Так мы взвешивали разные варианты вначале спокойно, а потом все больше и больше приходя в азарт. В конце концов все как-то прояснилось и стало понятно, что лучше работать двумя отрядами. Один с центральной усадьбы "отработает" восточную половину острова, второй - выполнит объезд и пересечение с запада и, кроме того, попробует сделать два галса в пролив Лонга, что было бы очень к месту, так как давало возможность проследить под водой геологические структуры острова.

Потом каюры уехали, и мы стали готовиться к выступлению, которое намечалось на послезавтра. В этот вечер мы занимались делом: подбирали привезенные каюрами меховые штаны, кухлянки, торбаса, оленьи чулки, камусные рукавицы, готовили торбасные стельки и еще десятки мелочей. Возиться со всем этим перед дорогой, как известно, столь же приятно, как потом вспоминать о дороге.

Погода нас не подводила, стояли те самые зимние дни, когда бывает тихо и на солнце можно смотреть почти без усилий сквозь белесоватую мглу.

Собаки всегда точно угадывают минуту начала дороги. Пока мы укладывали, привязывали, прикрепляли к нартам, они лежали безучастно и зевали сытыми зевками хорошо кормленных зверей и лишь в точно нужную минуту подняли разноголосый вой. Мы выбрались сквозь сугробы на изрытый застругами лед бухты Сомнительной, и обе упряжки с лаем рванули вперед. Наконечник остола со скрипом врезался в твердый снег, потому что нельзя собакам бежать быстро на первом километре дороги.

Мы рассчитывали в этот первый день добраться до избушки в тридцати километрах к западу от нашей базы. Избушка принадлежала знаменитому человеку Нанауну, который в 1924 году вместе с Ушаковым прибыл на остров из бухты Провидения с первой группой эскимосов-поселенцев. Нанаун уже месяц как лежал в больнице на мысе Шмидта со сломанной ногой. С ним случилась смешная для полярного охотника вещь: впервые за зимние месяцы приехал в поселок, поскользнулся и сломал ногу.

До избушки все шло неплохо. На нарте Ульвелькота отскочил подполозок, но он вытащил откуда-то ящичек, обвязанный ремешками. В ящичке лежали плоскогубцы, разные шурупчики и отвертка, и через пять минут нарта снова была в порядке. Я с удовольствием заметил в ящичке несколько примусных иголок и два коробка спичек. В такой дороге примусные иголки и спички раскладываются в возможно большее число мест. Мы с Сергеем Скворцовым распределили их в четыре взаимно несовместимых надежных уголка.

Мимо избушки Нанауна можно было проехать не останавливаясь, если бы не торчала из снега длиннющая жестяная труба. Мы раскопали сверху снег и съехали вниз, как в метро, только вместо эскалаторов были собственные животы.

Мы стали раскачивать примусы, я втайне хотел продемонстрировать хозяйственному человеку Ульвелькоту свой житейский опыт. Еще несколько лет назад мы научились у чукчей рассверливать капсюльное отверстие в примусе, предназначенном для зимней дороги. Тогда он горит вдвое сильнее и работает так же хорошо на солярке, как на керосине (найти брошенную в тундре бочку солярки можно довольно часто). Все-таки из моего хвастовства ничего не вышло: примус Ульвелькота работал еще лучше.

Пока мы занимались чаем, вышел первый дорожный курьез. По неписаному правилу найма упряжки ты берешь в дорогу разные цивилизованные продукты: чай, сахар, масло, галеты. Каюр берет мясо. По простоте душевной и Куно, и Ульвелькот взяли с собой привычный копальхен. Я ничего не хочу сказать плохого об этом продукте, ибо именно он, или способ хранения, давал в течение тысячелетий здоровье и жизнь чукчам и эскимосам, но приезжим он не всегда нравится. Произошло небольшое недоразумение, во время которого каюры страшно смутились. Немедленно на свет были извлечены другие запасы: медвежье сердце как деликатес для строганины, небольшой кусок оленины и пяток лепешек эскимосского пеммикана - резервная еда на крайний случай. Но впереди у нас было еще много дней, и мы с Серегой взялись за копальхен, благословляя судьбу, что нам приходилось есть его раньше. Возможно, на острове был копальхен особого качества, ибо с каждым разом аппетит у нас увеличивался.

После чая настроение стало совсем бодрым. Мы еще раз осмотрели нарты, осмотрели аппаратуру и груз и решили ехать дальше до следующего опорного пункта на мысе Блоссом, в пятидесяти километрах от этой избушки. Там тоже имелась охотничья избушка, последняя на нашей дороге, и мы надеялись в ней отлично переночевать. Теперь собаки шли уже совсем спокойно, словно догадываясь, что им сегодня предстоит так или иначе добирать расстояние до восьмидесяти километров.

Мы ехали вначале вдоль низкого песчаного берега, потом по изрытому застругами льду лагуны Предательской. За лагуной Предательской начинался длиннющий, почти по линейке выпрямленный участок косы, который тянулся уже до мыса Блоссом. На косе этой валялись оставшиеся с лета останки моржовых туш, и снег на ней был испещрен песцовыми и медвежьими следами. Видимо, голод пригнал сюда из льдов достаточное количество этих медведей. На двадцатикилометровом участке косы мы наткнулись на них три раза. Все три раза медведи убегали во льды своей неторопливой, раскачивающейся рысью. Отбежав примерно на километр, медведи всегда останавливались и долго смотрели с какого-нибудь тороса на упряжки. Нам их разглядывать было как-то некогда, потому что собаки, возбужденные запахом свежего следа, отчаянно рвались вперед, и их минут по десять приходилось удерживать на одном месте. При этом один изо всех сил удерживал до отказа загнанный в снег остол, а другой, лежа на снегу, цеплялся за алык передовика. Если бы здесь был ровный лед, то дело могло кончиться худо: собаки при виде медведя совершенно теряют голову и в погоне за ним могут вдребезги разнести нарту, не говоря уж о нашей драгоценной аппаратуре.

Но все-таки в этот день нам еще раз пришлось повидать медведя, и на сей раз это получилось поинтереснее. Уже в самом конце лагуны, когда закиданная моржами коса кончалась, во льды начал спокойно уходить еще один увалень. По-видимому, он хорошо был знаком с человеком, потому что не особо спешил, но и на месте не задерживался. На какое-то мгновение мы отвлеклись возней с собаками, и когда я решил рассмотреть медведя в бинокль, то прямо оторопел от удивления: рядом с первым медведем уходил второй, и он выглядел настоящим чудовищем. Похоже было, что по льду перемещается что-то вроде потревоженного стога сена. Первый медведь, тоже ведь матерый зверь, выглядел рядом с ним как теленок рядом с коровой-мамой. Он почтительно держался поодаль, а потом и вовсе отклонил курс в сторону, к грядке небольших торосов. Косматое же чудище уходило во льды без всякой спешки. Отросшая на заду лимонная шерсть колыхалась, и огромные лапы с какой-то тяжеловесной грацией переступали по льду. Чуть дальше мы наткнулись на его следы, напоминающие отпечаток днища бензиновой бочки. А сейчас все молча смотрели на него, даже бесноватые собаки притихли. Ульвелькот хмуро ответил на мой безмолвный вопрос:

- Встречается. Очень редко. Очень.

Последняя треть дороги тянулась долго. Мы ехали мимо изъеденных ветрами тригонометрических вышек, пустых бочек и бревен плавника. Уже порядком смеркалось, и резкий вечерний холод забирался под кухлянки.

Вдобавок в темноте как-то совсем потерялось представление о том, где может быть избушка или, вернее, то, что может торчать от нее из-под снега. Мы кружили среди снежного однообразия больше часа, пока не наткнулись на пустующий домик полярной станции. Вообще-то на станцию заходить не следовало - там могло остаться оборудование и разные вещи... Но все-таки это происходило после дневного перегона под девяносто километров, начинался совсем уж чертовский холод, и к тому же на косяке над входом лежал ключ. Мы разгребли снег перед входом и зашли на станцию.

В лампе на кухне был керосин, перед печкой лежали дрова, и вообще в домике царил идеальный, чисто морской порядок. Даже ковровые дорожки на полу, казалось, только что прочистили пылесосом. У входа в комнату висели две винтовки и бинокль, и даже койки в жилой комнате казались застланными только что поглаженным бельем. Только книг в комнате было маловато. Видимо, здесь жили летом аккуратные, но не очень охочие до чтения ребята, а может быть, они просто увезли книги с собой.

Утро началось солнцем и изрядной силы северо-западным ветром. Мы вышли к маяку на самой оконечности мыса и забрались на него, чтобы посмотреть лед. С первого взгляда стало ясно, что из ледовых маршрутов от мыса Блоссом ничего не выйдет. На всем видимом пространстве лед был перемешан с великой тщательностью, а глыбы льда на торосах громоздились с хитроумием, делающим честь здешним ветрам на мысе Блоссом. В нескольких километрах от берега дымились полосы разводий. Месяц назад ни торосов, ни разводий здесь не было: мы тщательно осматривали район мыса с самолета.

Как всегда, после первого дня дороги сильно ломило все тело и сказывалась еще вчерашняя усталость. Видимо, собакам передалось наше настроение. Мы как-то вяло прошли в этот день восемнадцать километров на север и остановились у мыса Святого Фомы. Уже снова наступал вечер, и надо было посмотреть дорогу вдоль полосы скалистого берега, что тянулась почти тридцать километров от мыса Базар. Дорогу мы посмотреть успели. Даже на ближнем участке было видно, что собакам здесь не пройти. Глыбы льда были прижаты к самым обрывам, а кое-где торосы даже пытались залезть на самые скалы.

Мы не стали в этот вечер обсуждать завтрашние перспективы, а принялись ставить палатку, распрягать собак. Меня очень беспокоили наши спальные мешки. Это были мешки незнакомой системы, да еще на молнии. То, что застежка-молния для зимы не годится, известно достаточно хорошо. Все-таки мы рискнули залезть в них раздетыми, рассудив, что в хорошем мешке раздетому гораздо удобнее, а в плохом не спасет и меховая одежда. Мешки, однако, оказались совсем хорошими, слой пуха в них распределялся очень разумно, утолщаясь под спиной и в ногах. Даже застежки-молнии не капризничали. Мы обсуждали их достоинства, постепенно засыпая, и потом мы еще успели выяснить с Серегой, что у него, как и у меня, если закрыть глаза, также мелькают собачьи лапы, а в прошлую ночь перед сном все торчали обтекаемые силуэты медведей. Все-таки на медведей нам повезло: последнего, четвертого, видели сегодня утром, когда ходили к маяку осматривать торосы. Подумав об этом, я почему-то вспомнил кладовщика Акимыча, который теперь в ста двадцати километрах, наверное, думал о нас, вспомнился и его голос: "Так здесь же остров, чудаки! Здесь другая земля, путешественники...".

Две вещи мешают спать зимой в палатке: иней, который намерзает вокруг лица, и иней, который скапливается на потолке палатки. От первого можно уберечься, если не крутить головой, но с потолка иней падает пластом, стоит только кому задеть стенку палатки. Он падает на лицо и потом начинает таять. Я вспомнил, как четыре года назад мы с тем же Сергеем торчали в центре острова Айон. Нас закинули туда на самолете, чтобы выкопать череп мамонта, найденный летом геологом Альбертом Калининым. В тот раз, хотя у нас были великолепные мешки из шкуры зимнего оленя, мы чуть не плакали от этого проклятого инея.

Утром, расстелив карту на полу палатки, мы стали выбирать дальнейший маршрут. Удобнее всего было подняться вверх по речке Неожиданной, потом через верховья реки Гусиной пробраться в верховья речки Советской. В устье ее как раз находился опорный пункт, а все расстояние составляло чуть больше шестидесяти километров. Дорога эта каюрам была незнакома, и они долго не соглашались, но все-таки мы убедили их, что такие карты, как у нас, никогда не врут.

Собакам в тот перегон пришлось все-таки трудно. На южной половине острова дул сильный ветер, такой, что по временам вся упряжка скрывалась в облаке поземки. Потом начались перевалы, а в верховьях реки Советской встретился узкий, в несколько метров ширины, каньон. Собаки боязливо пробирались по нему, но и потом им опять не стало легче.

В устье речки была так называемая труба - место, где постоянно дует ветер, нет снега и нарты едут по черной, вмерзшей в землю гальке.

Мы нашли несколько выброшенных морем ящиков и разожгли хороший костер. Было тихо. Оранжевое, непомерной величины солнце пряталось за лед на севере, на западе торчали запрокинутые обрывы мыса Гильдер, на восток туманной полосой уходил равнинный берег Тундры Академии, куда нам надо было отправляться завтра. Теперь дорога уже "наладилась", и мы смотрели туда без особого опасения сорвать работу.

За два солнечных дня мы добрались до мыса Флоренс - самой северной точки острова. Мыс Флоренс, в сущности, не мыс, а просто изгиб песчаной косы, отделяющий от моря гигантскую лагуну Дрем-Хед. Тригонометрическая вышка стояла на месте, и алюминиевая табличка, приколоченная нами в феврале, была на месте. На табличке писались номер пункта, год, название нашей фирмы и прочие положенные надписи. Не было только записи от восточного отряда. Значит, они сюда не добрались или решили не добираться, так как работу около мыса выполняли мы.

Нам оставалось девяносто километров - пересечь остров точно по меридиану. Мы немного посовещались, сидя на снегу под неуютной треногой вышки. Было ясно, что собаки не выдержат такого перегона в один день. Мы двинулись на юг к синим обрывам горы Дрем-Хед, добрались до них и далее оставили сзади.

В горах островного хребта было безветренно, но изрядно морозно, и мы перенесли самую "трясучую" ночевку за всю дорогу.

Хотя мы из-за холода начали этот день в пять утра, настроение все-таки было отличным. Запас корма для собак оказался рассчитанным точно, впереди всего шесть-десять километров, аппаратура не подвела. Кроме того, здесь на севере острова, куда не забирались охотники, песцы встречались по долинам почти через каждый километр. И Куно, и Ульвелькот божились, что будут переносить свои охотничьи участки сюда, в это песцовое изобилие. Не знаю, собрались ли они это сделать.

К середине дня солнце стало греть совсем сильно. Уставшие собаки с трудом тянули на подъем. Мы толкали нарты по обмякшему снегу. От такой работы спина мгновенно взмокла. Мы с Сергеем вначале сняли матерчатые камлейки, потом кухлянки. После подъема собаки несли вниз, и от ветра размокшая рубашка начинала примерзать к спине. Но впереди был другой подъём, так что одеваться не имело смысла.

Все-таки вечером мы увидели с перевала огоньки поселка. Наверное, собаки тоже их увидели, потому что они рванули вниз с сумасшедшим азартом. Нам и на этот раз повезло. Ни на той, ни на другой нарте не сломался остол, нарты не перевернулись, и, хотя мы с Сергеем, презрев все инструкции, отчаянно тормозили пятками, ни тот, ни другой не наткнулись ногой на камень под снегом.

Мы пили чай уже в своей промерзшей до инея избушке. Только здесь, в привычной обстановке, мы заметили, что лица у всех распухли от ветра и солнца и стали цвета свежего мяса. Мы еще не знали, что через день Серега свалится с жестоким гриппом, а я с воспалением легких. Все из-за того, что не вовремя скидывали кухлянки. Но если бы даже знать это, все равно было ощущение неплохо сделанной работы, и если бы окончание дороги было чуть поторжественнее, то можно было сказать тост словами Кнута Расмуссена, приведенными в начале этой главы.

Глава 6. Очень большой медведь

Старая истина гласит, что прелесть покинутых стран увеличивается прямо пропорционально времени и расстоянию. Я не видел Чукотки всего два года и уже не знал, какой найти предлог, чтобы поехать туда снова. Как и бывает обычно, он не заставил себя ждать.

В этой книге я уже упоминал о двух медведях непомерно больших размеров. Об одном говорили пастухи Чаунской долины, второго, белого медведя, который выделялся среди собратьев, как баскетболист среди школьников, мы видели на острове Врангеля.

Перелистывая как-то книгу бельгийского зоолога профессора Бернара Эйвельманса "По следам неизвестных животных", я наткнулся на следующие слова:

"В Западной Европе лишь в 1897 году впервые стало известно о существовании самого крупного в мире хищника - огромного бурого медведя, обитающего на Камчатке, в Северо-Восточном Китае и на Сахалине. Родич его, медведь кадьяк, живет по другую сторону Берингова пролива, на Аляске. Этот медведь - настоящее чудовище. Длина его более 3 метров и вес - более 700 килограммов...".

"Не о моем ли "знакомце" с реки Угаткын идет речь?" - подумал я.

Однако фраза "...в Западной Европе... стало известно" не давала точной информации. Прошли слухи, что ли?

Мне не удалось установить, чтобы кто-либо из серьезных людей слыхал на Камчатке или на Сахалине о невероятно большом медведе. Точнее, я установил, что, пожалуй, никто о нем не слыхал. Большие и страшные медведи были и есть, но я искал информацию именно о наводящем ужас чудовище, о котором мне говорили под треск костерка из полярной березки пастухи глухой Чаунской долины, или о "самом крупной в мире хищнике", как писал Эйвельманс.

Но тем не менее я наткнулся в конце концов на книгу Фарли Моуэта. Существует книга Фарли Моуэта, полярного исследователя, этнографа, писателя, прожившего годы среди континентальных эскимосов Аляски, - "Люди оленьего края". Здесь не место писать о достоинствах этой прекрасной книги и строгого человеческого документа. Важно то, что Фарли Моуэт приводил в ней легенды, слухи и рассказы, услышанные от жителей страны Барренс. Вот что случилось с ихалмютом Белликари, когда он был еще мальчиком.

"...Он взглянул туда, и кровь застыла в его жилах - там, на гребне холма, на расстоянии броска камня от того места, где он должен был выйти из каньона, стоял акла, огромный медведь северных пустынь!

Акла, страшный бурый зверь, ростом вдвое выше белого полярного медведя; это - таинственное чудовище, о котором мало кто из белых людей слышал; свирепое животное, оставляющее на песке следы длиной в половину руки человека; акла, чье имя однозначно со словом "ужас" на языке полярных эскимосов.

Встречается он редко, так что многим ихалмютам даже не доводилось видеть его следов, чему они очень рады. И все же он существует, этот гризли Барренса"

Должен сказать, что за пять минут до того, как я добрался до сто семьдесят первой страницы книги Моуэта, я и не думал о своем загадочном медведе. И когда я прочел процитированный отрывок, честное слово, я чуть не перекрестился от мистического ужаса. Совпадение с тем, что я слышал от пастухов семь лет тому назад, было просто поразительным. Следовательно, легенда о каком-то необычном медведе, обитающем в горах Чукотки, не миф, а если миф, то достаточно распространенный для того, чтобы проникнуть по ту сторону Берингова пролива и достичь уже в 1898 году Западной Европы. В то время я еще не знал, что не столь уж давно в Берлинский зоопарк был доставлен с острова Кадьяк экземпляр медведя фантастических размеров, весивший более тысячи килограммов. Этот медведь был отнесен к новому виду гигантских медведей и получил название от острова: медведь-кадьяк.

Не теряя времени, я написал профессору Эйвельмансу в Париж и в Канаду Фарли Моуэту. Я сообщал им информацию, полученную от пастухов, и просил высказать их точку зрения в данном щекотливом деле. Кроме того, я написал в поселок Марково на Южной Чукотке охотоведу и медвежатнику с тридцатилетним стажем Виктору Андреевичу Гунченко.

Я исходил из того, что гигантский медведь Бернара Эйвельманса, аклу в книге Фарли Моуэта, медведь-кадьяк, реально существующий в природе, и медведь, о котором говорили пастухи, - один и тот же зверь. Возможно, это новый вид, существующий по обе стороны Берингова пролива и встречающийся чрезвычайно редко. Ответ Фарли Моуэта не заставил себя ждать. Со всей уверенностью он утверждал, что коль скоро медведь существует по одну сторону Берингова пролива, то он должен быть и по другую.

"Аклу, о котором я писал в своей книге, - сообщал мне Моуэт, - что барренсграундский гризли. Описание его в книге близко к действительности. Сам я видел его только один раз..."

"Мне кажется, - писал далее Фарли Моуэт, - что ваш гигантский медведь может оказаться родственником североамериканскому гризли, который, как вы знаете, самый большой на свете... Поскольку они живут невдалеке от Берингова пролива, вполне возможно, что в прошлом они могли мигрировать в Сибирь. Многие гризли обитают в горах, нет ничего удивительного, что их родственники могут встречаться на Чукотке... На Аляске и в Канаде они часто нападают на стада домашних оленей. Следы их огромны, и даже по следу можно видеть, что этот зверь вдвое крупнее обычного. Сообщения о гигантских медведях на Чукотке я считаю вполне вероятными. Они, по-моему, основываются на реальных фактах. Возможно, что легенды о гигантских медведях на Чукотке говорят о тех медведях, которые продрейфовали Берингов пролив на льдине или пересекли его пешком в особо суровые зимы. Я говорю так, потому что аляскинский гризли великий кочевник..."

Трудно судить о том, может ли сухопутный житель гризли дрейфовать на льдине. Но пересечь замерзший семидесятикилометровый пролив ему, вероятно, не трудно. В стройной системе природы бушует хаос случайностей, упорядоченный, однако, не менее строгими законами вероятности процессов. Возможно, рассказы пастухов легко и просто объясняются редкими появлениями в чукотских горах случайного пришельца с североамериканского континента, облик и поведение которого был непривычен для чукчей. Кстати, в своем письме Фарли Моуэт со свойственной ему писательской эмоциональностью не удержался от того, чтобы не "закинуть удочку" еще в одном вопросе.

"... В Торнгатских горах на полуострове Лабрадор эскимосы рассказывают о другом типе медведя, с очень длинными волчьими зубами. Еще ни один белый человек такого медведя не видел, и, возможно, это миф. Однако описания эскимосов очень похожи на реконструкцию вымершего ныне пещерного медведя, который предположительно исчез несколько тысячелетий тому назад. Все это может служить слабой надеждой на то, что небольшое число пещерных медведей существует и сейчас. (Их передние зубы огромны и высовываются наружу наподобие зубов вымерших саблезубых тигров.) И если это так, то я поискал бы их именно в горных районах Верхоянска, Колымы и Анадыря..."

Все мы люди, и с детства нам свойственно убеждение, что "за морем и телушка полушка". Если бы я верил в существование пещерных медведей, то я поискал бы их на Аляске, например в неисследованных районах хребта Брукса. Человеку, знакомому с систематичностью и массовостью организации в нашей стране хотя бы геологической и топографической службы, ей-богу, трудно поверить в существование кое-где уцелевших мамонтов.

Но тем не менее было все-таки что-то поражающее воображение пастухов на Чукотке и эскимосов-карибу на Аляске. Медведь - живой зверь, он уклоняется от встреч с людьми, будь то геолог, топограф, этнограф или другой экспедиционный человек. И все они не более как гости в полярных горах и тундре. Таким образом, независимо от гипотезы случайно забредающего в Азию гризли, который может попадать раз в десять лет и погибать в лучшем случае через несколько лет, можно предположить, что у нас существует редкий и малочисленный вид гигантских медведей вроде медведя-кадьяка, - приходилось думать о причине слухов, возникших среди чукотских пастухов и совпадающих с рассказами аляскинских эскимосов.

Доктор Бернар Эйвельманс прислал мне подробный ответ, в котором, в частности, затронул и вопросы систематики медведей. В существовании же гигантских медведей он вообще не сомневался, оговорив, впрочем, что никогда не утверждал существования их на Чукотке.

"В настоящее время, - писал Эйвельманс, - большинство ученых пришли к общему согласию насчет того, что надо свести к одному виду бурых медведей: бурых медведей-гигантов и серых медведей или гризли Евразии и Северной Америки, который подразделялся бы, следовательно, на многочисленные подвиды и географические расы..."

"...Это побудило некоторых авторов утверждать, что гризли вообще не существует. Но утверждать так - это значит зайти слишком далеко, так как можно без труда отличить типичного гризли от типичного гигантского бурого медведя".

"... Самым разумным и самым правильным было бы считать бурых медведей-гигантов как крайнюю форму местных вариаций гризли, являющихся наиболее распространенными бурыми медведями в Северной Америке..."

"Бурым медведем-гигантом" доктор Эйвельманс называет медведя "урсус арктос миддендорфи", зона распространения которого ограничивается прибрежной полосой в сотню километров от крайней точки полуострова Аляски, но охватывает также многочисленные острова вдоль побережья, в том числе и знаменитый остров Кадьяк, давший название новой расе медведя. Точка зрения доктора Эйвельманса была, таким образом, достаточно ясной. Исходя из его взглядов, следовало считать предполагаемого "большого медведя" Чукотки одной из рас обыкновенного бурого медведя и азиатским собратом бурого медведя гиганта, или медведя-кадьяка, живущего в прибрежной полосе по ту сторону Берингова пролива.

Но, в общем, мне ничего не оставалось, как снова оказаться на Чукотке и на месте собрать дополнительный материал.

Общий план свелся к следующему. На Чукотке есть горное озеро Элыыгытгын. Оно расположено в центральной части Анадырского нагорья, на водоразделе между реками Чаунской и Анадырской впадин, первые из которых впадают в Ледовитый, а вторые в Тихий океан. На север уходят истоки Угаткына, Пучевеема, Омрелькая, Чауна, на юг - Юрумкувеема и Энмываама. Сливаясь, они образуют большую реку Белую, впадающую, в свою очередь, в Анадырь. К востоку начинается царство Большого Анюя. Анадырское нагорье - это обширное сопочное плато с сотнями больших и малых долин, разделяющих и разрезающих небольшие горные кряжи. Район озера Эльгыгытгын, находящегося в центре этой сумятицы, один из самых глухих в Чукотке. Даже геологические экспедиции здесь бывали, "краем": по перспективности район не относится к первоочередным. Но с давних пор он был Меккой оленеводов. Летом здесь холодно, в отдельные годы на озере даже не исчезает лед, о чем говорит перевод названия: "нетающее озеро". Летом для спасения от овода и комаров сюда испокон веку прикочевывали стада. Я рассчитывал, что найду здесь достаточное количество пастухов для сбора сведений. И если где-то бродит канадский аклу или кадьяк, то и чукотский аклу запросто мог сохраниться среди сотен глухих горных долин, окружающих озеро Эльгыгытгын. Надо сказать, что само озеро числилось у чукотских старожилов легендарным. Ходили слухи о невероятных рыбах, обитающих в нем. О "стадах медведей", пасущихся на его берегах. Даже магнитное поле Земли вело себя здесь неразумно: отклонялось на семнадцать градусов. В общем, я выбрал за исходную точку озеро Эльгыгытгын и принялся за организацию экспедиции.

В первую очередь я выяснял возможность добраться до озера. Ближайшим поселком был все тот же Певек на берегу Чаунской губы, который к этому времени стал уже городом. От озера его отделяло триста километров. Об аренде авиатранспорта я не мог помышлять. Но тут мне повезло.

Пришел экстренный и прямо-таки невероятный ответ из Певека. Николай Балаев, мой давний товарищ, готовился на озере вести промысловый лов рыбы по договору с одной торгующей фирмой. Он писал, что в район озера в этом году заброшена партия геологов и их изредка навещает самолет Ан-2. Кроме того, на озеро собирался инспектор рыбоохраны Владимир Курбатов. Мы были знакомы и дружны многие годы. Николай со своим рыбацким грузом уже вылетал на зафрахтованной "аннушке", Володя соглашался подождать меня. Я начал срочно готовиться к вылету. Все-таки самолет из Апапельхина на озеро летал редко, предугадать рейс было невозможно, но зато хорошо было известно, что погода, пригодная для полета, "прорезается" на озере лишь иногда.

Оставалось обдумать конкретную методику поисков. Прежде всего я намеревался оценить реальность существования неведомого зверя. В случае крайней удачи - увидеть. При невероятной - сфотографировать. Ну о верхней ступени эскалации этих замыслов, видимо, лучше умолчать.

Литературы по биологии медведя существует великое множество. Методик выслеживания и охоты - еще больше. Почти вся она написана в дореволюционные времена, когда охота на медведя являлась одной из распространенных игр. Но, к сожалению, в подавляющем большинстве литература относилась к европейскому лесному медведю и имела для меня малую ценность. Кроме охотников, пишущих книги, существовали и существуют еще промысловики, которые охотятся на медведя профессионально. Опыт промысловиков я с удовольствием перенял бы. Но, как большинство людей, досконально изучивших предмет, промысловики предпочитали книг не писать.

Просмотр научной литературы, которую мне удалось добыть, не дал ничего существенного. Г.Ф. Бромлей в недавно вышедшей книге писал: "Дальневосточные, или камчатские, медведи отличаются от медведей прочих подвидов крупными размерами, достигающими максимума среди медведей Старого Света". Вопрос о медведях Анадырского края он считал недостаточно ясным. В книге Л.А Портенко "Фауна Анадырского края" писалось, что на Чукотке водятся два типа медведей: тип колименсис - помельче и тип берингианус - большие.

Последнее как бы примиряло наши извечные споры среди геологов, охотников, ибо одни считали чукотского медведя очень крупным, другие - очень мелким. Наверное, среди "стад" медведей озера Эльгыгытгын встречались оба типа, но меня все-таки интересовал третий, особый тип. Но в общем все это только путало.

Из оружия я брал с собой экспедиционную двенадцатикалиберную двустволку, к которой привык. Карабин мне обещали достать на месте.

Еще я взял восьмикратный бинокль. Для горных охот многие применяют бинокли с большим увеличением, но опять-таки к своему я просто привык, и, кроме того, бинокль с большим увеличением сильно сужает поле зрения. "Своего" медведя я надеялся рассмотреть и в восьмикратный.

В дополнение к обычному чукотскому снаряжению из меховой куртки, штормовки, шерстяных носков, высоких резиновых сапог я прихватил на сей раз лишь горные ботинки на рифленой подошве, рассчитывая, что в районе озера будет сухая каменистая тундра и они пригодятся. В состав так называемых продовольственных припасов я включил небольшой одноручный спиннинг и несколько десятков дробовых патронов. В первых числах июля я вылетел в Апапельхино.

В этой книге я часть упоминал о Певеке. Многие из бывавших там утверждают, что поселок страх как непригляден. В общем-то Певеку некогда и трудно было становиться приглядным. Знаменитые "южаки", несущие тучи песка, снега и даже щебенки, сдирают с домов окраску. Тепловая электростанция, которая дает энергию Певеку и многим приискам на сотни километров вокруг, естественно, коптит. Ну что говорить, Певек это не образцовый город, это работяга, таким он родился. Но тому, кто хочет оценить его красоту, надо просто летом забраться на сопку. И тогда Певек оказывается городом, торчащим из воды. С земли этого не заметно. Но с сопки кажется, что кубики домов, проклинаемая труба электростанции и портальные краны - все это размещается где-то на сваях. Под сваями море.

...Я мчался к геологическому управлению, как к родному дому. Мне прежде всего хотелось посмотреть на огромный, как башня тяжелого танка, череп быка примигениуса, что сызвека лежал у входа. У меня с этим черепом связаны были воспоминания. Задыхаясь, я спрыгнул с короба, устремился к входу - и черепа не увидел. Вдоль всего фасада управления был разбит сквер. В сквере покачивались ромашки. Крупные ромашки, не меньше тех, что растут под Москвой, покачивались на мокром ветру, и сверху насыпал ледяной дождик и снег.

Пожалуй, только сейчас я увидел этот снег и то, что стою на бетонном тротуаре, которого раньше не было, и осознал, что Певек-то мой, тот самый Певек, где мы жили в семидесятикоечном бараке, - четырехэтажный. Город, в общем.

Мне стало почему-то грустно. Я вошел в свой бывший "родной дом". Управление было пусто, как бывает пусто геологическое управление в разгар летнего сезона. Где-то в глубине коридора маялась одинокая фигура. Это был Жора Клементьев. Техник. Легендарная личность. Я еле узнал его. Жора всегда был крупногабаритным мужчиной. Сейчас от габаритов остался только рост да еще тарзанья шевелюра. Что поделаешь - лето геолога сушит. Но и он меня не узнал. Наверху в своих кабинетах были на посту Лев Константинович Хрузов - главный геолог и Ларионов Яков Севастьянович - начальник экспедиции. Оба из старожилов.

Как будто ничего не менялось в этом доме.

Но были новости. Золото уже давно стало привычным, сейчас в ход шла ртуть. На уникальном месторождении киновари, открытом в пятидесятых годах Виктором Копытиным, вступал в строй уникальный же ртутный комбинат. Клондайк исчез вместе с золотом, канул в миражи легенд и преданий, остались книги Джека Лондона и статьи "Даусон - мертвый город" и "Вымершие небоскребы" - в общем, все вымершее, вроде как в палеонтологии, откуда явился тот бык примигениус. Куда они все-таки задевали его череп? Я этого не узнал, череп исчез, но Певек, посыпаемый дождичком, пылью и снегом, прочно стоял на месте и собирался стоять, если сосчитать число океанских судов на рейде. В этом году навигация началась рано. В этом году стоял необычайно мерзкий июль. Все в этом году с погодой было необычно, и мы еще не знали, что это серьезно.

Коля Балаев был уже на озере. Нас было двое с Володей Курбатовым, и перед нами стояла редкая по сложности задача. Из хаоса климатических факторов выловить погожий день, причем этот погожий день должен совпасть с погодой за триста километров в горах у озера Эльгыгытгын. Именно в этот день убедить массу людей, от которых зависит отправить спецрейс, отправить его, а организовав рейс, самим улететь, ибо спецрейсы пустыми не гоняют. Нас двое с полутораста килограммами груза, а самолет Ан-2 для "диких" площадок более восьмисот килограммов не берет.

Дело осложнялось еще тем, что после одной катастрофы летать на озеро разрешили временно только Николаю Каринову, очень опытному летчику.

Самолеты Ан-2, в том числе и с "нашим" пилотом, шли нарасхват. На прииски возвращался отпускной люд, на десятках "точек" не хватало солярки, бензина, досок, цемента, кислородных баллонов. Вступал в строй ртутный комбинат за четыреста километров, и единственная связь с тем комбинатом держалась опять-таки на Ан-2. В отделе снабжения рычащими львами сидели снабженцы и хватали с боем первый подвернувшийся "борт", в крохотной комнатушке ожидания томилось начальство с грозными бумагами, дневная саннорма полетов пилотам Ан-2 была повышена до десяти часов, а над всем этим, наплевав на все, бушевала чукотская июльская непогода.

О северных аэродромах можно писать эпопеи. В годы войны и революций такими местами были вокзалы. Сейчас ими стали аэродромы. Невероятные биографии курили на крыльце, бродили по шлаковым дорожкам и маялись в креслах. Невероятные рассказы о чудовищных событиях запросто висели в воздухе. Немыслимые личности мирно били "козла" на обшарпанных чемоданах.

Как всегда на всех северных аэродромах, здесь было много детей, и они оставались детьми среди гула прогревающихся моторов, суеты автобусов и грузовиков. Большинство было одето почему-то в красный цвет, - возможно, из-за очередных чудес снабжения. Но на Севере красный цвет приятен для глаза.

По шлаковым дорожкам аэропорта лихо носился красный автомобиль. Он мчался по лужам, выписывал повороты, давал задний ход. Педали автомобиля крутил пацан лет четырех, у него были замашки всамделишного лихача, шоферская кепка с козырьком и темные очки. Пожалуй, он был на всем аэродромном скопище летящего люда самым неунывающим человеком.

А самым спокойным существом, несомненно, был аэропортовский кот. Этот громадный зверь философски смотрел на суетную толпу пассажиров и брезгливо пресекал всякую попытку общения. Какая-то тетя при мне пробовала обратиться к коту с сюсюканьем. С минуту кот молча, подняв вопросительно хвост, смотрел на тетю, потом нервно дернул кончиком хвоста и отошел. Тем не менее он сразу выделил из толпы Володю Курбатова. Дело в том, что месяц назад, когда Николай Балаев с кошкой Хрюпой, взятой им для домашнего уюта, улетал на озеро, у этого Васьки был с Хрюпой короткий, но бурный роман. Сейчас этот прелюбодей-философ терся о Володины сапоги и просительно мяукал. Наверное, передавал Хрюпе привет.

К середине июля установились погожие дни. Идея отправки легкого самолета на озеро уже созрела в авиационных недрах. Мы не давали ей засохнуть. Однако погода на озере оставалась задачей со многими неизвестными. Анадырское нагорье возвышалось на юге синей стеной, и над стеной этой клубились облака. Рычащие львы-снабженцы по-прежнему вели бои за каждый летный час каждого самолета, но все-таки в задание летчиков, летающих на реку Паляваам, вписывалась разведка погоды на юге. Это значило, что летчики с высоты должны профессиональным оком оценить облака над Анадырским нагорьем. Чаще всего это вписывалось Николаю Каринову. Лететь-то ему! Погода над Анадырским нагорьем оценивалась разно. Бывали и выгодные для нас оценки. Но самолет Николая Каринова мотался без конца по другим, видимо более существенным, чем наши, делам. Мы с Володей это понимали, и для общего блага все переговоры во всех авиационных сферах вел он один. Без меня. У Володи была счастливейшая респектабельная внешность, умение солидно вести разговор. Дар природы. По-моему, любая прогорающая фирма спаслась бы, если бы Володя стал ее директором. Просто банки открыли бы ему кредит без всяких условий.

20 июля в семь часов вечера, обойдя одного зазевавшегося снабженца, мы ухватили самолет. Возможно, сыграло роль то, что командиру осточертели наши домогательства. Вместе с нами летел Владик Писаренко - инженер-синоптик, долговязый, сухолицый, похожий в своей вязаной шапочке скорее на бродячего матроса с какого-нибудь китобойца. Владика гнала на озеро благородная страсть спиннингиста. Он сказал, что погода над нагорьем "так-сяк", и просветил нас о погоде в этом году вообще.

Мы лежали в фюзеляже, на куче груза, и Владик Писаренко, задумчиво пожевывая кончик папиросы, сообщил, что в этом году мы имеем аномальный метеогод. В Тихом океане взбесились тайфуны. Их уже успело проскочить втрое больше годовой нормы. На севере, наоборот, необычайно ранняя весна, ранняя навигация - и все это может кончиться очень ранней зимой.

Погода бродит по одиннадцатилетним циклам, связанным с солнечной активностью. Внутри того цикла вроде все идет по канонам, в промежутке же между циклами бывает год, когда все закономерности летят к чертям: ошибаются всеведущие деревенские деды, грамотные и сильно оснащенные электронной аппаратурой синоптики не решаются дать дальний прогноз, в аномальный метеогод может случиться все что угодно. Я только теперь понял причину возникновения в Апапельхино странных слухов: в разгар необычайной июльской холодины этого года вдруг пошли разговорчики, что это уже все, что дальше будет зима. Оставалось утешаться, что никакой грамотный синоптик не мог дать ручательства, что будет зима, раз аномальный метеогод путает карты...

Самолет трудолюбиво гудел над долиной Чауна, по которой мы бродили в 1959 году. В дальнейшем воздушным ориентиром по дороге к озеру служит русло той самой реки Угаткын, где я впервые услыхал о большом медведе.

Слева проплыли знакомые силуэты холмов Чаанай. Именно здесь Чаун раздваивается на две реки, но обе они верховьями сходятся к озеру Элыыгытгын. У подножия холмов крохотными кубиками приткнулась перевалбаза. Во времена наших походов ее не было. Сюда приходят теперь с гор за продуктами оленеводы.

За холмами Чаанай стали появляться клочья тумана. В предгорьях они стали еще гуще. Тягостное предчувствие охватило нас, ибо самое-то сложное было впереди, впереди торчала стена облаков, нам еще предстояло одолеть перевал, и какая погода ждала нас за тем перевалом - было загадкой. Владик Писаренко кончил рассказывать про метеогод и уселся в проеме пилотской кабины. Пилоты помалкивали. "Аннушка" все набирала и набирала высоту, капли воды скользили по стеклам, земля исчезла. Она только изредка проносилась в разрывах облаков - черная, неуютная, каменистая земля чукотской горной тундры. В разрывах белой полосой извивалось русло реки Угаткын.

В кабине похолодало. Разрывы стали совсем редки, они сомкнулись в плотную пелену. Над этой пеленой серыми стенками висели серые полосы второго этажа облаков, самолет проносился сквозь них на ощупь, как человек, входящий в парную, а выше висел следующий этаж. Казалось невероятным, что мы только что шли над залитой вечерним солнцем долиной Чауна, смотрели на розовые от заката домики перевалбазы и розовые камни вокруг. До озера по времени оставалось тридцать-тридцать пять минут. Черная мокрая громада сопки мелькнула под левым крылом, и самолет медленно стал закладывать разворот.

Через какое-то время мы все-таки не выдержали и, не сговариваясь, выглянули в проем пилотской кабины. Гряда плоских чукотских сопок плыла под крылом, следующая гряда - повыше - надвигалась спереди, и над всем этим великолепием черной щебенки и черного мха не было ни облачка.

Командир оглянулся и крикнул. Мы не расслышали. Тогда он показал десять пальцев: через десять минут.

Вершины сопок были покрыты снегом. Летний и осенний снег на чукотских горах производит гнетущее впечатление. Черный цвет камня прорывается сквозь него, и оттого снег приобретает серый оттенок. Это совсем не похоже на сверкающие вершины Тянь-Шаня, Памира или Кавказа. От тех вершин настраиваешься на торжественный, органный лад, на размышления о красоте и всеобщей гармонии мира. При виде летнего снега на Чукотке мысли крутятся вокруг снаряжения, достоинств личного спального мешка, примусных иголок.

Потом горы со своим мертвенно-синим снегом куда-то провалились, и вынырнуло долгожданное озеро. Я не знаю, с чем его сравнить. Пожалуй, если вылить флакон не очень густых чернил на ослепительный лист бумаги - это будет как раз. Круглое озеро лежало в круглой земной чаше. По бокам частоколом, как кончики пальцев чьей-то руки, торчали конусовидные сопки.

Такого погрома, какой мы застали на базе, мне за экспедиционную жизнь видеть не приходилось. Шестиместная палатка была сбита. Палаточные растяжки выворочены. Груды сорванной с вешал рыбы валялись на земле. Какие-то бумажки, тряпье, валенки, сапоги, телогрейки просторно разместились в окружающем пространстве. Все это лежало вперемешку с полосами мокрого, набрякшего водой снега.

Снег таял, и черный, покрытый лишайником галечник кругом от этого казался особенно неуютным.

Успевший за время одинокой жизни зарасти волосами, Коля Балаев бродил среди всеобщего разора и хватался за голову. Вчера ночью на базу обрушился снежный ураган, сбил, сорвал все, что можно было сорвать и сбить, и исчез, уступив место сегодняшнему штилю.

- Коптилку утащило, - перечислял Коля. - А сети-то, сети! Их месяц распутывать надо! Уезжайте, друзья, обратно. Здесь в этом году не курорт.

К вечеру быт был налажен. Мы подняли сбитую палатку и поставили еще одну. Закрепленные насмерть растяжки гудели при прикосновении. Собрали раскиданные ураганом вещи. В спальной палатке устроили общее ложе из мха. Развернули спальные мешки. Я соорудил стол из обрезка фанеры. И когда желтое пламя стеариновой свечки осветило созданный нами мужской уют, уют, которого можно достичь только в грамотно оборудованной палатке, когда запах заваренного по нужной дозе чая пошел по тундре, - только тогда мы заговорили об обстановке. Было ясно, что все складывается далеко не лучшим образом и мои планы, обдуманные в Москве, придется менять.

Наша база находилась на западном берегу озера. На южном, там, где из озера вытекала река Энмываам и где на галечниковой террасе приземлилась наша "аннушка", располагался лагерь топографов.

Оленьих стад в окрестностях озера не имелось. Именно в этом году все колхозы, как сговорившись решили не пригонять стада на озеро. Причина - холодное лето. Ягельные пастбища, которые, как известно, возобновляются медленно, в течение десятков лет, пастухи решили беречь для жарких сезонов.

Медведей в окрестностях озера также не было видно. Они в этом году как будто провалились сквозь землю. Такова была суть доклада Коли Балаева.

Таким образом, намеченная мной методика разговоров за чаем в пастушьих ярангах отменялась. Оставалось надеяться на собственные ноги, бинокль и глаза.

Я занялся ближайшими окрестностями озера. Из различного вида охот мне больше всего нравится горная охота с биноклем и винтовкой. Я начал обучаться ей двенадцать лет назад на Тянь-Шане, и она очаровала меня с первого же урока. Чертовски приятно по расщелинам, ложбинкам забраться на вершину, устроиться там поудобнее и, отдышавшись, неторопливо протереть замшей стекла бинокля. Теперь все, что движется на многие километры кругом, не должно остаться незамеченным. Тайная жизнь горных козлов, сусликов, евражек, оленей, уларов, куропаток, куликов и вовсе неведомых птах, выбирающих для жизни тайные места, становится твоим достоянием. Горная охота требует крепких ног, терпения, чтобы по двадцать раз разглядывать какой-нибудь подозрительный предмет в нескольких километрах, требует опыта, чтобы установить маршрут увиденного животного, и еще раз терпения, чтобы дождаться его в удобном месте, расположенном по его маршруту.

Озеро Эльгыгытгын имеет в поперечнике от десяти до пятнадцати километров. Оно расположено в котловине, которую прорезают неглубокие долины многочисленных речек, стекающих в озеро с гор. Я не знаю, с чем сравнить горы по берегам озера Эльгыгытгын. Пожалуй, их можно сравнить с сахарными головами, но сахарные головы я видел только в кино.

Еще на картинке в какой-то книжке я видел скифов в войлочных колпаках. Так вот эти горы торчали, как колпаки закопанных в землю скифов. С западной стороны озера расположен невысокий кряж Академика Обручева. Пожалуй, только он походил на обычные чукотские горы округлыми вершинами, черными от накипи лишайника на камнях. Именно с этого кряжа я начал первые маршруты.

Сухая каменистая тундра вела к горам. Нигде, черт возьми, не было такой мертвой тишины, как в этой каменистой котловине озера Эльгыгытгын. Скифские шапки молча торчали в небе. Беззвучно текли мелководные ручьи. Даже редкие кулики, столь обычные на Чукотке летом, здесь молчали, словно были членами секты молчунов. На камнях котловины рос только ягель. По сухим обрывистым берегам ручьев на Чукотке любит расти метлица. Она росла и здесь, но была низкорослой, не выше десяти сантиметров. Я ожидал увидеть здесь полярные маки: они любят такие места. Но маков не было. Только на подступах к сопкам, где скапливалась стекающая по водоупорному слою вечной мерзлоты вода, явственно выступала заросшая травой полоса. Здесь росла извечная чукотская пушица, полярная осока, и опять-таки они были чахлы и низкорослы, как нигде на Чукотке. Выше начинался голый камень.

В чукотских горах удобно ходить. Склоны не круты, щебенка лежит плотно. Я благословил судьбу, что захватил с собой ботинки. Здесь можно было спокойно ходить в них даже в дальние маршруты, не боясь промокнуть. Я впервые встретил на Чукотке район, где можно ходить в ботинках.

За два дня я изучил весь доступный с базы район кряжа Обручева. С высоты его просматривалась вся панорама озера. Оно казалось почти идеально круглым.

Из географов первым посетил и описал его Сергей Владимирович Обручев в 1934 году. С точки зрения эмоциональной он назвал его "странным и жутким местом". Как географ и геолог, Сергей Владимирович Обручев высказал предположение, что озеро - кратер древнего разрушенного вулкана. Овальные очертания озера, значительная его глубина и то, что озеро находится в центре гигантского пояса вулканических пород, - все говорит за это. Тогда конусовидные сопки по бортам его - это жалкие останки стенок вулкана. Я попробовал себе представить, как выглядел тот древний гигантский вулкан, и, ей-богу, мне тоже стало "страшно и жутко".

В пятидесятых годах здесь работал геолог Василий Феофанович Белый - один из авторитетнейших в настоящее время специалистов по вулканическому поясу Северо-Востока. В.Ф. Белый придерживался точки зрения провального происхождения озера Эльгыгытгын. Он проследил систему разломов, в результате действия которых сегмент земной коры мог действительно опуститься. Но не будем вдаваться в сущность геологических споров.

Я изучал в бинокль заваленные диким камнем начала ручьев, запрятанные за кряжами горные долины, часами сидел на вершинах сопок. Медведь на Чукотке ведет бродячий образ жизни. Он ходит по ведомым только ему маршрутам, и маршруты его проходят как по долинам, берегам озер, так и по водоразделам.

Однако в типичной чукотской тундре медведь встречается реже. Он любит горы. Но из гор он выбирает не дикие обиталища снежных баранов, а невысокие кряжи, где на сухих песчаных буграх роет норы евражка, где растут разные луковки и корешки. Груды вывороченной земли на месте евражьих нор - характернейший след медвежьего маршрута.

Не помню, на какой день я познакомился с Длинноногим. Я, как всегда, шел от базы по долине ручья, который выводит на перевал, и остановился возле обрыва, чтобы просмотреть несколько долинок, которые хорошо просматривались именно в этой точке. И сразу же увидел в бинокль оленей. Небольшое стадо, голов на десяток, паслось у склона горы. Олени вытянулись цепочкой против ветра. Утреннее солнце розовело на темных камнях горы, ветер посвистывал в кустиках метлицы, я лежал на острой щебенке и не мог оторваться от оленей. Они вели себя по-домашнему: щипали неторопливо ягель, бездумно озирались кругом, изредка подходили друг к другу и о чем-то совещались. Они вели себя, как коровы на привычном лугу, и походили издали на коров, ибо олень становится по-оленьи красивым только тогда, когда бежит или, вытянувшись в струну, ловит неведомую опасность. В стаде был один олененок. - видно, всеобщий любимец, ибо он бесчинствовал и издевался над взрослыми как мог, и никто ему не мешал. По-моему, он провоцировал взрослых на игру в пятнашки. Я долго смотрел на эту сельскохозяйственную идиллию. Летом на Чукотке олени встречаются повсеместно, это так называемые "отколы", отбившиеся от стада группы, которых не смогли разыскать пастухи. Они отбиваются в непогоду, при волчьем нападении или при другой панике, к которой так склонен домашний олень.

Я лежал и наблюдал за повадками олененка, как вдруг что-то изменилось. Олени перестали щипать ягель. Солнце выпрыгнуло из-за облака, и вся гора засветилась изнутри, как будто в недрах ее запалили бенгальский огонь. Утих ветер. Дурачок олененок, который взбрыкивал по кочкам, описывая известную ему замысловатую кривую, вдруг неожиданно замер. Я лихорадочно подкрутил окуляр бинокля. Олени все как один смотрели вверх, на склон горы. А там, из-за гребня, медленно выплывали рога. Они вырисовывались на бледном небе и все вырастали, ползли, ширились в бесчисленных ответвлениях, отростках.

В безмолвном напряжении ползли и вырастали невероятные эти рога.

Олень поднимался вверх по скрытому от меня склону и где-то через нескончаемую эпоху поднялся весь. Он стоял на гребне, как памятник самому себе, громадный, величественный. Он покрасовался именно столько, чтобы щелкнул невидимый фотоаппарат вселенной, и пошел вниз, легко и свободно. И сразу же щелкнул другой кадр - стадо начало энергично и деловито пастись, олененок забегал, гора еще немного посветилась изнутри и потухла, начал посвистывать ветер. Олень выделялся среди собратьев, как воспитатель детского сада среди детишек. У него была необычайно темная, почти коричневого бархата окраска и необычно длинные ноги. Пропорция ног у него была, как у лося, может быть самого длинноногого среди наших зверей.

Я решил подойти к ним поближе. Я не думал, что рискую их вспугнуть, - домашний олень плохо видит, и, главное, дать ему почувствовать запах человека, к которому он привык в стаде. Гораздо опаснее подходить против ветра, еще хуже подползать. Подслеповатый домашний олень запросто принимает тогда человека за волка и мгновенно впадает в панику. Я зашел под ветер еще километров с двух, когда они не могли меня видеть, ветер дунул, и в следующий момент я увидел взорвавшееся стадо. Они неслись от моего человеческого запаха так, как может убегать один лишь дикий олень. Пробежав с километр, олени резко, как по команде, свернули и, не сбавляя хода, помчались в горы. Длинноногий бежал как бы на отшибе, отдельно. Он бежал вверх по крутому склону, как бездушный, созданный для бега механизм, лишенный слабостей, присущих живым: одышки, сердцебиения, усталости.

И я понял, что наконец-то впервые увидел на Чукотке настоящих диких оленей, о которых мне столько говорили чукчи и существование которых так старательно отрицает вся литература.

Позднее я встречал оленей каждый день. Здесь были "отколы" домашних стад, настоящие дикие олени, смешанные группы, где тон задавали осторожные "дикари". Я подходил к ним иногда на сотню метров, но никогда мне не удавалось подойти к Длинноногому ближе. Часто он исчезал в неведомых мне долинах, но каждый раз возвращался к озеру. Воистину, окрестности озера в этом году были как бы сборным пунктом для всех оленей Чукотского полуострова, не знающих хозяина. Однажды мимо наших палаток в панике промчалось стадо голов на двести. По-видимому, их вспугнули тундровые волки - одни из самых таинственных и осторожных зверей. Волков нам увидеть не удалось, что, впрочем, и следовало ожидать: можно годами жить в тундре, постоянно натыкаться на волчьи следы и ни разу не увидеть светло-серого, почти белого, тундрового волка, этого гиганта среди прочих волков Европы и Азии. Времени, которое я провел на кряже Обручева, вполне хватало, чтобы понять главную ошибку моего плана, которая и осталась бы ошибкой при самых благоприятных прочих условиях. Мне нельзя было вести поиски одному. Если бы нас было хоть четверо! Каждый мог бы взять себе район в наблюдение и осматривал бы его, как осматривают охотники линию капканов, - по кольцевым маршрутам, трехдневным, недельным или иной длительности. Медведь на Чукотке - кочующий медведь, надо думать, это справедливо и для кадьяка, которого я искал.

Вчетвером, да еще с хорошо организованными базами, мы охватили бы системой своеобразных постов куда как солидную территорию. Но я был один, и не было здесь всеведущих пастухов, и снежное лето 1967 года бушевало над озером Эльгыгытгын.

Разумеется, я не мог отвлекать ребят, ибо Володя Курбатов был при исполнении служебных обязанностей, а Коля Балаев занимался нелегким ремеслом рыбака и над ним висел план - пять тонн рыбы с озера Эльгыгытгын, которую надо было выловить, разделать, засолить, закоптить, запаковать. И единственным "помощником" ему была разве что кошка Хрюпа. Но Хрюпа была занята родившимся уже на озере потомством.

Я решил перебраться на северный берег озера, чтобы оттуда осмотреть верховья Чауна и Юрумкувеема. Ребята тоже решили сделать там временную базу: Коля Балаев - поставить сети на новых местах, Володя - на предмет ихтиологических исследований, сущность которых нам так и не было дано понять.

Мы пошли на фанерной лодке, которую Володя сколотил из подручных материалов.

Озеро Эльгыгытгын - это бассейн хорошо разболтанной синьки, налитой в каменную чашу. Вода его невероятно прозрачна. По не очень-то достоверным промерам, глубина его около двухсот метров, но, несомненно, есть и больше, ибо рельеф дна чрезвычайно неровен. В зависимости от глубины цвет воды меняется от невероятно голубой, почти черной синевы до радужных, этаких курортных оттенков. Ощущение было такое, что озерной водой можно заправлять авторучки. Но берега его не напоминают курорт. Груды голого галечника громоздятся в конусах выноса его ручьев. В северо-западном углу озера находится самая высокая из "скифских шапок". Ее подножие напоминает, вероятно, землю в ту пору, когда на земле еще не появилось ничего живого. Хаос дикого, бесприютного, первозданного камня.

Иногда с лодки, когда стихал ветер, в воде можно было заметить рыбьи косяки. Это были косяки удивительных рыб озера Эльгыгытгын. Здесь водился озерной голец. Голец достаточно распространенная рыба из семейства лососевых. Отличительной его приметой служат симпатичные розовые пятна величиной с горошину, раскиданные по бокам, но на озере был особый голец, который отличался от всех виденных мною раньше рыб тучными пропорциями тела и необычайными размерами.

В известном "Справочнике полярника" С.Д. Лаппо сказано, что вес гольца достигает четырех килограммов. Это, так сказать, рекордсмены. Однако на озере шестикилограммовые рыбы не были редкостью.

В закатный тихий час я наблюдал на озере картину, которую редко кому удается видеть. Был светлый вечер, и в этой светлоте и тишине только над озером, как зеркальное отображение его, висело круглое темное облако. Солнце было где-то за ним, у края, и свет его прожекторами падал с краев тучи на землю, на конусовидные черные сопки. Озеро находилось внутри светового конуса, образованного лучами. Каждый тот луч можно было выделить отдельно и все пересчитать. Все это отражалось в зеркально-неподвижой воде, а у самого берега в той неподвижной воде стояли неподвижные рыбы.

Мы поставили палатку на северном берегу озера, и отсюда я сделал несколько трехдневных маршрутов в путаницу долин Юрумкувеема и Чауна. Многодневный маршрут на Чукотке - сложная вещь: здесь нельзя рассчитывать на топливо даже для чая. У меня был самодельный бензиновый примус, этакая карманная горелка - произведение безвестного миру механика. Несмотря на малые размеры, горелка работала с ужасающим ревом, угрожая ежеминутно взорваться, но не взрывалась и в общем работала превосходно.

Поролоновый спальный мешок был не совсем хорош: как всякая синтетика, он не годился для Севера, и оставалось надеяться, что я уберусь отсюда до морозов. Палатку, этакую бязевую норку без входа и выхода, я сшил сам, в ней можно было (лежа) переждать дождь.

Навьючив рюкзак, я уходил с базы в каменистые развалы вершинных ручьев, к тихому бегу речек в осоковых долинах, к неизвестно как возникшим плато на срезанных верхушках сопок. Те плато всегда были покрыты матрацной толщины слоем мха. Одинокие ночевки в тундре всегда тревожны. Одинокий человек по ночам выдумывает себе тысячу несуществующих опасностей, которые исчезают утром и окончательно пропадают с первой кружкой крепкого чая.

В пустынных местах Анадырского нагорья все звуки связаны либо с ветром, либо со стуком камней под ногами, и еще ночью можно слышать, как камни перекатываются в русле ручья.

Пустота и отсутствие живности меня поражали. Я встречал только оленей и молчаливых каменных куропаток.

У меня появилась мысль, что в этом году с природой что-то неладно. Во всяком случае, мне давно было пора встретить обычного чукотского медведя из рода колименсис или берингианус - неважно. Но я встречал только прошлогодние следы их пребывания. Было похоже на то, что медведи в этом году вымерли от какой-то хитрой медвежьей чумы.

Простая тактика требовала осмотреть другие районы - широкие речные долины с тундровыми озерами, с кустарниками, где водятся зайцы и куропатки, где просто теплее. Но для этого надо было уйти минимум на сто-сто пятьдесят километров от озера и надеяться на сносную погоду. Но именно на погоду я и не мог надеяться. Мне везло - я уходил в свои маршруты в редкие проблески сравнительно ясных дней.

Промежутки между ними были заполнены отчаянной непогодой. Нигде не приходилось мне наблюдать такой быстрой смены погоды, как на озере в том году. Дождь, снег и солнечная тишина могли сменять друг друга буквально через час. Во всем этом была, однако, закономерность: три дня дул южный ветер, после него устанавливалось часов на двенадцать затишье, и начинался "гнилой" северо-запад с холодом, дождем или снегом. Иногда он доходил до ураганной силы.

Топографы на южном берегу озера вели замкнутый образ жизни, что, по моим наблюдениям, вообще характерно для топографов. Среди разновидностей экспедиционного люда - археологов, топографов, геологов - каждая группа имеет свои особенности. Геологи радушны и склонны к выполнению всевозможных тундровых и таежных кодексов чести и взаимопомощи, топографы суховаты и любят обрастать на базах всевозможным хозяйством, археологи словоохотливы и как-то не от мира сего, что, впрочем, не мешает им быть интересными собеседниками и хорошими людьми.

Партия топографов работала на обширной территории, и в конце концов я пришел к выводу, что необходимо поговорить хотя бы с ними, раз нет всеведущих чукотских тундровиков.

Сведения, полученные мной, были куда как неутешительны: в этом году медведь исчез с территории Анадырского нагорья. Топографы работали на вертолете, с воздуха они могли осматривать громадные площади. Крупному животному в безлесных горах с выположенными вершинами трудно прятаться от вертолета.

К двадцатому августа маршруты пришлось прекратить. Над озерной котловиной свистел ледяной ураганный ветер, и странно было видеть сквозь гонку разодранных туч ослепительную лазурь неба. Мы отлеживались в палатке в спальных мешках, навалив сверху еще оленьи шкуры. В уютном, пахнущем зверем и рыбой тепле можно было подводить кое-какие итоги.

По-видимому, медведи в этом году, предчувствуя необычайно холодное лето, откочевали в равнины. Такой шаг был бы, несомненно, разумен с их стороны, ибо корм на Чукотке скуден, и чем меньше его тратится на собственный обогрев, тем больше шансов накопить жировую прослойку на зиму. Данные об обычном обилии медведей в районе озера были вполне достоверны. Но, осмотрев со всеми предосторожностями большую территорию, я не обнаружил даже следов этого года. Приходится принять гипотезу откочевки.

Но все это касалось обычного чукотского медведя.

По-видимому, я потерпел поражение на первом этапе поисков "чукотского кадьяка". Здесь могло быть два варианта: либо он существует в природе, но я просто неудачно выбрал район поисков в этот год, либо же его нет. Мог быть и третий вариант - я приехал на правильное место, но не смог его увидеть. Возможно, просто не успел. Гудящий брезент палатки и шорох снега по ней как-то помимо воли помогали воображению создать картины гибели последнего из реликтовых зверей. Ему было трудно, этому большому медведю, средь скудных чукотских долин в дурацкой непогоде, и в какой-нибудь неудачный сезон он мог погибнуть. Погибнуть из-за своей мощи, ибо мощь нуждается в обильной еде.

Все легенды, рассказы и слухи окружали этого зверя таинственным ореолом. Пастухи говорили, что он свиреп. Голодный зверь всегда свиреп - не здесь ли разгадка внушаемого им ужаса, в том, что кадьяк, акла постоянно голоден. Я вспомнил глухие долины, по которым ходил несколько дней назад, старинные конусовидные горы, тишину, ночной стук камней в русле ручьев. На впечатлительных людей такая обстановка должна действовать. Пастухи впечатлительны.

Уже вернувшись в Москву, я получил последние из ожидавшихся мной писем и книг. Можно было попытаться подвести итог первым и пока неудачным попыткам поисков "гигантского медведя Чукотки".

Пирамида умозаключений строилась примерно так.

Фундаментом всей истории послужили слухи, известия и свидетельства о существовании медведей непомерно большой величины в Северо-Восточной Азии и смежных районах Северной Америки. Медведь этот редок. Любимым его местопребыванием являются места, "куда не ступала нога исследователя".

На все это можно было при известной склонности к скептицизму махнуть рукой, если бы не существовал фундаментальный, проверенный факт существования гигантского медведя-кадьяка. Обычно медведь весит около трехсот килограммов, крупный - пятьсот, громадный, вроде гризли, - до семисот килограммов, но медведь, доставленный с острова Кадьяк, весил тысячу двести килограммов!

И не менее важным фактом является полное совпадение легенд у двух групп людей, не общавшихся между собой в течение тысячелетий: континентальных эскимосов Аляски и пастухов Чукотки.

Первичная гипотеза, родившаяся у меня еще на острове Врангеля, когда я собственными глазами видел белого медведя громадных размеров, состояла в том, что у медведей, как и у людей, в результате отклонений щитовидки могут появляться особи ненормально больших размеров. Люди-гиганты идут в баскетбол или, как раньше, в цирк, медведи-гиганты пугают пастухов и охотников. При этом нет необходимости и оснований говорить о существовании особого вида гигантских медведей - "самых крупных хищников".

В связи с уменьшением общего числа медведей по законам статистики должно уменьшаться и число крупных особей. Я заинтересовался тем, каких же медведей бивали в старину, например, в Восточной Сибири. Вот что сообщает об этом добросовестный исследователь, охотник и литератор, горный инженер Александр Александрович Черкасов, живший в Забайкалье в середине XIX века.

"...Надо заметить, что в Сибири медведи достигают страшной величины. Мне случилось видеть на одной из станций Красноярской губернии шкуру только что убитого медведя длиной от носа до хвоста с лишком двадцати четвертей; шкура же в восемнадцать или девятнадцать четвертей в Забайкалье не редкость..." Если учесть, что русская четверть - это семнадцать сантиметров, то и приведенные Эйвельмансом устрашающие размеры отнюдь не были редкостью в Восточной Сибири в девятнадцатом веке.

Легко можно прийти к выводу, что с заселением Сибири крупные медведи обычного вида сохранились лишь дальше к востоку в глухих районах Чукотки, тем более что восточные медведи, например камчатские, всегда считались крупнее своих западных сородичей.

Виктор Андреевич Гунченко сообщил мне:

"Я живу в Марково с 1932 года. Я много лет работал приемщиком пушнины. Думаю, что в пределах Анадырского района (он расположен к югу от области озера Эльгыгытгын. - О. К.) медведей огромных размеров не добывалось...".

Подходя к концу своего рассказа о поисках "очень большого медведя", я не могу не остановиться еще на одной вещи. Двое из моих уважаемых корреспондентов пользуются в мире достаточно широкой известностью. Я говорю о писателе Фарли Моуэте и профессоре Бернаре Эйвельмансе. В их письмах ко мне была одна общая нота. Они с грустью писали об исчезновении замечательных зверей - медведей. "Я говорю о гризли прерий, - пишет Моуэт, - которые населяли Канаду и Соединенные Штаты и были истреблены после заселения этих областей. Ныне они считаются вымершими". "Это тем более существенно, - пишет Бернар Эйвельманс, - что медведей типа гризли несколько сот и все они в Монтане. Таким образом, нет больше нужды разрешать проблему классификации медведей вида Урсус арктос".

По-видимому, можно не соглашаться с пессимистической оценкой доктора Эйвельманса, ибо пока есть медведи, есть и надежды на их классификацию. Но кем бы ни был таинственный "большой горный медведь" Чукотки - случайным пришельцем с другого континента или представителем вымирающей группы, редким аборигеном Анадырского нагорья или Корякин, - бесспорно одно: их мало, и в поисках, которые, несомненно, будут продолжаться, надо заранее вооружиться вниманием и любовью еще до встречи с ним. Не человек нужен медведю, а медведь человеку, ибо природа дала человеку право сильного, которое в данном случае трактуется однозначно - защищать.

Глава 7. Послесловие

...Прелесть покинутых стран увеличивается во времени и расстоянии. Я все-таки нарушил обещание и в этих беглых рассказах не удержался от "свирепых" интонаций. От слов о холоде, ветре или даже безлюдности тундры. Вероятно, это просто проявление защитной реакции на то, что Арктика стала слишком уж обжитым местом. Книги о первых полярных экспедициях прямо изобилуют леденящими душу подробностями. Но уже Нансен чувствовал себя во льдах настолько уверенно, что выходил на необитаемую Землю Франца-Иосифа, как моряк выходит на причал родного порта. Сейчас в тех местах, где капитан Биллингс заносил в дневник горестные строки, беспечно бегают школьники.

Стоит ли говорить о том, что в освещенном электричеством поселке полярная ночь проходит незаметно для людей. Но стала ли от этого земля, в данном случае Чукотка, уже вовсе скучна? Когда я задал себе этот вопрос, я сразу вспомнил, что не успел еще рассказать о плавании на байдаре к островам Серых Гусей, об удивительной реке Амгуэме, о низовьях реки Колымы - родине розовых чаек и месте, где "на каждом шагу" встречаются следы наших предков-первопроходцев и их живые прямые потомки, о...

Но поневоле приходится вернуться к выводу, что ни одна, даже самая толстая, книга не способна показать страну до конца.

В жизни же это оборачивается тем, что весной тысячи людей, вдоль и поперек исходивших какой-то кусок планеты, не находят себе места. Гул самолета, случайно услышанный весной, заставляет принимать безумные с точки зрения "здравого смысла" решения.

...Горы Маркоинг, Нескан-Пильхин, река Клер на острове Врангеля, пропахшие звериным жиром охотничьи стоянки на Восточной Чукотке... Слова эти весной полны очарования, и возникает план экспедиции, которая на этот раз...

...Я был в белорусском Полесье, когда редакция журнала "Вокруг света", которая финансировала поиски "большого медведя", прислала телеграмму: "Моуэт в Москве зпт очень хочет встретиться".

Мы встретились с ним в гостинице "Украина" в заваленном чемоданами номере. Фарли только что вернулся из Магадана, и в разговоре то и дело фигурировали знакомые имена знакомых людей. Он был хитрым человеком, этот невысокий бородатый канадец. Но хитрости своей не скрывал, а даже гордился ею и добродушно подчеркивал, так это было вполне приемлемо. Мы говорили о чукотских и аляскинских эскимосах, говорили и об очень большом медведе. Шел вечер, уходили часы. Когда накал взаимного уважения и дружелюбия достиг высокой величины, Фарли Моуэт сказал:

- Я рад, что ты не нашел большого медведя.

- Почему?

- Обидно бывает, когда разыщешь мечту.

И тут я не согласился с хитрым канадцем. Мечту нельзя исчерпать, как нельзя исчерпать познание Чукотки, которая является всего лишь маленьким клочком суши на нашей планете.

Зажгите костры в океане

Снаружи, на улице, шел самый обычный день. Вякали испуганные пешеходами машины, динамик рассказывал о международном положении, дизельной дробью сыпал бульдозер. За углом ломали старый дом.

Я укладываю рюкзак. Круглолицее веснушчатое племя нашего коридора наблюдает за мной пятью парами глаз. Наверное, пацаны переживают сейчас мучительное раздвоение личности: им бы надо быть там, на улице, смотреть, как падают старые стены, но они сидят и смотрят, как я укладываю рюкзак. Такое бывает только раз в год. Пара свитеров, бинокль, фотоаппарат.

- Шрврбрмрс, - загадочно шепчут пацаны.

Мне очень жаль, что я не могу разобрать их шепот. Видимо, я вошел уже в скучную категорию взрослых людей и забыл тайну диалекта шестилетних.

Три пачки патронов, финка, книги.

Рев дизеля ползет все выше и выше. В мир входит грохот. Стена упала. Печально дребезжат оконные стекла. Клокотание бульдозера как бы завершает первый кадр сумасшедшего предотъездного дня. Я затягиваю рюкзак, хватаю список взятых вещей и бегу по лестнице. Список можно будет проверить в метро.

Кадр второй. Кабинет шефа. Последние инструкции:

- Я хотел бы еще раз заострить ваше внимание на отдельных аспектах задачи... В случае прямых находок оруденения... Киноварь как поисковый критерий... Надеюсь, все будет хорошо, - заключает в конце концов шеф.

Мишка, Виктор и я сидим сейчас с руководителем, как равные с равным. Сегодня день прощания. Карты, геологические колонки, тисненое золото академических фолиантов заполняют стол перед нами. Из книжных шкафов, с карт, из рукописных ворохов бумаги тихо выглядывают идеи. Это мир большой науки, устоявшийся в запахе табака и темном отсвете дерева.

- Так и не пришлось, - грустно вздыхает шеф. - Не добрался...

Мы смотрим туда, где острие Чукотского полуострова рассекает два океана.

- Пораскидал здоровье.

- Еще побываете! - бодро говорит Виктор.

- Что такое геолог? - иронизирует шеф. - Помесь ученого с вьючным животным.

Я знаю, что сейчас он перейдет на проблему малой авиации: вертолет-"малютка", надежные вездеходы и т. д. Мечты запертого в кабинете бродяги. Черт, мне немного стыдно, что я совсем не мечтаю об этих грядущих в бензиновом запахе временах... Оптимизм молодости, наверное, слишком явно светится на наших лицах. Шеф вдруг замолкает.

- Счастливо!

Счастливо! Это слово преследует нас по коридорам. Даже в комнате снабженцев, где среди папиросного дыма и телефонных звонков потрачены километры наших нервов, сегодня царит всепрощение. Счастливо!

Мы суетимся по каким-то несущественным, но очень нужным делам. Втроем у нас получается неплохо. Виктор, наш ученый, интеллектуал-начальник, дает теоретические разработки, Миша бьет напролом, я стараюсь объединять силу и коварство. Сверкают очки Виктора, капельки пота выступают на его благородном носу. Мишкины плечища и соломенная шевелюра возникают и исчезают в волнах пространства. Фигаро здесь, Фигаро там... И вот всё! Уложены вьючные ящики. Пожаты десятки рук. Все девушки получили по прощальной шоколадке. Оформлены документы. Проверены, проверены, проверены десятки списков. Институт уже пуст. Завтра утром мы улетаем.

День ушел. У меня еще одна встреча: Сергей Сергеич, чудак человек, ждет меня в чинной квартире на Солянке. Сергей Сергеич - астроном, профессор, я геолог, почти мальчишка по сравнению с ним, у нас чуть странноватая дружба. Я уверен, что он стал астрономом только затем, чтобы открыть новую землю. Было такое опасное для юности время, когда мальчишки вдруг поверили, что неоткрытых островов больше нет. Многие из поколения Сергей Сергеича стали по этой причине мизантропами. Он пошел искать мечту в астрономию.

- Простудитесь, - сказал я, когда мы стояли в подъезде. Сегодня он провожает меня до самого подъезда.

- А знаешь, чем человеческое время отличается от математического? - говорит Сергей Сергеич. - От времени уравнений Ньютона? Оно необратимо. Жизнь - это как стрела, выпущенная в волны времени. Стрела летит только один раз. Она должна лететь прямо.

- Иногда не мешает перебросить руль, чтобы не врезаться в стенку, - отшучиваюсь я. - И не стоит, говорят, ехать на красный свет.

Ленка уже показалась на углу. Ей надоело ждать - я опаздывал минут на двадцать.

- Счастливо, землепроходец, - сказал Сергей Сергеич. - Иди и поменьше думай о красном свете. - Он так и остался стоять в подъезде. Седой бобрик белел в темноте.

Я шагнул навстречу улице, фонарям и Ленке, но в глазах как-то все еще стояли темные худые щеки, ласковая усмешка, чуть печальный взгляд. "Астрономы - это бродяги вселенной. Да здравствуют неоткрытые земли и седые романтики, что ищут их!" - подумал я. Потом все это кончилось. Остались только Ленка и наши шаги.

Мы подходим к дому нарочно медленно. В окне свет, значит, ребята уже собрались. Я неожиданно вздрагиваю. Обрушенные стены старого здания с отсветами уцелевших стекол вдруг взрываются в памяти каким-то ужасным забытым кошмаром. На одну секунду. Тук, тук, тук - безмятежно выстукивают Ленкины "гвоздики". Она идет чуть впереди, тоненькая, строгая, светлая копна волос плывет на темном фоне стен. Человеческое время необратимо. Иногда хорошо, что это именно так.

Самолет

Уа-уонг-уонг-уа - земля поворачивается под нами в монотонном реве моторов. Мы летим в собственном самолете. Самолет зафрахтован экспедицией до бухты Провидения. Там база, там снова снабженцы и отделы кадров, там люди. Для полноты иерархии нам не хватает трех-четырех рабочих. В это лето, в это лето, в это самое лето...

Мы летим на Чукотку. Голубые ниточки тундровых рек, темный камень на сопках ждут нас.

Виктор задумчиво сгорбился на куче груза. Его очки отсвечивают сугубо научными мыслями.

Мы будем делать металлогеническую карту. Мир все еще очень велик. Полуострова, материки, низменности, нагорья самодовольно пятят к солнцу огромные спины. Где-то среди миллиардов тонн земных пород прячутся крохотные оазисы месторождений. Лабиринты рек, барьеры тайги, часовые гор закрывают дорогу к ним. Крохотный человек с молотком ищет дорогу к месторождениям медленно, но неотвратимо. Человек очень хитер. Он выдумал многое, в том числе и металлогеническую карту.

В это лето, в это обычное лето шлиховые лотки, ленты маршрутов ждут нас. Я думаю о минералах. Они очень похожи на людей. У них есть племена, дети и кладбища. Минералы не живут на одном месте. Они кочуют по рекам и горным склонам, они заселяют новые страны и покидают старые города. Металлы - пленники минералов. Чтобы узнать дороги рабов, мы ищем дороги хозяев.

Цветные кружочки элементов ложатся на листы металлогенических карт. Их много, они образуют тревожный хаос. В кабинетах сидят ученые и ищут в этом хаосе ясную, как апельсин, логику науки.

Голубые ниточки тундровых рек, скалы и пятна озер. Я смотрю на Мишку. Сейчас он уже не напоминает картинного норвежца. Он обрил голову и залез в залатанный свитер. Трудяга-работяга Мишка. Мир все еще огромен, смотри не заблудись, старина.

Наш путь пойдет по тем местам, где условные значки на карте стоят нерешительной стайкой. Они не знают, сойтись им или разбежаться. Мы посланы как разведчики в загадочную страну минералов.

Этой зимой в коридорных спорах всплыло магическое слово "мидий". Тот самый мидий, над которым чешет затылок товарищ из Госплана. Современная индустрия капризна. Она уже не может жевать черный хлеб угля и железа. Ей нужны индустриальные пирожные и витамины. Нужен мидий.

Этот загадочный элемент обрушился на нас в неожиданном романтическом блеске. Два образца, содержащих миридолит. Две очень разные человеческие судьбы. Фиолетовый отблеск миридолита затмил даже нашу обычную тему: историю озера Асонг-Кюель.

Боум-боум-боум. Тысячи лошадиных сил беснуются за иллюминаторами. Милая, милая старушка планета проходит под нами... Приткнулась где-то в уголочке Галактики и крутится себе. Очень ей хочется показаться большой, вот почему несколько дней будет добираться наш самолет до Чукотки.

Из пилотской кабины выглянул кожаный весь такой командир корабля. Посмотрел, подмигнул, усмехнулся.

В беспорядочной куче лежат наши рюкзаки, ружья. Торчит рыжая шерсть спальных мешков. Компактными накладными лежат в наших карманах сотни килограммов еще не полученного груза. Задумался о чем-то своем Виктор, улыбается Мишка. За грохотом моторов не разобрать его слов. Наверное, вспомнил что-нибудь смешное мой друг Мишка.

Север

Забудь про неон и асфальт, забудь про сирень в электричках. Здесь пока еще снег, и люди в унтах и шапках. Дорожный калейдоскоп завладел нами. Виктор с Мишкой ведут какую-то интеллектуальную беседу, я смотрю в иллюминатор на синюю снеговую равнину. Волосатые предки оставили нам в наследство крохотную жилку кочевника. Спасибо им за это. Я сегодня авиакочевник. Север щедро кидает нам навстречу километры. Тысячи километров.

...Минуты, часы, дни. Мы ждем погоду в каких-то крохотных аэропортах. "Забытые богом и правительством места", как сказал бы журналист во времена наших дедов. Мы садимся обедать в неожиданно возникающих под крылом поселках.

В Амдерме в гостинице к нам приходит круглолицый парняга, и мы до утра толкуем о последнем лове рыбы. О том, что на песца лучше ставить пасти, а не капканы.

Что только комики от природы предпочитают веерную упряжку собак. Только под утро мы узнаем, что парень всего-навсего метеоролог.

- Скоро будет весна, - говорит нам на прощание этот облачный Калиостро. - Неравнодушны мы, вятские, к березе. А здесь она ниже кочек. Но все равно, понимаешь, с листьями. Крохотные такие листочки, зеленые.

Древняя Азия смотрит на нас глазами упряжных оленей. Бронированный в меха застенчивый ненец приехал в факторию.

Еще перегон. Синеглазая, из сентиментального фарфора вылепленная девулька аккуратно жует оленину за соседним столиком. Ах, не шутите вы, столичные насмешники. Это вам не парк культуры... Мои глаза? Просто орган зрения, не больше. Да, учительница. Да, первый год. А у меня здесь и мама. Отчего я не мама или не первоклассник? А в сторонке ревниво притопывает носком унта полярный Отелло. Такой мороз, а человек в фуражке с "крабом". Не терзайся, гидрограф, мы всего-навсего пассажиры.

Мы идем к своему самолету в очарованном синими миражами пространстве.

Земля, лента побережья. Самолет глотает эту ленту, как цирковой фокусник... Где-то здесь погиб Прончищев... Где-то здесь тосковал лейтенант Ласиниус... Где-то здесь ребята нашли месторождение в полсотни пятом... Эх, Колька Вакин, ходячая гипотеза мироздания! Наш однокашник Колька. Видит ли он наш самолет? Жаль, нет остановки.

Север, Север. В Крестах Колымских нас встречает делегация собак. Ездовые псы имеют благородное доверие к человеку. Подходит к тебе эдакое мохнатое, с ласковыми глазами чучело. Сует между коленей прохладный нос, жарко подышит в ладонь и, по-английски не попрощавшись, бежит дальше. Прощай навсегда, "мохнатый братишка".

Вынырнувший откуда-то из Гренландии облачный фронт откидывает нас к югу. Наш обходный маневр не удается.

Двое суток мы считаем мачты радиостанции в таежном поселке и помогаем одному хмурому мужичку делать челнок из тополевого ствола. Он кормит нас мороженой рыбой и чаем. Твердит, что челнок мы ему испортили.

В конце концов планете надоедает казаться большой. Наш многострадальный Ил ныряет вниз между острыми вершинами сопок бухты Провидения.

Что такое фиорд?

После того как отзвучит последний выстрел и последний военный взрыв, в мире еще останутся шовинисты. Это люди с морских побережий. Правда, это будет чисто географический шовинизм, который приобретается вместе с ордером на квартиру в прибрежном поселке. Оказывается, бухта Провидения считается самым удобным местом в мире для стоянки кораблей. Самая! Удобная! В мире! Бухта! "Правда, если не считать фактор льда", - добавляет капитан Г. П. Никитенко. Портовые аборигены Рио-де-Жанейро, Золотого Рога, Петропавловск-Камчатского и десятка других "самых удобных" бухт наверняка облегченно вздохнули при последних его словах.

Мы стоим на палубе крохотного пароходика. Этот мышонок среди кораблей - наш ближайший по времени транспорт. Г. П. Никитенко - наш капитан. "Если, конечно, не считать фактор льда". Лед забивает бухту Эммы, бухту Всадник, бухту Хед, забивает все, что вместе называется бухтой Провидения.

Ах, металлогения, милая наша наука! Лед и джунгли на твоем пути. Нам нужны трое-четверо рабочих. Наши вопли гаснут в административных джунглях.

- Ждите! Будут!

- Когда?

- Неизвестно.

Дни бегут, как капли из умывальника. С утра до вечера и с вечера до полуночи мы сидим в крохотной, как сундук, комнатушке. Мы режем коричневые листы топографических карт на четвертушки и клеим их на картон. Чтобы не изорвались раньше времени, когда мы сотни раз будем вынимать их из полевых сумок, в дождь, снег и ветер. Будем сидеть над ними в палатке при свечке. Будем бить ими комаров и собственные сомнения. Листы, сложенные вместе, образуют петлю. Петля начинается у самой удобной в мире бухты и идет на запад до бухты Преображения. Тоже самой удобной. Оттуда мы пойдем тракторами на север. Двести километров. На реке Эргувеем трактор повернет обратно, мы будем замыкать петлю через перевал Трех Топографов, через озеро с таинственным именем Асонг-Кюель, через мыс Могила Охотника, через речку Курумкуваам, через много других ручьев, речек и перевалов.

- Скорей бы!

- Ждите!

Бои местного значения со снабженцами проходят с переменным успехом. Во всяком случае, я верю, что есть люди, которые смогут продать холодильник на полюс, валенки - племени банту и лодку - в центре Сахары.

Сегодня вечером мы шагаем в кино. Впервые со дня нашего приезда перестал идти снег. Туман уполз куда-то на восток, к острову Святого Лаврентия. Дикая, в сердитых скалах Колдун-гора придвинулась к поселку. Рядом с ней ласковым увалом приткнулась Пионерская сопка. Белокурая девушка продает в ларьке винтовки, сапоги, торбаса. Длинная нарта прислонена у забора. Уложив головы на лапы, дремлют собаки. В порту на той стороне бухты старательно машет рукой подъемный кран. Розовый вечерний отсвет лежит на темном льду. Тепло.

Ты знаешь, далеко-далеко, на озере Чад,

Изысканный бродит жираф, -

сказал Виктор. - Хорошие стихи. Трогают струны сердца.

- Это в тебе мещанство хнычет, - отвечает Мишка. - Ох, озеро Чад, ах, караван верблюдов!

Грохот реактивного самолета заглушил его слова. Одиннадцать тысяч километров лежали за этим грохотом, до "той стороны" было меньше сотни. Где-то кто-то не может идти в кино в этот вечер, потому что сзади одиннадцать тысяч. Мимо быстро проходит стайка девушек. Одна девица смеется, какой-то парень в плаще, видимо, говорит ей смешное.

Мы выходим из кино немного в ошалелом состоянии. Нам не хочется идти в ту самую комнатушку, где воздух спрессован тревожным грузом ожидания. Светлая рука полярного вечера накрывает поселок. Где-то за бухтой Эммы басит катерок. Наверное, злится на лед и тоскует по свежему ветру. У деревянного причала стоял тот самый, в плаще, которого мы встретили по дороге в кино. Он смотрел на ту сторону, за лед, где черная тень горы прятала портальные краны. Мишка вдруг отошел от нас.

Я не знаю, о чем говорили они, но потом оба зашагали к нам.

- Вот, - сказал Мишка Виктору, - кадр номер один. Интеллигент в четвертом поколении. Тоскующая личность. Смысл жизни, для чего живут тараканы, где моя великая цель... Все на фоне среднего образования. Подходит!

Виктор прокашлялся. Интеллигент в четвертом поколении стоял перед нами. Ничего выдающегося. От шнурков на туфлях до прически все тщательно подогнано под среднеевропейский стандарт.

- Он знает, что такое фиорд, - сказал Мишка.

- Залив с отвесными стенами, врезанный в сушу. Как бухта Провидения. Это фиорд.

- "Справочная книга полярника" С.Д. Лаппо, год издания 1945, - добавляет Мишка. - Так?

- Так, - смущенно ответил парень.

- Ладно, - сказал Виктор. Он снова кашлянул. - В общем, завтра. Заходи, значит, завтра. Только у нас на саксе играть не надо. Мы, понимаешь, не из джаза.

- Меня зовут Лешка, - сказал парень. - Я знаю, в общем, куда заходить.

- Ну, ты у нас примерный, хороший. Просто попал под дурное влияние, а потом перекуешься. Так ведь? - добродушно спрашивает Мишка.

- Я не попадал под дурное влияние. Я как все...

- Время - деньги. Не запоминай эту истину.

Мы шагаем домой через спящий поселок. В сумерках Виктор кажется немного излишне стройным. Широкоплечий, благодушный, веселый покоритель людских сердец Мишка шагает сбоку.

- Где ты его зацепил? - спрашивает Виктор. - Он хоть совершеннолетний?

- Зрелый, аттестованный, - отвечает Мишка. - Папа с мамой в отпуск уехали, а он тут аттестуется.

Валька

"Принять рабочего Алексея Чернева в ...скую партию с оплатой по тарифной сетке номер один". Гонец-индеец в виде машинистки Лиды приносит нам эту весть из административных джунглей. Иерархическая лестница начинает заполняться. Сегодня прибывает самолет с вербованными. Один из них будет наш. Конечно, мы пошли встречать этот самолет. Из самолета выходили хмурые дяди в телогрейках, веселые малые в кепочках и шелковых белых кашне. Кирзовые сапоги, ботинки, у одного даже лаковые туфли, в каких гуляют по сцене конферансье. Какой же будет наш? Может, вон тот, в кепке-пуговке, или тот, с чемоданищем-сундуком?

Все же мы не угадали "своего". Да и не мудрено - обычный такой, не очень заметный парнишка. Он сует нам без всякой субординации ладошку, подкупает ухмылкой на конопатой физиономии.

- Валентин, - представляется он. - Можно Валька. Детдом, пять классов, ремесленное, завод - вся биография.

- Детдом - это как понять? - деликатно осведомился Виктор.

- Через трудколонию за хулиганство. Отец на фронте, мать потом, а я был еще глупый, - скучно добавил Валька.

Он осматривает горизонт, потом осведомляется насчет аванса.

Вечером мы идем в барак, где ночуют вновь прибывшие. Нас встречает рыдающая "Будь проклята ты, Колыма". В одном углу режутся в картишки, судя по азарту - "в очко", в другом осторожно разбулькивают бутылку. Валька среди тех, кто поет. Мы подзываем его.

- Так, значит, Валентин, завтра к девяти на работу, - говорит Виктор.

- Мы привыкшие к девяти, - отвечал Валька.

- Проклинаем Колыму-матушку, - говорит Мишка. - Конечно, народ бывалый. Вы ведь ее, проклятущую, вдоль и поперек изучили? А "Мурку" тоже знаешь?

Валька неожиданно краснеет, Мишка хлопает его по плечу.

Машины не ходят сюда,

Бредут, спотыкаясь, олени, -

доносится нам вслед.

- Мура-мурочка, картишки, водочка. Временное увлечение пережитками прошлого при смене климата, - лекторским голосом говорит Мишка.

Желанный северный ветер накатывается с Ледовитого океана. Он приносит холод и дождь. Ветер гоняет беспризорные тучи.

Мы встретили Г.П. Никитенко в портовой столовой. Капитан торопливо жевал отбивную.

- Разводим пары, - сказал он. - Это выносной ветер.

... Мы вышли на улицу. Туман, ветер и дождь как-то странно уживались вместе. Мимо шли люди. Они были в высоких сапогах, из-под капюшонов торчали морские фуражки. Лохматые тучи летели в Берингово море. Казалось, что чуть дальше они падают в море тяжело, как камни. Все это отчаянно походило на ленту приключенческого фильма.

- Пора перебраться на борт, - сказал Виктор.

Мы молчали. Сквозь ветер и гудки прорывались крики чаек. Хотелось закрыть глаза и слушать.

Трюм. Мы только что закончили погрузку. Груда ящиков и тюков лежит в установленном порядке. Виктор последний раз проверяет списки. Мишка блаженно пускает кольца сигаретного дыма. Наверху все так же свистит упрямый ветер. Сверху появляется голова Г.П. Никитенко.

- Всё! - кричит он. - Этой ночью будет всё! Голова исчезает.

- Дум-бам-ду-лу-ду, - вдруг "по-африкански" заводит Виктор. Он отбросил куда-то к чертям всякие списки и отчаянно колотит себя по животу. Мы включаемся в этот концерт победителей. Мишка вскакивает. Он пляшет какой-то немыслимый танец. Весь мир - одна сверкающая Мишкина улыбка.

- Бочку рома!

- Кокосовые пальмы!

- Вива свобода!

- Смерть бюрократам!

Сверху падает рюкзак, потом спускаются длинные-длинные сапоги, потом небесного цвета штормовка. Где-то в этих деталях спрятан рабочий пятого разряда Алексей Иванович Чернев.

- Здорово, пижон! - дружно гаркаем мы. Пижон неловко озирается.

По рыбам, по звездам проносит шаланду. "Тихий вперед!", "Самый тихий!" Ленивое крошево льда окружает нашего "мышонка". Он осторожно, как человек, входящий в комнату, где спят, расталкивает их белые створки. Белые двери в неведомые приключения лета открывает нам пароходный нос. Туман. Лед. Упругий свист птичьих крыльев.

Мы сидим на палубе. Зеленая вода Берингова моря плещется так близко, что ее можно достать рукой. Мишка с Виктором тихонько поют нашу, геологическую. Древняя эскимосская земля ползет справа по борту.

Ледяные поля как заплаты на тугом животе моря. Скалы молча склоняют покорные лбы. Говорят, что родина не должна походить ни на какую другую землю. Я вовсе не эскимос, но я верю, что другой такой земли нет.

- Кто такие эскимосы? - спрашивает Валька.

- Передовой дозор человечества по дороге на Север, - отвечает Виктор.

- Эх, земля, - тихо говорит Мишка.

Мы сидим молчаливые и торжественные. Мы ведь тоже человечество, мы тоже посылали авангард покорять эту землю. Локатор на мачте покручивает выпуклым затылком, щупает горизонты. Локатор на службе, ему не до сантиментов.

Коллекционер Григорий Отрепьев

Длиннорукий, длинноногий детина азартно кусает травинку. Это болельщик. Детина переживает выгрузку. Стрела "мышонка" выкидывает грузы прямо на берег. Доски, балки, ящики с кирпичом, какие-то мешки. Вместе с нами "мышонок" привез в поселок стройматериалы. На берегу гомон. Коренастые темнолицые женщины, зашитые в мех ребятишки, учительница и два старичка оттаскивают груз от воды. Мужчин в поселке нет. Они ушли на вельботах в море. Говорят, скоро пойдет морж.

Женщины спускают с плеч меховые комбинезоны. Блестят обнаженные торсы. По-птичьи гомонит меховая пацанва. Старички делят приоритет в руководстве. Мы тоже таскаем подальше от берега свое и чужое. Детина молча приседает, размахивает руками, даже покряхтывает. Это очень добросовестный болельщик.

Часа через два мы делаем перекур. Детина подсаживается к нам. Все же мы единственные полноценные мужчины. А махра требует солидного общества.

- Представитель ООН на Чукотке? - спрашивает с ехидцей Виктор.

- Не, я печник, - отвечает детина. - Печки чинил всей этой чухломе.

- Собственная фирма "Хабиб и Хабиб"? Как с дивидендами? - спрашивает Мишка.

- Что?

- Рубли, говорю, такие? - Мишка разводит руки.

- Куда там! - Детина огорченно чешет затылок. - Еле дождался этого парохода. Уплывать надо.

- У тебя книжка трудовая есть?

- А как же!

Виктор долго листает книжку. Потом смеется.

- Коллекционер, - с уважением говорит он. - Полный увольнительный КЗОТ. Давай к нам, у нас нехватка...

- А условия?.. - начинает детина.

Тонкий посвист подвесных моторов доносится с моря. Описывая крутую дугу, в бухту входят вельботы. Горбатые от кухлянок фигуры охотников застыли в них. Мужчины спешат к пароходу. Никитенко, морщинистый скептик Никитенко, друг колхозных поселков, пришел первым рейсом. Если у берега появились моржи и он, значит, началось лето.

- Ладно, начальник, - слышу я отягченный мировой меланхолией голос. - Пиши меня в свою контору. Зовут Григорий, прозвище Отрепьев. Был, говорят, такой знаменитый международный жулик. А кличка эта ко мне таким образом прилипла...

- Ладно, изольешь душу на досуге.

Так это начинается

Третьи сутки наши сани ползут, ползут на север. Распахивается тундра. Ложбины, забитые грязным снегом, темные увалы холмов, жестяные блюдца озер. Грохот дизеля возвращается к нам с четырех сторон света. Коричневая жижа течет по гусеницам.

Так это начинается. Мы уходим с Мишкой в боковые маршруты. Здесь тундра, здесь нет обнажений, но мы уже входим в свой район. Виктор ведет "колонну".

Трактор ведет Сан Саныч собственной персоной. Знаменитый человек. Был в энской части такой танкист Щепотьков, потом демобилизовался, попал на Чукотку и стал Сан Санычем, без которого нет нормальной жизни в здешнем колхозе. "Бог создал Сахару, потом подумал и сделал верблюда", - говорят арабы. Шестой год уже водит Сан Саныч дизельного верблюда по заполярной Сахаре. О его зимних рейдах ходят легенды. "От той сопочки, что вроде кривая, до Игельхвеем". Маршрут прост и краток, как речь Цезаря перед сражением. Сан Саныч "делает" маршрут. Щелкают корреспондентские "Киевы". Сан Саныч в кабинке, Щепотьков на гусенице, Щепотьков перед радиатором. Но всегда в одиночку. Отчаянно подкачал с ростом известный человек Щепотьков, уж лучше, товарищ корреспондент, без фона. Говорят, девушки пишут газетным героям, ну а кто же напишет, если у героя всего сто пятьдесят семь?.. Женщины, женщины - радость и тоска полярных мужчин.

Так это начинается. Мотор глохнет на подъемах, лопается от перегруза трос, мы вяжем его руками, ложимся под трактор в торфяную слизь.

Иногда все идет нормально. Виктор сидит в кабинке с картой на коленях, Валька лежит на санях, закутавшись в мешок, сплевывает с высоты на мир. Задумчиво сосет папироску Григорий Отрепьев, с биноклем и незаряженным штуцером на коленях возвышается рядом наш Декадент. Мишка уходит вперед, салютует гусиным стаям.

Мы останавливаемся на несколько дней у встречных речек. Я обучаю наших ребят мыть шлихи, Виктор и Мишка уходят в маршруты, Отрепьев заведует хозяйством.

Трактор уходит к следующей речке. Мы увозим с собой пакеты шлихов, варианты всевозможных проб. Это пока еще только сырье. Ученые в лабораториях ждут эти пробы. Тогда это будут факты.

Эргувеем встает перед нами в серебре многочисленных проток. Река, о которой мечтали мы целую зиму. Здесь уже начинается наша настоящая работа. Мы шли сюда через московский асфальт, прощальные песни и длинные стоянки в крохотных аэропортах. Сюда нас вели битвы с администрацией и мудрый капитан Г.П. Никитенко. Привет тебе, Эргувеем!

Так это начинается. Вспаханный след разворота, обрывки троса и пропавший на юге гул - вот и все, что остается нам на память о романтике тундры и дизеля Александре Александровиче Щепотькове.

Я сижу вдвоем с тезкой Лжедимитрия. Он сосет, как всегда, папироску, равнодушно поглядывает на мир серыми глазами.

- Ты думаешь, я жадный? - неожиданно говорит он. - Нет. Я просто свободный. Люблю, чтоб сразу и много. Понимаешь? Захочу и уйду от вас без всякого расчета. Я длинноногий.

- Уходи, - говорю я.

- Э нет. Я посмотрю, что вы за люди. Люблю я посмотреть на людей.

- Самостоятельность - первое дело, - солидно вставляет Валька.

Силуэты на гребне

- Команчи на горизонте! - слышится утром отчаянный вопль. Мы лежим тихо, мы знаем эти штучки. - Жалкие ленивые рабы! Сейчас я вытряхну вас из палатки.

Черт бы побрал этого Мишку! Теперь он не уймется.

- Ритм и темп нужны везде, - назидательно приветствует он нас.

Мы вылезаем из спальных мешков каждый по-своему. Валька встает хмурый и серьезный, нехотя идет к ручью, моется и мрачно смотрит на наши потягивания. Валька по утрам сердит.

Лжедимитрий просыпается бесшумно и быстро. Бормочет что-нибудь философское, закуривает, и он готов. Бес энергии не дает нам покоя по утрам, и мы готовим завтрак всем скопом. Мы очень вежливы в такое время, мы говорим только на "вы".

Декадент презирает эту кухонную суматоху. Он появляется позднее всех и долго озирает окрестности. Окрестности - это очень интересно.

Мишка тащит плавник для костра и осведомляется мимоходом:

- У тебя это чистоплюйство идейное или так просто, склонность?

- Вас и так четверо около одного котелка, - отшучивается Лешка.

- Конечно. И вообще на земле кроме тебя два миллиарда, верно?

Но это только мелкие стычки. Мы ведь не просто мальчики на пикнике - мы на работе. Мы служим металлогении. Детсадики и тети, читающие Ушинского, остались далеко позади.

Дни идут, как цепочка альпинистов на гребне. У каждого дня-альпиниста свой рюкзак. Солидная такая котомка с заботой! Сегодня мы уходим в трехдневку в сторону от Эргувеема. Вместе с керосином, примусами и прочей рухлядью наши мешки весьма весомы. Грустно, черт возьми, идти и думать, что от этого к тридцати годам вздуваются на ногах синие жилы и спина сутулится, как у боксера-тяжеловеса. Придут годы, когда мы тоже будем мечтать о вездеходах и индивидуальных чудо-вертолетах. Шаг на кочку, два шага между кочками. Похлюпывает тундра. Хорошо бы, хорошо бы разогнуться, глотнуть побольше всяких там озонов. Шагай, шагай себе, дружище. Твой озон от тебя не уйдет. Много на свете озона.

Самолюбиво шагает Виктор. Он впереди, пот заливает очки. Но он шагает, идет и идет впереди.

Неспешно переставляет ноги Мишка. Рюкзак у него индивидуальный, полуторных размеров. Эх, в кино бы надо снимать таких парней! Показывать для примера тем, кто любит кушеточные приключения, кто орет под водку песни Киплинга, кто играет "под Джека" на домашнем диване.

- Ха-хх, ха-хх, - дышит сзади Валька. Тощий, кривоногий, сердитый Валька. Я оглядываюсь, Валька ловит взгляд, выжимает улыбку, чуть отстает. Теперь не слышно его дыхания.

Лжедимитрий. Этот, пожалуй, под пару Мишке. Только рюкзак у него нормальных размеров. Скучновато идет он сзади всех, лениво помахивает ведром с посудой.

Лешка чуть сбоку от меня. Комплекс его мыслей я знаю наизусть. Сесть бы на кочку, сдернуть бы с плеч лямки-вампиры. Но он скорее умрет, чем отстанет. Так уж положено по книгам.

Мы делаем привал. Лжедимитрий садится там, где застал его сигнал Виктора. Курит. Молчит Валька. Лешка начинает посвистывать.

- Если кому тяжело, я могу забрать кое-что, - предлагает он.

- Ладно, - говорит Мишка. - Договорились.

Все разыгрывается, как в фильме "про путешествия". Все же под конец Лешкин рюкзак мы несли по очереди. Есть такая степень усталости, когда человек не среагирует даже на плевок в лицо.

Ужин. Наши ноги и спины сделаны из дерева. В голове серая каша усталости. Мы прямо-таки с животным наслаждением гоняем чаи. В стороне маячит одинокая фигура. Это Лешка. Переживает позор. Но возвращается к пятому чайнику. У него лицо добродетели, попавшей в стаю отпетых разбойников.

- Ты бы, Леша, лучше в пираты шел, - безжалостно ехидничает Мишка. - Там только плавать, а ходить не надо.

- Опять же ром дают, - участливо вздыхает Виктор. Мы с каждым днем все дальше уходим на север.

Собирать факты - утомительное занятие. Вечерами мы просматриваем в лупу отмытые шлихи, намечаем на карте места будущих проб "по закону", "по смыслу", "по интуиции". Красные праздничные зернышки киновари, блестки сульфидов, бурые зернышки касситерита мелькают под лупой.

Но нас сейчас не интересует киноварь. Она сбегает к реке из крохотных, совсем не промышленных месторождений, как доказали люди, работавшие до нас. Промышленная киноварь лежит на северо-запад, далеко за нашим районом.

Немного больше нас интересует касситерит, оловянный камень. С замиранием сердца ждем мы только голубоватые полупрозрачные зернышки дертила, длинные палочки кармалина, особенно если это будет редкий розовый кармалин.

Минералы дружат, как люди. Дертил и розовый кармалин - лучшие друзья миридолита. Слюды, содержащей мидий.

Фиолетовые крапинки времени

Было время, о котором с завистью читают и будут читать поколения романтиков. Взбудораженные двадцатые годы. Время отчаянно широких возможностей. Желаешь - бери маузер, иди в чекисты, желаешь - восстанавливай Черноморский флот, желаешь - иди строить Шатуру или вышибать хлеб у кулаков. Даже можно было, не боясь насмешек, рвануть за границу, посмотреть, как чистильщики ботинок становятся миллионерами. Даже в такое верили в те романтические времена.

Коля Лапин не сделал ни первого, ни второго, ни пятого. Коля Лапин учился на третьем курсе горного института. Основное занятие до революции - учащийся, социальное происхождение - сын служащих.

В то время еще были "белые пятна". Самые настоящие "белые пятна" с еле намеченными пунктирами рек и горных хребтов. Это тоже был шанс для славы, место в истории и место под солнцем. Пряный запах возможностей кружил Коле Лапину голову. Он учился на третьем курсе. В прославленных, еще Петром I основанных стенах шумели нервные парни в буденовках. В общежитии день и ночь зубрили тугодумные рабфаковцы. Коля Лапин учился легко - как-никак гимназия. На третьем курсе ослепительный вихрь перспектив увел его из института. По договоренности с одним обаятельным джентльменом из Владивостока Коля Лапин уехал на Чукотку. Искать золотишко. Золото искали все: американцы, норвежцы, просто не имеющие ясной биографии люди. С Чукотки он не вернулся, исчез человек в переливчатых миражах пустыни Счастливого Шанса. Может, махнул через пролив в Америку курить по-миллионерски сигары и искать свою фамилию в справочнике "Кто есть кто".

Вероятно, не стоило бы вспоминать о несбывшемся горном инженере Николае Лапине, если бы после него не осталось письмо. Писал человек с Чукотки знакомому по курсу, звал к себе в помощники. Письмо было цветистое: с экзотикой, с ницшеанской жилкой, с длинными описаниями природы. Где-то между стишками Надсона и просьбой передать привет Б.К. чувствительно писалось о розовых, как груди юных чукчанок, комках миридолита. Пустышный, но поэтический минерал, достойный, чтобы его упомянул золотоискатель. Письмо сохранилось и вспомнилось лет через двадцать с лишком. Может быть, наш шеф вспомнил о нем на заседании коллегии министерства, когда ставился вопрос о мидии. Вспомнил и полез искать в старых ящиках, где лежали всякие бумажки и желтые фотографии.

Было другое время, и был другой человек. Серго Кахидзе, веселый человек с Кавказа. "Белые пятна" таяли, как снег под апрельским солнцем. Серго любил солнце, но любил и снег. Может быть, поэтому он попал с экспедицией "Союззолота" на Чукотку. После Кахидзе остались карты, остались томики геологических отчетов. Собственно, в отчетах не было ни слова о миридолите. Кахидзе искал тяжелые и нужные вещи: золото, уголь, нефть. То, что нужно было для индустрии века пара и электричества. Его не интересовали красивые цветочки камерного царства. К счастью, Кахидзе был человек с Кавказа и, значит, немножко поэт. В те времена романтической геологии отчеты писались в свободном и ярком стиле рассказов о путешествиях. Железная рука циркуляров и предписаний еще не свела их содержание к перечислению увиденного и предполагаемого на непонятном для дилетантов языке науки.

В одном из предисловий, увлекшись в сравнении мира живой и неживой природы, Кахидзе пишет о розовых и фиолетовых красках лепидолита на фоне молочного кварца и о белых жилах этого кварца на темных склонах Чукотских гор. Он писал о том, что со временем человек научится видеть и понимать газоны цветов-минералов, парки горных пород, хрупкие листья кристаллов, узловатые стволы жил. Будет время, и человек сможет ясно ощутить и понять рождение, рост и смерть материков и морей. Он писал о том, что геология избавит от безработицы поэтов и художников, специализирующихся по природе. Кахидзе погиб в 1944 году. В его коллекциях нашли два образца с миридолитом.

Во второй половине XX века человек сух и педантичен. Из ницшеанских строк кандидата в миллионеры, из поэмы-мечты инженера-лейтенанта саперных войск Кахидзе мы просто составили "круг наиболее достоверного места предполагаемых находок миридолита". Только Мишка после одного из прокуренных заседаний у меня в комнате сказал, что он разыщет хоть одну из консервных банок, брошенных в тридцать четвертом году Кахидзе, и сделает из нее кубок. "Для лучших минут жизни" - так сказал Мишка.

Наш маршрут пересекает "круг наиболее достоверного...". Поэтому мы думаем о миридолите. Времена сменились. Блестящий, как ногти "роскошных блондинок", минерал стал нужен для сверхъемких аккумуляторов, для сплавов... если хотите, даже для производства кондиционированного воздуха.

Трагикомедия

В последний раз переходим вброд Эргувеем. Мы идем, растянувшись цепочкой. Впереди Мишка, за ним я, потом ребята, Виктор замыкает.

Где-то в горах на востоке прошли дожди. Вода Эргувеема сера, как солдатская шинель, тревожно взмахивают голыми ветками вырванные водой кусты. Мишка осторожно нащупывает брод. Даже ему вода доходит до паха.

- Иах, - тревожно раздается сзади.

Я оглядываюсь и вижу огромные суматошные глаза Декадента - Вальку сбило с ног.

Не помню, как мы выскочили на берег. Вальку несло уже по самой середине. Путаясь в завязках тюков, мы гнались за ним по отмели. Черная точка головы исчезала в волнах.

- Эх, боги-черти, утонет парень! - крикнул кто-то. Мишка бежал впереди, как невиданный яркий зверь-прыгун.

Ковбойка пламенела на ветру.

Боги-черти на этот раз оплошали. Вальку прибило к берегу метров на триста ниже. Мы догоняли его уже вплавь.

- На кой черт мошились? - прошепелявил Валька. В зубах у него был ружейный ремень. Рюкзака не было.

Мы долго и облегченно смеялись. Коварный северный ветерок вздувал на коже пупырышки, мы сидели на галечниковой косе и выжимали одежду. Желтая вода Эргувеема спешила на юг, вместе с ней спешил к югу и Валькин рюкзак с продуктами.

Было похоже, что придется застрять здесь на целый день. Чтобы не терять времени, Виктор один пошел искать бочку с продуктами, что заброшена весной на самолете.

Постепенно все успокоилось. Ветер и солнце сушили подмокшие вещички. Мы лежали, покуривали, разглядывали пейзаж. Хороший кругом пейзаж, все маленькое. Коричневые прутики березки лихо торчат на кочках, и небо, как старенькое одеяло, висит над этим миром: над кочками, над березкой, над нами.

"Квлг-квлг", - бормотали на речном дне камни. Лемминг выполз из-за кочки, недоверчиво посмотрел на нас бусинками глаз, потом зашуршал-забегал. Аккуратный был такой зверек, в коричневой добротной шубке. Какие-то неведомые нам травинки увлеченно кивали друг другу головами на соседней кочке. "Да, вот она, жизнь. Контрасты", - подумал я.

- Так вот гибнут люди, - философски замечает Лжедимитрий III.

- Если так, то хорошо, - сурово ответствовал Леха.

- Давайте, юноши, поживем еще! - предложил Мишка.

Что за зверь манихеец?

Мы идем в светлом тумане ночи. Тревожно голгочет тундра. Видимо, ей плохо спится при таком свете. Километров за пятнадцать отсюда нас ждет Виктор. С ним куча всяких вкусных вещей.

- Мы еще поживем, Валюха! - подмигивает Мишка. Мишкин голос гулок, как орудийный выстрел. На весь спящий полуостров раздается ночной стук гальки под сапогами.

Мы находим Виктора так же легко, как "под часами на Арбате в шесть". Он дремлет у потухшего костерка. На грязном лице ввалились щеки. Что-то неладно.

- Я не нашел бочки с продуктами, - тихо говорит Виктор.

- Мы еще поживем, ребята, - машинально бормочет Мишка.

Мы ищем бочку два дня. Мы облазили десяток островков и проток. Бочки нет.

Мы тщательно сравниваем аэрофотоснимок, где она отмечена, с местностью. Черт разберется в этих протоках, рукавах, островах и старицах! Очень может быть, что ошибся тот человек, что раскидывал бочки зимой с самолета. Тогда был снег, угадай под ним, какой это остров! Очень может быть, что ошибаемся мы. Бочки нет.

Следующий лабаз уже на озере Асонг-Кюель. Туда дней десять работы. Если не будет туманов, если не будет дождей, если мы будем работать как черти, если...

Мы решаем рискнуть. Виктор заклыдывает отчаянной длины маршруты. Мы должны, не прерывая работы, дойти за десять дней до Асонг-Кюеля.

- Вперед, тигры! - напутствует нам по утрам Виктор.

- Есть, начальник! - рычим мы.

На третий день Григорий Отрепьев изобрел новое блюдо: остатки муки пополам с прошлогодней брусникой. Имя ему - "Мечта гипертоника".

По утрам Мишка заботливо осматривает карабин и смазывает патроны. Чтоб не заело. Но олени и медведи старательно прячутся с его пути. Нас кормят только маленькие тундровые уточки под ненаучным названием "чеграши". Камни-дни один за другим срываются во вчерашнее.

Дальше - больше, дальше - меньше. Важно, чтоб дальше. Виньетки наших маршрутов кружевом покрывают правобережье Эргувеема. Так создается металлогеническая карта.

Иногда чеграши исчезают. Мишка уходит тогда с карабином стрелять гагару. Очень трудно убить дробью эту неуязвимую птицу. Мы сидим у костра и кипятим воду. Грохает винтовочный выстрел. Мишка возвращается. Мы встречаем его без особого энтузиазма. Мясо гагары имеет вкус пропитанной рыбьим жиром автомобильной покрышки. Гагара варится два часа. Потом съедается.

- Лучше баранины, - нерешительно говорит Валька.

- Конечно, лучше, - солидно говорит Лешка. Он отходит. За кустом раздаются звуки. Кажется, так тошнит человека.

- Что такое настоящий мужчина? - ковыряя в зубах, вопрошает Мишка. - Отвечаю. Шрам на щеке, перебитый нос, каменная челюсть.

- Нейлоновые нервы, - говорю я.

- Желудок из кислотоупорной пластмассы, - добавляет Виктор.

На пятый день мы входим в предгорья. Исчезают озера, вместе с ними исчезают чеграши и даже гагары. Темные глыбы гор с дремотной хитрецой смотрят на нас. Синим далеким платком висит небо. По небу ходят самолетные рокоты. Летают куда-то по делам люди. А мы внизу. Мы маленькие, меньше чем на два жалких метра торчим мы над землей.

Шестой день прошел. Мишка упрямо возится с патронами.

- Я скоро стану убежденным манихейцем , - ворчит он.

- Это что за звери - манихейцы?

- Люди, которые верят в закон максимального свинства.

- Хорошо бы сейчас свинью, - вздыхает Григорий.

В ритме небесных сфер тихо покачиваются горы. Полярный день осторожно кладет пастельные краски. Иконописным золотом отгорают восходы и закаты. Великий музыкальный оформитель осторожно пробует звуки. Стук упавшего камня. Осторожное царапанье ветра. Оглушительный рев тишины.

Мы не люди, мы автоматы. Кто вложил в нас перфорированную ленту программы? Со скрупулезной точностью мы проделываем маршруты, делим по вечерам галеты. Надо очень много "объективных причин", чтобы выбить автомат из режима.

Одинокий вопль при луне

Семь дней позади. Ночь. Мы укладываемся спать. Лешка что-то пишет в измятой тетрадке. Я вижу, как Мишка осторожно заглядывает к нему через плечо.

- Стихи, - беззвучно шепчет он мне.

Ага, стихи. Очень интересно. В этот раз мы дольше обычного возимся с записными книжками. Мы заполняем их прямо в мешках. Леха уснул. Мишка осторожно тянет у него из-под головы тетрадку. Мы переползаем ко входу.

Жизнь не бывает как стол для пинг-понга.

Она как горы, покрытые лесом...

Дальше стихи неразборчивы. Мы переворачиваем страничку.

"...Люди на всей планете! Послушайте меня - я обращаюсь к вам. Нам очень тяжело сейчас. Зануда Валька утопил продукты. Но все равно я не сдамся. Человек должен уметь голодать, если он думает чего-то добиться в жизни.

Не так уж давно на севере Гренландии было найдено племя полярных эскимосов. Эти чудаки совершенно не имели связи с внешним миром и думали, что, кроме них, на земле людей нет. Один английский корреспондент писал, что полярные эскимосы могли питаться мхом и снегом. Ясно, что врал. Но, в общем, они здорово умели голодать.

Теперь я знаю, что это постигается тренировкой.

А Юрка умрет от зависти. Он умрет, когда узнает, что мы жили, как самые настоящие эскимосы. И никого на земле больше нет. Только мы одни.

Люди живут по-разному. Кто-то ходит сейчас в кино и жарится на пляжах, кто-то пьет пиво и газировку. А мы ищем месторождение.

Ребята говорят, что в сорок лет будут склероз и сутулая спина. Ну и пусть. Сорок - это очень не скоро. Пусть другие пьют томатный сок и ходят по театрам. Все равно в театре все зевают.

Зимой надо будет заняться гантелями и брюшным прессом. Брюшной пресс укрепляет желудок. Если хорошо потренироваться, можно есть даже дерево. Дерево ведь органический продукт".

- Одинокий вопль при луне, - шепчет мне Мишка.

- Только не надо, старина, подковырок, - говорю я.

- Не бойся. Я друг детишек. - Мишка осторожно кладет тетрадку на место.

Я засыпаю. Где-то в животе осторожно скребется голодный зверек. Ветер хлопает брезентом палатки. Как будто хлопают паруса. Мишка в шутку окрестил наш отряд фрегатом. Мне нравится. Плывет наш фрегат по тундре и горным долинам. Только жаль, что на борту мало сухарей и солонины.

Утром Виктор делит маршруты. Мы смотрим, как ползет по карте кончик карандаша, как он пересекает ручьи, водоразделы и сухие русла предгорий. Нам очень хочется, чтобы маршрутная петля была короче. Карандаш неумолимо отчерчивает километры. Мы берем в дорогу по куску утиного мяса. Остатки. Несколько пачек галет лежат неприкосновенным запасом. На всякий случай.

Мы расходимся попарно без обычных шуток и смеха. В голове и теле какая-то болезненная невесомость. Стоят ясные, пропитанные солнцем дни.

Мыть шлихи - очень ответственное занятие. Давно уже канули в прошлое те времена, когда лоток был только принадлежностью золотоискателя. В наше время любой шлих - ценность. Его бережно прячут в мешочек, его изучают под микроскопом, его наносят на карты и пишут в каталоги. В каталогах нет ссылки на объективные причины. Это значит, что из шлиха нельзя сделать фальшивую монету.

Минералы похожи на людей. Они любят заключать союзы. Они заключают союз с твоей собственной спиной, и она ноет под лотком, как десять радикулитов. Ледяная вода горных ручьев тоже их союзник. Враждебно срываются камни на склонах. Даже сердце, твой собственный неразлучный приятель сердце, перестукивается пугающим глухим стуком. Голод - союзник минералов.

Ночь. Утро. Снова Виктор делит маршруты. Снова мы смотрим на карандашное острие. Мы видим перевал Трех Топографов. Но, спутанные веревками маршрутов, мы приближаемся к нему медленно, очень медленно. На земле есть только одно желанное место - это озеро Асонг-Кюель.

"Мури тагам"

- А-а-а! - кричал Гришка. Может быть, он не кричал, а говорил, но все равно в ушах стояло только одно сплошное "а-а-а".

На корабле был бунт. Боцман уже болтался на рее, и кованые матросские каблуки били в дверь капитанской каюты.

Бунт начался, когда Виктор объявил, что мы не пойдем сразу через перевал Трех Топографов, а уйдем километров на тридцать в сторону, потом вернемся. Так требует схема маршрутов. Все было тихо. Пять пачек галет и остатки муки в мешочке лежали на разостланном рюкзаке. Это был весь наличный запас бобов и бекона. Плюс в горах бегала несъеденная дичь. Плюс озеро Асонг-Кюель в шестидесяти километрах.

Вначале все было тихо. Валька перешагнул через примус и сбил на землю котелок с "мечтой гипертоника". Розовато-серая каша полилась на землю. И тут-то Гришка начал свое "а-аа-а". Может быть, кричали все сразу, я не знаю. Наверное, я тоже кричал. Валька ладошками собирал красную кашу с земли. Он клал ее в котелок прямо вместе с землей и лишайниками.

- Я вам не заключенный! - кричал Гришка. Я накачивал примус, надо было греть еще чай.

- К чертям такое руководство! - выкрикнул Гришка.

Вой стоял в ушах, как от пикирующего самолета.

- Кто сказал "к чертям"? - Мишка, не вставая, вдруг дернул Отрепьева за пятки. Тот шлепнулся на изрядно отощавший зад и... смолк. Тишина упала на мир. Отрепьев шарил кругом побелевшими от истерики глазами, я машинально прикрыл рукой Мишкин карабин. Было невыносимо тихо.

- Но вообще я считаю... - очень взрослым голосом начал Декадент. - Вообще я считаю, что надо вначале сходить на озеро за продуктами, а потом вернуться сюда.

- Помолчи, щенок, - сказал Мишка. Леха смолк.
-
Виктор стоял у рюкзака с продуктами и смотрел. Вид у него был растерянный. Валька все еще собирал кашу.

- Кончил крик? - спросил Мишка. - Сейчас мы пойдем в сторону, как сказал Виктор. За истерику буду бить.

Мы шагали редкой цепочкой. Камни на склоне погрохатывали под ногами. Черный склон убегал под самое небо. Огромной анакондой лежал на юге Эргувеем. Оттуда шел теплый ветер.

- Человек! - крикнул Валька. Он вытянул руку.

Мы смотрели вверх. Черная палочка удивительно быстро прыгала метрах в шестистах от нас. Человек спускался сверху по темному днищу промоины. Мишка снял с плеча карабин, два выстрела рванули воздух...

Честное слово, мы пили чай с настоящим сахаром. Кусок вареной оленины лежал на ситцевой тряпочке. Мишка рассказывал о наших злоключениях. Темнолицый вежливый человечек кивал головой и тихо охал. Шел человек от стада в поселок повидать жену, подлечить какую-то штуку внутри. Не то аппендицит, не то почки. Узел через плечо, малопулька, собственные ноги. Сто пятьдесят километров, потом столько же обратно. Я спросил, далеко ли стадо. Стадо было далеко.

Человек снял с плеча узелок, развязал. Сахар и галеты легли аккуратно на землю.

- Впереди река, - сказал человечек. - Много дичи. В горах дичи мало.

Мы поставили еще котелок чаю. Выпили.

- Мури тагам , - сказал человечек. Он прыгал вниз по склону легко, как танцуют через веревочку девочки-первоклашки. Темная голова пропала за обрывом.

- А имени-то и не спросили?! - удивился Виктор.

- Может быть, встретимся, - пробормотал укрощенный пират Гришка.

Галеты и сахар лежали на траве. Виктор бережно клал их в рюкзак.

Мы шагаем бесформенной кучкой. Иногда пять человек кажутся уже тесной толпой. Темный камень склона убегает под самое небо. Рваный облачный фронт стремительно летит с Эргувеема. Ночью будет дождь.

Металлогенический фрегат упрямо шел вперед. Подъем пиратского флага не состоялся. Команда глухо ворчала.

Я почему-то думал об инструкциях. Иногда в них есть диалектически продуманные пункты. По инструкции в нашем положении мы могли бросить работу и идти к базе. Но вообще все отдавалось на наше усмотрение.

Если у меня будут когда-либо подчиненные и я захочу выжать из них все соки, я буду поручать работу на их усмотрение...

Это был чертовски трудный переход. Наверное, потому, что мы все время шли вдоль склона. Вдоль склона ходить трудно. К вечеру пошел дождь. Беспутный чукотский дождик. Он сыпался сверху, с боков, даже снизу. Во встречных долинах свистел ветер. Долины походили на аэродинамические трубы. Кора лишайника на камнях разбухла. Казалось, что камни смазаны мылом. Мы по очереди расшибали коленки. В конце концов это нам надоело.

- Делаем привал, - сказал Виктор.

Мы вынули карту и стали смотреть, где находимся. Ветер забегал из-за спины, и карта прыгала, как живая. До долины оставалось еще около пяти километров.

- Ни черта, - сказал Мишка, - ни черта.

И мы пошли дальше. Наверное, это было просто от отупения. Кто-то сказал, что надо, и мы пошли. Пират Гришка шел и ругался вслух. Он закладывал отчаянные обороты речи. Декадент молчал.

- "Жизнь - это, братцы, не стол для пинг-понга, думал я, стоя на пляже Гонконга", - вдруг запел Мишка. Он пел на мотив "Конная Буденного".

Я видел, как вскинулся Лешка. Наверное, он думал, что ослышался. Даже Отрепьев перестал ругаться. Мишка пел что-то дальше, ветер относил слова. Лешка нарочно держался рядом, но Мишка ускорил шаг, и тому приходилось чуть не бежать за ним. Мне было интересно, чем это кончится, и я тоже не отставал, а остальные не понимали, в чем дело, но тоже ускорили шаг. Так мы и дошли до той самой долины.

Мы были совсем мокрые, поэтому раздеться пришлось прямо на улице, чтобы не мочить мешки. Мы лежали в мешках и жевали галеты. Есть не хотелось. Очевидно, от переутомления.

На палаточном брезенте ползли желтые пятна. Дождь шумел. Виктор спросил что-то у Мишки. Тот не ответил. Мишка уже спал. Засыпая, я слышал, как вздыхал и ворочался Григорий.

Где ты, Лукулл?

Наверное, при подходе к озеру мы походили на группу подагриков, вышедших на прогулку. От усталости кружилась голова. Мы подымались на гребень увала из последних сил. Мы боялись смотреть вперед - когда смотришь реже, расстояние сокращается быстрее.

- Озеро! - сказал кто-то. Дальний конец озера взметнулся над гребнем увала, как голубой флаг надежды. Мы ускорили шаг. Увал тянулся нескончаемой пологой дорогой. Озеро все росло и росло. На вершине увала не было кочек. Мы почти бегом крошили покрытую мерзлотными медальонами тундру. Грохот сапог, тяжелое дыхание и оглушительный стук сердца заполняли мир. Я подумал, что мы похожи на верблюдов, почуявших воду. Озеро упало перед нами в благородной стальной синеве. Асонг-Кюель! Протяжно кричали кулики.

...Бочку нашли быстро. Мы сидели около нее, как потерпевшие кораблекрушение, выкинутые наконец на берег. Бочку можно было потрогать руками. Очень редко удается трогать руками мечту. С коротким предсмертным писком садились на лицо комары. Дул легкий ветер. У берега торопливо бормотала вода. Огромная кастрюля стояла на примусе. Это была уже третья порция.

- Ну где ты, Лукулл? - ликующим голосом начал Мишка. - Где же ты, жирный бездельник, величайший гурман и обжора всех времен? Иди к нам. Мы покажем тебе, как едят настоящие люди. Хо-хо! - Мишка окинул глазом кучу продуктов и в упоении схватился за голову. Мы смотрели на него с застывшими улыбками. Мы все ближе и ближе продвигались к кастрюле. Примус ревел реактивным двигателем.

Великая радость бытия прихлопнула тундру. Как ладан благодарственного молебна, уходил к небу табачный дым. Мы сидели молча. У нас были ввалившиеся щеки мыслителей. У нас были впалые животы йогов. Даже после третьей кастрюли. Низкий торфяной берег убегал по меридиану. Зеленая оторочка осоки была как ресницы озерного глаза, озерного глаза земли. Желтые игрушечные гусята выплыли из травы. Сбились в суматошную стайку. Мы лежали тихо. Гусята уплывали, как смешные кораблики детства. Тундра, дышала с материнской нежностью. Мы были небритые, взрослые, счастливые дети тундры.

- В чем положительная сущность христианства? - с философским глубокомыслием спросил Мишка.

- В том, что был выдуман пост, - ответил я.

- Я в бога не верю, - быстро сказал пират Гришка. Он не знал, что был уже вторым по счету безбожником на берегу озера Асонг-Кюель.

Человек не верит в бога

Это было в далекое время "экзотической Арктики". Человек прокладывал ленту маршрута на белом листке карты. То был странный человек.

Шел тысяча девятьсот двенадцатый год. Европейские столицы задыхались в невиданном ритме нового века. "Бал цветов" в Ницце, "бал бриллиантов" в Париже. Газеты писали о железнодорожных концессиях и грандиозных биржевых аферах. В залитых непривычным электрическим светом гостиных царили бородатые ораторы.

- Прогресс! - восклицали ораторы. Блестели пенсне. - Прогресс!

Странный человек с профессорской внешностью собирал экспедицию на Чукотку. Подальше от прогресса. Экспедиция была в составе одного лица. Императорское географическое общество не сочло возможным оказать поддержку ввиду странной цели путешествия. Ее организатор был известен только в узких кругах университетских богословов.

"Наш век катится в какую-то ужасную пропасть, откуда нет возврата. Я хочу увидеть племена, которые еще не видали биржевых акций. Я хочу увидеть светлую молодость человечества. Может быть, тогда я узнаю, где и когда мы свернули с пути на дороге истории". Эти мрачные строчки были записаны на титульном листе экспедиционного дневника.

Ученый богослов попал на Чукотку. Он пережил залитую спиртом полярную ночь на Анадыре, он наблюдал картину торговли с инородцами, он читал в сводках уездного начальства пронумерованные перечни вымерших стойбищ. Он видел тысячные стада оленей и бег пастухов по бугристой тундре. Он видел, как за два года создавались состояния, видел сифилис и туберкулез. На его глазах исчезали громадные стада китов в Беринговом море.

Богослов был упрям. Он поехал в глубь чукотской тундры. Он, как палеонтолог, искал окаменевшие останки прошлого человечества. Он не пишет, что видел в тундре, только в дневнике после нескольких чистых страничек была короткая фраза: "Бога нет. Я это знаю". Дальше снова шли чистые странички. На берегу заброшенного в неизвестные географические координаты озера у богослова сбежал каюр. Это была непростая история, в Анадыре никто не верил, что человек мог приехать из столицы просто так. Мираж золотой лихорадки уже докатился до Чукотки. Человек прожил на берегу озера всю весну, пока его не подобрали случайно зашедшие чукчи. Он дал этому озеру звучное якутское название - Асонг-Кюель. Он не дал ему классического имени Надежды или Спасения, или имени кого-нибудь из близких, или имени кого-нибудь из сильных. Он назвал его звучным якутским словом. Почему? Это было его тайной.

Человек не вернулся в Петербург, он вернулся уже в Петроград. Это было долгое возвращение через скитание по дорогам Америки, поденщину на фермах Флориды и католические церкви Франции. Человек вернулся, чтобы читать лекции по атеизму. Его лекции собирали тысячи слушателей в голодном Петрограде.

Обо всем этом мы узнали совершенно случайно, из крохотной детской книжки, выпущенной издательством "Красный рабочий" в 1927 году. Мы искали в архивах и памяти знатоков происхождение якутского названия озера и натолкнулись на странную до невероятности человеческую судьбу.

- Сволочь был каюр, - резюмировал Валька.

- Стоило такого кругаля из-за бога давать, - сплюнул Гришка.

- Раньше людям было гораздо труднее разобраться, - назидательно заметил Виктор.

- Сволочь был каюр, - повторил Валька.

Драмы

Гришка Отрепьев сбежал. Прямо удрал посреди ночи, как бежит от цепей невольник. Хоть посылай за ним свору свирепых плантаторов с собаками.

Утром Виктор нашел в палатке записку: "Не надо мне вашей зарплаты, ребята. Жизнь эта не для меня. Сами ешьте гагару. Тундру я знаю, можете не искать. Пока. Григорий".

Мишка возится в палатке с продуктами.

- Продукты он взял? - спрашивает Виктор.

- Дней на пять, - глухо доносится из-за парусины. Плоскость делится на триста шестьдесят градусов. По которому градусу двинулся Гришка? Бредет, бредет где-то сейчас одинокий человек, неизвестно куда, неизвестно отчего.

А если он не выйдет к людям?

А если закрутит тундра одинокого человека?

Виктор бесстрастен, как монгольский хан. Проклятый лепидолит изматывает его душу. Мы это видим. Но сегодня не до лепидолита. Гришка, Гришка! Разве нельзя было уйти открыто?

Что-то мешало тебе, Гришка, взглянуть в наши глаза перед уходом.

Виктор бесстрастен, как монгольский хан. Мы томительно долго собираемся в маршрут, мы тянем время. Что-то надо решать. Где-то бредет одинокий человек. Низкая пелена облаков нависла над серой равниной. Накрапывает дождик.

Надо решать.

- В конце концов, я не нанимал его через отдел кадров, - говорит Виктор.

А если тундра закружит человека...

- В конце концов, я геолог, я не воспитатель рвачей.

Манная крупа чукотского дождика серебрит наши волосы.

- Расходимся по маршрутам! - приказывает Виктор. Расходимся, значит, по маршрутам. Металлогения требует жертв. Хорошо!

Мы с Лехой возвращаемся из маршрута первые. Потом приходят Мишка с Валентином. Рабочие кадры держат себя молчаливо. Виктора нет. Ночь потихоньку заглатывает тундру. Мы рвем крохотные кустики полярной березки. Они отчаянно цепляются за жизнь и за землю. Мишка поливает березку керосином, разводит костер. Дальше она уже горит сама. Мы сидим в неровном кругу пламени, темнота сжимает нас, как камера-одиночка. Виктора нет.

Все, как по уговору, - ни слова о Гришке. Был человек и вдруг исчез. Испарился.

Лохматое небо все ниже и ниже падает на костер. Немытыми стеклами синеют сквозь тучи прорывы. Одиноко вопит гагара.

- Клади больше, - говорит Мишка и снова уходит рвать березку. Он носит ее прямо охапками. Костер среди тундры торчит, как одинокий маяк. Маяк в океане кочек.

Виктор выплывает из темноты и устало садится у огня.

- Спасибо за костер, - говорит он. - Блуждал бы я, как лунатик.

- Я боюсь за того чудака, - сказал Мишка. - Неизвестно, что с ним может случиться. Надо выбраться до рации, вызвать самолет.

Виктор молчит. Выбраться до рации - это значит идти к югу залива, где стоянка охотников. Потом на их вельботе переплыть залив - поселок на той стороне. Десяток потерянных дней.

Виктор ничего не отвечает Мишке. После ужина мы молча залазим в мешки. Одинокая фигура сидит у костра. Это Мишка. Сквозь сон я слышу, как он снова уходит рвать березку. "Интересно, - думаю я, - людей, как и букашек, тянет в темноте на огонь".

- Старина! - слышу я голос Виктора. - Разбуди меня, если проснешься рано. Сегодня мне не хватило времени в маршруте.

- Хорошо.

Я вижу во сне Ленку. Она купается в каком-то странном фиолетовом море. Я вижу ее знакомое до каждой черточки тело. Мне хочется подойти к ней и поцеловать мокрые завитки волос на затылке, положить руку на тонкую спину. Но Ленка уплывает. "Очень ты боишься красного света!" - кричит она издали голосом Сергея Сергеича. От этой чепухи я просыпаюсь. За палаткой голоса. Что за чертовщина?

У костра сидят двое: Мишка и Лжедимитрий III собственной персоной.

- Дура ты дура, - слышу я Мишкин голос. - Большой, длинноногий, но глупый до невозможности.

Они не замечают меня.

- Ну разве я не прав? - говорит Гришка. - За сто двадцать целковых такая мука. Без дома, без кино, голодуха. Даже рыба, говорят, понимает, где лучше.

- Что же вернулся?

- Ну ты пойми. Я ведь тоже соображаю. Я сразу не ушел, держался тут поблизости. Думаю, пойдут искать, надо будет объявиться. Не пошли. Ах так, думаю. Наплевать вам на Гришку Отрепьева. Решил в эту ночь уходить. Смотрю - костер. Ночь уже. Думаю: сидят сейчас у костра ребята и решают, какая это сволочь Гришка. Голодали, думают, вместе. Рвач Гришка. Вместо совести длинный рубль. А костер все горит. Ты пойми меня. Я долго ждал, а он все горит... Понимаешь?

- Так ты же соображай не как рыба. Я тихо ретируюсь в палатку.

- Уже пора? - вскидывается в мешке Виктор.

- Темно еще, - говорю я. - Гришка вернулся.

- Тем лучше, - сухо говорит Виктор. - Я, пожалуй, встану. Не буди ребят, я пойду в маршрут в одиночку.

Тундра все больше и больше приобретает цвет спелого лимона. Значит, приходит осень. Исчезли линные гуси. Большеголовая утиная молодь перелетает по озерам. Вечерами в стороне залива Креста пылают страшной красноты закаты. Такое небо я видал только на иллюстрациях к космической фантастике.

Сегодня все в сборе. Виктор и Мишка о чем-то тихо спорят над картой. На западе отчаянная марсианская иллюминация. Журавли за озером заводят ленивую ссору, какой-то одинокий гусь бросает в земное пространство редкие крики. Мерзлотные холмы синеют, как могилы неведомых завоевателей.

- Я читал где-то, - говорит Лешка, - что световое давление можно использовать для паруса. Представляете: межпланетные бригантины с парусами, надутыми светом.

- Все в мире крутится по спирали, - не отрываясь от карты, говорит Виктор. - Здесь паруса и там паруса... Присматривай себе трубку, Лешка, будешь капитаном. Космический корсар. Чернев - Гроза Созвездий.

- Эй, помолчите, - просит Мишка. - Слушайте землю.

- А вот я капитаном не буду, - говорит Валька. - В шалабане у меня больше пяти классов не уместилось.

- Раньше надо было думать, - рассеянно бросает Виктор.

- Гора разума в океане глупости, - фыркает иронически Мишка.

- Ну а разве не так? Тебя в институт за уши, что ли, тянули?

- Нет. Я же Человек-символ. Я с шести лет копил деньги на высшее образование. И ты тоже, и он. - Мишка кивает на меня.

Мы вышли от озера Асонг-Кюель к подножию Пельвунея. Судя по всему, именно из этого района были взяты исторические миридолитовые образцы. Пару раз нам удалось поймать членов миридолитовои шайки: дертил и розовый кармалин. Виктор теперь сам инструктирует ребят, которые моют шлихи. Шлихи сейчас надо мыть "с блеском", до особого серого тона, при котором еще не смываются с лотка легкие минералы. В частности, дертил и кармалин. Вернее, их крохотные зернышки.

Нам нужно промыть целую кучу проб у подножия Пельвунея. Моет Лешка. Валька, как робот, ходит по склону, подтаскивает их к реке. Мы лежим в палатке, отчаянно дымим махрой, сбиваем свои маршруты. По долине гуляет пронзительный ветер. Глухо шумит под снежником вода. Чертыхается у ручья Лешка. Пробы готовы часа через два.

- Так быстро? - удивился Виктор и начал их проверять. Через минуту он выругался. Громко, грубо, отчетливо. Мокрые мешочки со шлихами лежат перед ним, как цепь прокурорских обвинений. Привычно сереют утренние шлихи и, как взятая на ходу горсть песка, в наглом белесом отсвете лежат последние. Лешка отчаянно и явно халтурит!

Он стоит перед нами, опустив голову. Синяя шея и красные сосиски-пальцы, распухшие от воды... Эх, парень! Видимо, мама не гоняла тебя в свое время к проруби помогать полоскать бельишко. И мы напрасно жалели, спешили кончить с делами, чтоб помочь. И Валька зря потел все утро на склоне.

Валька с глухим стуком сбрасывает рюкзак. Он только что спустился со склона. Короткие потные волосы прилипли ко лбу. Он медленно подходит к Декаденту. Немая сцена.

- Стоп! - Длинная фигура Отрепьева вырастает перед ним. - Не дело при всех, - говорит Отрепьев. - Разберемся потом.

- Завтра маршрута не будет, - говорит Виктор. - Будем перемывать шлихи.

Мы уходим в палатку.

- Тихо, - шепчет Мишка. - На берегу конфликт.

- Ты несчастный подонок, - говорит Валька. - У нас на заводе таких в проходной давили.

- Да, нехорошо, - добавляет Отрепьев. Молчание.

- Я бы заставил тебя сожрать твой аттестат зрелости, - презрительно говорит Валька. - Мамкин ты запазушник.

- Соображение у тебя, Леха, как у селедки, - добавляет Отрепьев.

Молчание.

"Ай-хо!"

С рассвета до заката пропадаем в маршрутах. Наступил критический этап гонки за миридолитом. Дальше наш маршрут уже уходит от Пельвунея в тундру. Грязной щетиной позаросли скулы ребят. По-усталому горбятся спины. Временами мы напоминаем сборище мрачных анархоиндивидуалистов. Лешка ни с кем не разговаривает. Мы мрачно ищем зарытое кем-то сокровище.

Почти все время хочется спать. Объективная реальность куда-то исчезла. Остались только карандашные дороги на карте. Дороги, дороги, дороги. Нехоженые тропы на карте и на земле.

Вечерами мы безнадежно просматриваем собранные за день коллекции. Григорий и Леха в такое время уже спят. Валька надоедливо дышит в затылок.

- Нету? - спрашивает он. - Нету?

- Уйди к чертям, Валька, - говорим мы. - Не раздражай. Иди спать.

- Значит, нету.

Снег застал нас на речке Курумкаваам. В начале августа такое бывает.

Белые хлопья летят откуда-то из свинцовой мглы. Плещет о берег черная вода на озере. Исчезли птицы. Мы отлеживаемся в палатке. Первые сутки спим, как первокурсники после экзамена. Вторые сутки тоже спим. Ветер заметает сквозь дырки синие полоски снега. Их не хочется убирать, не хочется расшнуровывать палаточный вход. Только Гришка изредка вылезает из мешка, чтобы подогреть консервы.

На третьи сутки начинается болтовня. Мы лениво рассуждаем о Лолите Торрес, прямоточных реактивных двигателях и о мозоли, что вторую неделю сидит на ноге у Гришки. Мы нарочно не говорим о миридолите. Мозоль нас доконала. Чтобы поднять настроение, Виктор начинает рассказывать о героическом рейде по Чегутини осенью пятьдесят второго. Он был там еще студентом. Почти на полмесяца раньше выпал снег, и лодки стали среди ледяной шуги. Пяткой пробивали тогда ребята лед и совали в эту дыру руки с лотком. Намертво поморозил руки Вася Жаров, с жестоким радикулитом слег Иван Веселин.

- А Мария-Антуанетта, - комментирует Мишка, - считала, что ад - это там, где жесткие простыни. Незакаленная была бабенка.

Среди ночи вдруг чужим каким-то голосом заговорил Декадент. Рассказывал про онкилонов. Было, по преданиям, такое племя на севере Чукотки, исчезло неизвестно когда и куда. Ученые дяди просиживают сейчас штаны над их загадкой. Постепенно Лешка расходится. Врет он умело. Парень Сэт-Паразан, умевший вплотную подползти к дикому оленю, Отец Племени с орлиным профилем, мрачные пришельцы с юга, жестокие битвы, обнаженные девушки на каяках.

"Со скалы Сэт-Паразан долго смотрел на север. Ему казалось, что он видит темную полосу на севере, полосу той земли, о которой говорилось в легендах племени. Ему казалось, что он видит даже мерцающие блики. Он оглянулся на юг. Палатки племени черноволосых закрывали весь горизонт. Это был конец племени онкилонов. Сэт-Паразан спустился вниз, где в отдельных ярангах стонали раненые и девушки перекладывали им раны сухой травой. Старики во главе с Отцом Племени безнадежно пили одурманивающий настой мухомора. Они хотели увидеть духов, которые подскажут им выход.

- Я видел костры на севере, - сказал Сэт-Паразан. - Там люди, мы должны плыть туда. Ведь черноволосые не умеют водить каяки.

- Ты врешь, - ответил Отец Племени. - На севере только море и лед. Там не может быть костров и земли.

- Я видел костры и землю на севере, - сказал снова Сэт-Паразан.

- Идем же, покажи, - сказали старики. Закутанные в медвежьи шкуры, недовольно ворча, они карабкались по мокрым камням наверх. Отчаянно шумело Чукотское море.

Они дошли до середины. Дальше утес был неприступен. Но отсюда можно было хорошо рассмотреть волчью подкову племени черноволосых, охватившую последнюю стоянку онкилонов.

- Где твои люди, лгун? - спросил Отец Племени. - Мы видим только лед и море на севере. Мы видим нашу смерть на юге.

- Надо залезть еще выше, - сказал Сэт-Паразан. - Но никто из нас не может сделать этого. Разве вы не слышали о существовании земли Храхай?

- Плывем на север! - кричали онкилоны. - Плывем к далеким кострам!

Они уплывали на север. Каяки шли стремительной стаей. Ведь онкилоны были Морские Люди. Голые по пояс юноши и девушки, стоя, работали веслами. Водяная радуга взлетала над лопастями.

- Ай-хо! - гремел боевой клич онкилонов. Этот крик заглушал шум волн. Свободная кучка людей уплывала от смерти и рабства..."

В общем, все онкилоны уплыли на север. Больше их никто не видал. По необузданному Лешкиному замыслу, племя потом двинулось к востоку и вдоль калифорнийского побережья попало на остров Пасхи.

Снег шуршал по палатке. Наверное, он завалил уже всю тундру. Слегка мерзли в мешках ноги. Мы грели друг друга сквозь шерсть и брезент.

- Ты неплохо сочиняешь, - сказал Мишка. - Откуда это?

- Читал. - Декаденту, видимо, льстило наше внимание. - Этот год уже потерян, - мечтательно сказал он. - На будущий поступлю в институт. Буду историком.

- Древние греки, - сказал Мишка, - Катулл, Лукулл, Венерины мифы. Актуальная для нашего времени специальность.

- Старики будут довольны.

- А ты, Валька, кем будешь? - спросил я.

- А кем я буду? - ответил Валька. - Как есть - работягой. Мои старики уже давно насовсем довольны.

- Все дело в самом себе, - сказал Виктор. - Уж на возможности у нас жаловаться не приходится.

- Подзатыльник надо, - вздохнул Гришка. - Человек без подзатыльника не может.

- Снег-то перестал, - сказал Мишка.

Тот самый день

Этот день пришел обычно, как приходит домой с работы старший брат. Я издали вижу, как прыгает в неловкой пробежке Виктор. Нескладная Валькина фигура поспешает рядом. У Виктора в руках полевая сумка, на Вальке рюкзак. Мы все поняли, что это и есть тот самый день.

- Есть, - говорит Виктор. - Крохотная жила, но есть. - Он трясущимися руками берет у Вальки рюкзак и развязывает его. Розовые, фиолетовые блестки, хрупкие комочки режут кварц. Вот он, миридолит. Есть! Легкая радость и опустошение наполняют нас.

Герой дня - Валька. Они были на двурогой вершинке, что к северо-западу. Виктор описал южный отрожек и решил, что на другом делать нечего. Валька предложил заскочить. Так, для экзотики, может, по интуиции, в общем, черт знает по какой причине. Заскочили, а там...

Решено переносить лагерь. Мы должны теперь перевернуть каждый камень возле той горушки. Мы должны... нам много что надо теперь сделать, чтобы не запоздать с основной программой.

Вечером пир. Лежала у Мишки в рюкзаке заветная бутылка. Мишка сходил вниз по речке за гусями, принес четыре штуки. Мы пьем за технику, за миридолит, за романтика Кахидзе. Мир крутится по спирали, хорошие времена не исчезают навечно. Огромным оранжевым кругом падает за горизонт солнце. Захмелевший Виктор произносит речь. Вспоминает о том, что пока мы гоняли бумажные шарики по коридорам в институте и стояли у кассы за стипендией, в общем, тогда наш уважаемый Валька уже слесарил, создавал, так сказать, материальные ценности. Мишка переводит разговор на другое.

Тощий, скуластый, грязнолицый Валька держит обеими руками кружку. Что-то теплое, как кровь на щеке, шевелится у меня в душе. Стоп, парень! Не надо сантиментов. Ты мужчина, ты много видал таких хороших ребят, много прошло их мимо, пройдет, к сожалению, и Валька. Где сейчас владимирский Коля по кличке Гамильтон, где светлая душа Леня Пуговкин? Создают где-то материальные ценности рабочие пятого разряда. А ведь спали в одном мешке... Да, мир крутится по какой-то кривой, может, даже по спирали. Лепидолит есть, сантименты побоку. Человек сам переводит стрелки на своих рельсах.

Мы пьем за дружбу. Дружба - это что? Необъяснимые симпатии случайно столкнувшихся индивидуумов? А можно ли ее носить с собой в бумажнике? Не лезь в циники. Дружба - это когда вместе создают материальные ценности. Об этом я читал в книгах.

Мы выпьем за первооткрывательство. Первооткрыватель - это Виктор. Начальник партии. Ну и мы с Мишкой. Интеллектуальная, так сказать, прослойка. В списке будет и наш шеф, будет инженер-лейтенант саперных войск Кахидзе. К сожалению, он лежит под Лейпцигом...

Мы сидим возле примуса, как возле костра. Здесь нет даже березки. Один ягель почему-то оригинального синего цвета. Ягель и осока, спрятанные ночью. Мишка поет наши песни. Валька куда-то исчез. Я нахожу его возле ручья. Он сидит, закутавшись в телогрейку, и булькает по воде камушками.

- Ты чего? - спрашиваю я.

- Так, - отвечает Валька. - Кидаю камни. Песен ваших я не знаю. Умный разговор поддерживать не могу.

Подходит Мишка.

- Давай потолкуем, Валюха, - говорит он.

- О чем?

Я оставляю их вдвоем.

- А ведь завтра пятое число, - говорит Виктор. - Должен быть самолет.

Слушайте, парни...

В нарушение всех законов природы самолет действительно прилетает. Мы быстро поджигаем траву. Желтый дым ползет вертикально в небо. Черная точка стремительно нарастает в размерах. Самолет низко дает кольцо. Виктор выпускает красную и зеленую ракеты. "В лагере все в порядке, больных нет, работу продолжаем". С самолета падает тюк. Письма, газеты, журналы. Я быстро выхватываю конверты с круглым Ленкиным почерком. Шуршание бумаги и строчки писем заполняют вселенную.

- О черт! - возвращает нас на землю Виктор.

- Что случилось?

- "По требованию родителей, - читает он вслух, - откомандируйте из партии рабочего Алексея Чернева, как неправильно оформленного. Отправьте с ним краткий отчет и ненужный груз. По договоренности с колхозом вельбот будет ждать вас у мыса Могила Охотника седьмого и девятого числа этого месяца". Подписи.

Ошеломленное молчание придавливает нас. Что за чертовщина?

- Ну вот, - роняет Виктор. - Езжай, Чернев, домой. Папа и мама. Мы ведь обучили тебя мату, радикулиту, ревматизму и цинизму.

- Хо-хо, Леха, - говорит оживленно Гришка. - Дома теплее. Везет молокососам.

Валька и Мишка молча переглядываются. Мы сидим на сложенных для переноски тюках, после обеда мы кочуем к лепидолиту.

- Отставить переезд, - говорит Виктор. - Отставить, значит, переезд ввиду отъезда.

Мир рушится на нас громадными глыбами молчания. Мы сидим молча. Слова еще не родились в свистящем хаосе мыслей.

- Езжай, значит, Чернев, - чужим голосом повторяет Виктор. - Будешь историком.

- Я не Мария-Антуанетта. Я могу и остаться. - Эти слова приходят к нам через сотню томительных лет.

- Да нет. Раз приказ, я должен.

Лешка медленно собирает рюкзак. Ближайший срок ухода через три дня, но он собирает его прямо вот сейчас. Прямо на наших глазах.

В хрупкой стеклянной тишине застывает мир. Кто-то странно, совсем не по-человечески всхлипывает или кашляет. Мишка!

Я смотрю на Мишку, я не могу отвести от него глаз. Что-то чуть перекосилось у него на лице, нестерпимым отчаянным светом горят Мишкины глаза. Он встает, огромный, бородатый, высеченный весь из какого-то странного дерева. Падают странные слова:

- Брось рюкзак, Декадент! Никуда ты не поедешь.

- Ошалел парнишка от счастья, - хихикает Отрепьев.

- То есть как?

- Молчи, Виктор. Сейчас моей компетенции дело.

- Но я же сам предлагал, - бормочет Лешка. - Я же не Мария...

- Все молчите! Слушайте вы, джентельмены с высшим... Я всегда считал, что в мире есть справедливость, - странно говорит Мишка. - То, что здесь сидят трое джентельменов с высшим образованием, - справедливо. То, что Леха будет историком, - справедливо. В ту ночь, когда шел снег, я думал о справедливости. Почему от одного пятнышка плесени разрастается пятно? Значит, от пятнышка справедливости должно вырасти озеро? Понимаете? Где озеро каждого из нас? В будущем? К черту такое будущее. Я думал три дня и решил. Пусть рюкзак собирает Валька, а не Лешка. Это будет справедливо. Можете надо мной смеяться, но я вас заставлю. Правильно, Гриша: люди не могут без подзатыльников. Но пусть хорошие подзатыльники идут по этапу...

Ох, что тут начинается! Суть в том, что Валька по решению Мишки должен ехать учиться. Семь классов, потом техникум, геологический техникум. Он даже обдумал финансовый вопрос, он даже обдумал вопрос о прописке. В Новых Черемушках существует у Вальки бабушка, и жил, оказывается, Валька как раз у нее.

- А наша работа? - протестует Виктор.

- Один все равно уезжает.

- Иллюзии.

День накатывается на нас, как огромный, нестерпимо колючий шар. Я не знаю, о чем мы спорим. О том, что мы много лет уже вели себя как крокодилы; о том, что мы не Армия спасения; что вся экспедиция будет тыкать в нас пальцем; что Валька железный малый; что ничего не выйдет; что мы будем пороть Вальку каждую субботу, если будет валять дурака... Валька, красный, как обмороженная пятка, уткнул лицо куда-то в коленки. Раскрыв рот и глаза, смотрит Декадент на свое ошалевшее начальство. Растерянно покусывает травинку Григорий Отрепьев.

Мишка, взволнованный, чудаковатый и обаятельный Мишка, ходит между тюками и отрывисто вяжет слова. Ох, он оратор в римском сенате, он кого угодно уговорит...

Виктор прячет глаза за скептическим отблеском стекол. Молчит. Забытой птичкой горбится сзади Лешка.

Три дня проходят тревожными и бестолковыми сгустками. В комки прессуется время. Мы перенесли лагерь. Молчаливо и яростно работает Лешка. Где-то что-то хрустнуло в Декаденте.

Когда мы несли последнюю серию грузов, он поскользнулся у самого берега. В кровь расшиб себе лоб, вывихнул палец. Так он и дошел до миридолитовой горы в мокрой одежде, вытирал размазанную кровь на лбу да сплевывал в сторонку от ветра.

- Смени одежду, - сказал Виктор. - Простынешь. Сгложут меня твои старики.

- Обойдется, - хрипло бросает Леха.

Мы работаем на вершине. Упругий ветер гуляет над Чукоткой. Змеистые пегматитовые жилы уходят под свалы. У нас голые руки. Нужны ломики и кирки, нужна взрывчатка. Призывно розовеют мазки миридолита на склонах.

- "Временно переносим центр работ на месторождение. Программу по карте выполним. Желательно удлинить срок сезона на один месяц. Просим организовать дополнительную заброску продуктов, инструментов, взрывчатки. Рабочих в партии двое. Все работоспособны", - вслух перечитывает Виктор. Сложенная бумажка идет в Валькин карман.

Мы стоим у палатки. Закутавшись в мешок, неловко прыгает Леха. Температурит что-то парень. Видимо, простыл все же в ту ночь.

- Значит, так, - говорит Валька, - значит, шефу письмо, значит, на Садовой, зовут Лена. Все вроде записано.

- Пошли, - коротко бросает Мишка.

- Ну так как же? - растерянно бормочет Валька. - Ай-хо! - вдруг говорит он. Улыбки. "Ай-хо!" - боевой клич онкилонов. Тех, что уплыли на север.

Они уходят. Картинным силуэтом темнеет согнувшаяся под рюкзаком с образцами фигура Мишки и рядом крохотная в длиннополом смешном ватнике фигурка Вальки.

- Э-ге-ге-ге-гей! - кричу я. Фигурки замирают. Поднимают бинокль к глазам тонкие палочки рук. Шарахается от крика где-то в небе гагара. Желтым заревом полыхает тундра. Я смотрю на Виктора. В сторону отвернулся мой начальник, старательно изучает серую ленту реки. Опустив длинные руки, стоит Григорий. "Смешные мы все же люди-человеки", - думаю я.

Я сижу в палатке. Виктор и Гришка только что ушли к месторождению, я вернулся оттуда. Мы по очереди дежурим у Лехи. Не на шутку разболелся парень.

- Нутро у него, понимаешь, протестует - так сказал материалист Гришка.

Я привожу в порядок записные книжки. Кончается день. Сильные густые тени падают с гор. Вероятно, сегодня будет первый лед.

Первый лед, с которого жиреют и тревожными стаями мечутся гуси.

Будут морозные ночи в палатках, будут крепкие, как дубовый шар, сентябрьские дни. Голубые ниточки тундровых рек, отмели и скалы все еще ждут нас.

Глаза Декадента лихорадочно поблескивают в сумраке палатки. Красным помидором пылает лицо. Грипп? Воспаление легких? Тиф? Менингит?

- Переболеешь - встанешь, - сурово бросил ему на прощание Мишка.

Лехе худо. Я не знаю, как быть. Он проглотил уже страшное количество кальцекса, аспирина и биомицина. Больше в аптечке ничего нет. Только йод. Йод не пьют. Эх, я знаю, что тут надо. Надо малины и бабушкино ватное одеяло. Заботливую материнскую руку на лоб. Но где я возьму тебе маму, Декадент?

...Обмелевшие за лето ниточки рек. Озера покроются льдом. Мы будем замыкать петлю. Еще стоят нерешительной стайкой значки на карте.

- Леха, - говорю я, - ты давай в геологи. Плюнь на своих греков.

Декадент молчит. Думает что-то парень. Страшным жаром горит его лицо. Черные тени крадутся в палатку. Густым стеклом висит воздух. Белеет на западе снежник.

- Леха, - говорю я.

- Не надо... - просит он.

Ночью мне делается совсем страшно. При свете свечки Лешкины глаза блестят как-то тревожно и жутковато.

- Зуб ноет, - тихо говорит Лешка.

Я достаю вату и пузырек с соляной кислотой. Испытанный злодейский метод. Спи, Леха. Леха не спит. Ну как заменить ему мамкину руку, как согреть этого парня?

- Ты хороший парень, Лешка, - говорю я. - Это ничего, что ты пижон.

- Мы не пижоны, - говорит Лешка, - мы просто молодые.

Ночью он легонько бредит. Я боюсь зажечь свечку, чтобы не разбудить его.

- Рыбы, - говорит Лешка, - куда плавают рыбы? В воде же темно, они не знают, куда плыть. Надо зажечь им костры, чтобы видели, а то как же... Никто не должен, не имеет права жить в темноте. Зажгите костры в океане...

Он много городит чепухи. Я не могу заснуть.

Наутро приходят Виктор и Гришка. Гришка варит очень крепкий чай и разбавляет его спиртом. Потом заставляет Декадента выпить эту взрывчатую смесь. Лешка лежит в двух мешках и обливается потом.

- Порядок, - говорит Гришка, - дедов способ... Любую простуду вышибает.

Я издали замечаю Мишку. Одинокая темная фигурка спускается по желтому склону холма.

- Мишка идет! - говорю я ребятам. - Один.

- Мишка? - суетится Григорий. - А у меня чай не готов. - Он возится за палаткой с примусом. - Миша любит чай крепкий. Миша любит чай горячий. Не подкачай, Григорий, - говорит он сам с собой.

Мишка подходит шагом до смерти уставшего человека.

- Привет, бродяги! - здоровается он. Только голос у Мишки не под стать словам. Такой серьезный голос.

- Ну как? - спрашивает Виктор.

- Порядок, как в аптеке.

Я смотрю на Мишку. Чуть кривоватая улыбка застыла у него на лице. Резкие морщины режут лоб и щеки. Грязная тельняшка торчит из ватника. Видимо, здорово устал парень.

- Мишка, - говорю я, - а ведь мы уже взрослые люди. Нам по тридцать. Мужики мы, а я все думаю, что ребята!

Ничего, что небо очень злое,

Пусть пурга метет вторые сутки.

Верь, что небо будет голубое,

Голубей чукотской незабудки, -

мурлычит за палаткой Григорий. Очень ему нравится эта песня.

- Гриш, мы тебя в консерваторию определим. Ладно? - доносится из палатки.

- Если условия подойдут, то можно и в консерваторию, - миролюбиво отшучивается тот.

- А что ж. Люстры, поклонницы, аплодисменты, - рассеянно замечает Мишка. - Значит, так.

- Ай-хо, старик! - говорю я.

Мишка устало улыбается. Виктор тихо подходит к нам.

- Миш, ты извини, - говорит он.

- За что?

- Так. Вообще извини.

- Все мы люди, - вздыхает Мишка. - Глупая, между прочим, поговорка.

"Жизнь - это как стрела", - почему-то вспоминается мне.

- А чай уже готов, - вполголоса сказал Григорий.

ВН-740

Это история о хмуром капитане Анкарахтыне, об экзотике островов Серых Гусей, которые есть на самом деле, хотя о них никто почти не знает, и, может быть, это рассказ о тех мыслях, которые навещали нас в мертвой впадине Колючинской губы в сентябре. Короче, это просто рассказ о дороге, если, конечно, считать, что дорога не только километры.

Мы прибыли в поселок Ванкарем в состоянии томительного одиночества и неуверенности в завтрашнем дне. Перед этим мы сплавились вниз по фантастической реке Амгуэме, которая почти точно по меридиану пересекает Чукотский полуостров. Я назвал ее фантастической, потому что в Москве мне не верили, что на Чукотке есть большая река под звучным названием Амгуэма, а один умник даже догадался, что я выдумал это слово от имени Аэлита.

Одиночество и неуверенность в завтрашнем дне объяснялись тем, что мы уже пять месяцев находились только вдвоем, и нам во что бы то ни стало необходимо было проплыть еще восемьсот километров вдоль берега Чукотского моря до мыса Дежнева, и наступил сентябрь - последний месяц шлюпочной навигации.

К поселку, как выяснилось, мы подплыли тотчас после священного времени разгрузки парохода-снабженца "Арктика". Узнав об этом, я опечалился, так как был знаком с капитаном парохода...

Первый человек, которого мы увидели, был сторож. Его ужасающая строгость и растерянность нас развеселили. Растерянность объяснялась тем, что мы приплыли на резиновой ярко-красной лодке с ярко-красным же парусом. Видеть такие лодки приходится не так уж часто, и ее непривычный облик, конечно, сразу наводил на мысль о кознях и происках врага. Двадцать минут, с трудом сохраняя невозмутимость, мы сидели под нервным дулом винтовки, пока не пришел кто-то из начальства. У нас проверили документы, потом пожали руки и отпустили с миром.

Казалось, что, кроме этих двух людей, в поселке нет ни одной живой души. И даже ванкаремская галька, известная тем, что в нее проваливаешься чуть не по колено, шуршала беззвучно.

С трудом мы нашли дом председателя колхоза. Лохматый молодой человек одетый спал на кровати. Он спал смертельным сном грузчика, которым спят все чукотские поселки после разгрузки парохода-снабженца.

Я вынул "Беломор", и в это время лохматый молодой человек с оханьем сел на кровати.

- Привет, - сказал я, и он без особой приветливости кивнул головой.

- Я зоотехник, - сказал он, - и здесь я новый человек. У вас гиблое дело, так как колхозу нужно пятнадцать тонн моржа, а в ямах всего пять. Вельбот неделю как ушел на промысел, и байдары уходят каждое утро. Председатель в тундре, но и он бы вам не помог. А в общем, говорите с заместителем о своем гиблом деле. - Он снова лег на кровать, но глаза закрывать не стал.

Восемьсот километров непройденного маршрута повисли перед моими глазами, но в это время стукнула дверь и появилось начальство - баскетбольного роста женщина в сером пуховом платке...

Лохматый зоотехник не выдавал моих планов, и я исподволь узнавал все, что надо, чтобы потом начать атаку с заранее подготовленных позиций.

Здешние поселки - это признанные столицы глухих королевств. Угловатые глыбы равнодушия здесь столь же тягостны, как и в других местах. И малейшие дозы участия здесь столь же радостны, как и в других местах, может быть, они даже более радостны, ибо у просителя в глухих королевствах есть только один путь - добиться именно того, что он хотел с самого начала, других вариантов нет. В министерствах глухих королевств только один коридор с небольшим количеством кабинетов.

Я узнал, что она работает здесь четвертый год, сразу же после бухгалтерских курсов, что играла в баскет за тамбовский "Урожай", что весной раздавило один вельбот и теперь остался только один, что механик-муж ушел на тракторе в оленьи стада вместе с председателем неделю назад, что охоту на байдарах запрещает охрана, но им кое-как разрешили, что округ требует план морзверя, а зверя нет, что... Безмятежные пузырьки фраз все еще всплывали и лопались в стоячей воде нашего разговора, когда я решил: "Пора!".

Это была простая, но испытанная в боях трехступенчатая система: знакомство, разговоры, просьба.

Бывают атаки, которые захлебываются прежде, чем солдаты вылезли из окопов. Тот самый случай, когда противник знает твои планы раньше, чем они родились у тебя в голове.

Она оказалась хорошим человеком, и мы вместе посмеялись над моим великолепным тактическим усердием. И только после того, как я отсмеял свой неискренний смех, желтая волна отчаяния дала мне необходимую ясность мысли.

- Вера, - сказал я, - понимаете, очень надо. У нас восемьсот километров и очень мало дней.

Она ничего не сказала, и мы начали говорить о том, о сем, как говорится хорошо владея собой.

Мы нашли общих знакомых на мысе Биллингса и на острове Врангеля, я получил житейские характеристики на всех председателей колхозов по всему нашему пути, мы обсудили проблему, при каких капиталах и в каких годах наступает то, когда люди покидают эти края, и в каких годах наступает то, когда покидать уже нельзя, и что происходит с теми, кто нарушит этот закон. Мы припомнили массу примеров, когда человек, прожив здесь полтора десятка лет и уехав в полном здоровье, быстренько умирает на собственной даче от жары с непривычки, от колдовской тоски по бледному цвету глухих земель.

И когда мы немного помолчали, размягченные судьбами старожилов, она сказала:

- Байдара у нас есть.

- Все, - моментально среагировал мой спутник Серега. - Покупаем. Плывем.

Он не был политиком, этот отличный парень, и тем более он не был финансистом. Мы и ложки алюминиевой не могли купить без соизволения высокого начальства. И пограничники не дадут нам отплыть, ибо в наших подорожных черным по белому написано: "транспортировка на арендованных плавсредствах".

Серега, обидевшись, замолчал, зоотехник лежал на кровати и пускал к потолку струйки дыма, а она сказала:

- Поговорите с Анкарахтыном. Он у меня сейчас единственный незанятый человек. Прямо-таки очень незанятый.

- А что он из себя? - заинтересованно спросил Серега.

Зоотехник хмыкнул.

Она сказала:

- Увидите сами.

Смутная вера в удачу толкнула нас в тот же вечер на поиски человека с фамилией Анкарахтын.

В это время августа ночи были уже темными. Мы шли по сумеречному безлюдному поселку, загребая сапогами знаменитую гальку.

Желтым свечным и керосиновым пламенем светились отдельные окна. Ночная хитрая тишина смотрела на поселок из тундры.

Человек, указавший нам дорогу, остановился и долго стоял так, глядя нам вслед.

Мы обошли найденный дом кругом. Окно светилось. Я долго стучал в сени, потом дернул дверь на себя. Она открылась легко и беззвучно. Молча и нагло между ног шмыгнули на улицу две собаки.

Квадратноголовый темнолицый человек сидел на койке. Лежали куски черного тюленьего мяса. Стояла бутылка.

Я посмотрел на его лицо и сразу понял, что передо мной сидит чугунный неудачник. Бывают неудачники лимонные. Это желчные, завистливые люди, при виде которых вспоминаешь о язве двенадцатиперстной кишки. Они желчны, потому что завистливы, а завистливы, потому что желчь и удача несовместимы.

Чугунных неудачников толкает по жизни неизвестная злая сила. Этим мрачным, тяжелым людям боязливо подчиняются ремесла и вещи. Но, овладев ремеслом и удивив мир, они охладевают, как холодеет чугунная болванка, и в этом холодном состоянии становятся так же, как и она, черны и самоуглубленно бездумны. Я знал нескольких людей, которые, казалось, были заняты только тем, чтобы задвинуть тяжелыми шторами светлую силу сидящего в них таланта. Знал одного парня из тундры, который писал об этой тундре литые, как гантели, стихи, был хорош в дружбе до тех пор, пока не начинал творить глупости, как специально сконструированный для этой цели великолепно безмозглый робот.

...Он, видимо, был здорово пьян, наш чугунный неудачник. Долю времени мы все молчали.

- Я Анкарррахтын! - вдруг рявкнул он с раскатом через "р" и гулко хлестнул себя по груди. Мы молчали, и тогда он, юродиво протрезвев лицом, вдруг улыбнулся почти любезно и протянул руку. Мы церемонно представились и сели за стол. Я вспомнил все, что знаю о чугунных неудачниках. "Надо содрать честное слово, - подумал я. - Чугунные неудачники всегда держат честное слово, если им об этом напоминать".

Мы просидели до рассвета, и это была действительно тяжелая ночь.

Сидящий перед нами человек был нам нужен - именно в нем заключался наш шанс на восемьсот километров, и он знал, что он нам нужен: я чувствовал хитроватые всплески его мыслей, которые он тщательно прятал за темной завесой опьянения. Он хитрил, так как не знал, как решить, и, может быть, не будь он пьян, он думал бы тяжело, но прямо.

- Я моторррист, - говорил он с раскатом через "р". - Никто не знает мотор лучше меня. Так?

- Так, - соглашался я.

- Я байдарный капитан. А?

- Верно.

Он молча сопел некоторое время в темный угол комнаты, потом говорил:

- Я умею класть печи, и я плотник. Ты умеешь класть печи?

- Нет, - честно отвечал я.

- Печи класть трудно.

- Я слыхал, что трудно.

- Я Анкарахтын, - гордо сказал он и вдруг разозлился: - Почему мне дали самую маленькую байдарку возить туда-сюда возле поселка?

- Наверное, потому, что ты пьешь.

- Пью, - согласился он.

- Почему не хочешь плыть с нами?

- Мы, чукчи, морской народ, мы знаем, - загадочно ответил он через некоторое время.

Все-таки дело сдвинулось с мертвой точки. В два часа ночи мы стали составлять непомерно длинный список продуктов, чтобы доплыть до соседнего поселка в семидесяти километрах к востоку отсюда. ("Оч-чень маленькая байдарка, дальше нельзя...") В три было твердо решено, что он довезет нас до конца маршрута и мы отправим его обратно самолетом. В четыре он отказался от всего и сказал, чтобы мы искали другого байдарного капитана. К шести утра стало светло, и мы отправились смотреть байдару.

Она стояла на не очень высоких подмостках, и ее можно было хорошо осмотреть, не спуская на землю. Это была так называемая средняя байдара, килограммов на семьсот, со старой обшивкой. Потемневшую моржовую шкуру обшивки украшало шесть больших заплат и бессчетное количество маленьких. Одна дырка с чисто лентяйской гениальностью была заткнута куском моржового сала, и только на носовых скулах белоснежной краской выделялся номер: ВН-740. Здесь была погранполоса, и все, что двигалось, перемещалось и плавало вдоль нее, должно было быть записано и пронумеровано. Анкарахтын молча смотрел в землю, пока мы осматривали байдару. На последних остатках хитрости я сделал решительный ход.

- Конечно, - сказал я, - байдара твоя, капитан, решето. Дальше соседней деревни плыть не имеет смысла.

- Я решил, - трезвым голосом сказал Анкарахтын, - я отвезу вас до Нешкана и вернусь обратно.

Поселок Нешкан, второй по счету поселок к востоку по нашей дороге, был в четырехстах пятидесяти километрах отсюда. Там, за Колючинской губой, начиналась уже настоящая морская зверобойная Чукотка, с обилием вельботов и настоящих морских бригад. Это был идеальный вариант, и потому я сказал как можно равнодушнее:

- Ты много сегодня говорил, Анкарахтын. Дай честное слово или мы будем искать другого байдарного капитана, других людей.

- Пожалуйста, - сказал он. - Честное слово. Все. Пошли спать.

Однако на следующий день все осталось на своих местах.

- Немножко надо опохмелиться, - говорил Анкарахтын. - Дорога дальняя.

Так продолжалось три дня. Это была упрямая боязнь запойного человека, боязнь труда. Я навел справки. Оказалось, что последние несколько лет Анкарахтын действительно не был в "дальней дороге". Поселок начали здорово строить, и моторист и байдарный капитан превратился как бы в шабашника. Немного плотничал, клал печи в новых домах. И тяжело пил на легкие деньги.

Стояли чертовские дни. Желтый минор августовского чукотского солнца звучал над поселком. Шальные стаи гаг носились над крышами домов из моря в лагуну и потом с тем же осмысленно стремительным свистом крыльев из лагуны в море. Их стреляли с крылечек домов. Сбитые птицы падали прямо на улицу. К ним наперегонки кидались люди и собаки.

Восемьсот километров непройденного маршрута толкнули меня на убийственный шаг. Развеселый азарт общепоселковой охоты собрал у одного из домов кучу болельщиков. Все было на виду. Гремели выстрелы, ахали, ехидничали и смеялись болельщики. Вылез из своей угрюмой норы и Анкарахтын. Я громко, так, чтобы слышали все, сказал несколько слов о честном слове.

Задувал легкий ветер. Он разносил утиный пух и трепал пестрый ситец камлеек.

В тот вечер злой и угрюмый, как черт, Анкарахтын возился при керосиновой лампе с мотором. Я видел это и видел, как независимо от выражения лица руки его работали бережно и умело.

...Весь этот день мы метались по поселку в предотъездном ажиотаже и, вымотавшись до последних пределов человеческих сил, были готовы, почти готовы, к двум часам дня. И именно в два часа дня к берегу подошел первый человек. Это был старик с внуком. Они шли рядом, внук держался за руку старика. Старик сел на землю и закурил сигарету "Друг". Внук прислонился к вытертой коже его кухлянки и стал смотреть на нас с тихой серьезностью. Пришли три женщины и стали поодаль. Их камлейки напоминали невероятный луг. Шли мужчины.

Шесть человек стали по трое с каждой стороны байдары. Старик оставил внука и встал седьмым впереди всех. Кто-то сказал вполголоса: "Го-гок", и байдара поплыла по воздуху. Семь пар нерпичьих торбасов осторожно месили землю. Байдара плыла в воздухе, и великая торжественность минуты шевельнула мне душу.

Толпа на берегу все росла. Она росла молча. Мы подняли голенища сапог, вошли в воду и пробрались на нос лодки. Анкарахтын оттолкнул байдару от берега.

Тринадцатисильный "Архимед" тонко взвыл после первого же рывка ремня, толпа на берегу стала уменьшаться, и ветер из-за песчаного островка Каркарпко стал бить в скулу байдары мелкой разгонной волной.

Закон максимальной пакостности, неумолимо действующий в начале каждого путешествия, заставил нас выбраться на берег минут через сорок. За эти сорок минут разгонная волна стала еще разгоннее, и через низкие борта стали лететь брызги холодной воды, тотчас превратившие нас в каких-то двухцветных людей, ибо спереди мы были синими и блестящими, а сзади сухими, красного кухляночного цвета.

На низкобортных байдарах для защиты от брызг борта наставляют полотнищами - брызговиками. Петли, куда вставляются натягивающие палки, были порваны, сами палки валялись черт его знает где, необходимо было выбираться на берег. Для этого вначале пришлось вынести груз, потом укрыть его брезентом, потом вытащить байдару. Пока мы все это делали, задул еще более сильный ветер, и мелкий хлестучий дождь быстро сделал нашу одежду одноцветной.

Мы скрылись от дождя и ветра за поставленной набок лодкой. Дождь шуршал по моржовой шкуре, нагоняя осеннее "дождевое" настроение, и я вынул единственную взятую с собой бутылку коньяку "Двин". Почему-то я думал, что она может понадобиться в дороге нашему капитану.

Однако хмурый капитан даже не улыбнулся, взяв кружку, а выпив, не подобрел. Потом стало темнеть. Было видно, как в домах поселка зажигаются огни. По прямой, через тундру, поселок был совсем рядом. Теплые дома, люди и магазины, где можно взять еще одну бутылку в столь неудачную ночь. Я ждал инициативы нашего капитана. Но он промолчал. Промолчали и мы.

Мы стали дремать, вначале согретые теплом коньяка, а потом каждый замкнулся в той дрожи, которая наступает, если ты лежишь на мокрой земле, в мокрой одежде, хотя и закрытый от дождя. Казалось, что прошло совсем немного времени, и я вроде бы только успел подумать, что пора достать спальные мешки и улечься нормально, как вдруг Анкарахтын молча толкнул меня в плечо и молча же стал переворачивать байдару на киль, отвязывая поддерживающие ее весла.

Было, очевидно, часа четыре утра, потому что уже светало. Ветер стих, хотя волна все еще била о берег. Мы стали переносить груз к берегу, постепенно разогреваясь и веселея от работы. В два часа дня мы уже дошли до ближайшего поселка. Здесь нам надо было забрать бензин.

Мы разгружали байдару, и никто не подходил к берегу и не обращал на нас внимания. Метрах в двадцати несколько молодых парней и девушек играли в волейбол. На девчонках были капроновые чулки и летние платья, на парнях - тренировочные костюмы. Вероятно, это были студенты, приехавшие на каникулы. Всего лет пять тому назад я ни черта бы не поверил, что увижу такое в элементарном чукотском поселке. "Может, в те времена мне попадались только очень мрачные поселки", - подумал я и пошел искать правление.

Когда я вернулся, уладив дела, Анкарахтына не было. Серега, шлепая ботфортами, резвился в волейбол, устанавливая дружеские контакты.

Я сидел у байдары, и тягостный змий подозрений грыз мне душу. Этот змий окончательно окреп, когда я увидел Анкарахтына с тремя приятелями. Они шли к байдаре и разговаривали что-то слишком уж оживленно. Капитан наш был навеселе и даже улыбался.

Семьсот тридцать километров непройденного маршрута...

Но в это время я был представлен Эттувги, Чокве и Танляю, и выяснилось, что через десяток минут трактор подвезет нам бензин вместо того, чтобы тащить его на руках, и что Эттувги, Чокве и Танляй - те самые люди, которые помогут нам погрузиться.

Сказав все это, Анкарахтын поугрюмел и отвернулся. Эттувги что-то говорил ему, кивая головой на поселок, но Анкарахтын молча ковырял носком торбаса землю и ничего ему так и не ответил.

Мы плыли мимо низких галечных и песчаных берегов, гигантских береговых обрывов, мимо тысячных гагачьих стай и любопытных тюленьих голов, встречающих и провожающих стук мотора.

На карте сорок седьмого года, которая у нас имелась, полукружьями и квадратиками условных знаков были проставлены фактории, стойбища и отдельные яранги. Мы знали, что ничего этого нет, что первое жилье будет за много километров отсюда, за Колючи некой губой. Все эти стойбища и яранги были сведены в свое время в немногие центральные поселки. Когда я намечал места для измерений, я всегда старался привязать точки к этим бывшим жилым местам, где нас встречали моржовые и тюленьи черепа, остатки вешал для рыбы и байдарных подставок. Мы делали измерения примерно через десять-двадцать километров, и почти всегда находилось бывшее жилое место, и было как-то приятно думать о том, что в наших дневниках, на наших картах около сухих цифр измерений появятся забытые названия забытых мест на древней земле.

Я думал о транспорте. Конечно, перевод людей в центральные поселки был в свое время рационален, ибо люди должны жить в домах, для домов необходимо топливо, а пароход-снабженец не может останавливаться около каждого человеческого жилья на необозримом берегу.

Но я думал и о тысячах уток и тюленей перед нами, о рыбе под днищем нашей лодки, думал о неосвоенном и почти неосваиваемом. Мне вспомнился остров Врангеля, где эту проблему решали - или, во всяком случае, начинали решать - иначе, когда я там был. Все это была проблема транспорта, и уж, конечно, приходила в голову мысль о том, что наша научная экспедиция плывет на байдаре, из которой на последней стоянке собаки выели сало из дырки, и Анкарахтыну пришлось-таки ее зашить.

На вторые сутки мы подошли к островам Серых Гусей. Это низкие песчаные острова, заросшие метлицей и жесткой осокой. Есть такое понятие "тихие земли". Об островах Серых Гусей у меня осталась память как о самом тихом месте на земле. Стоял равномерно-волнистый морской штиль. И я задремал под это качание.

Без всякой связи мне вспомнился Бёлль, "Дом без хозяина". Там есть такая сцена: глубокой ночью одинокая женщина читает французский роман. По временам она отпивает глоток вина и закуривает ярко-красную сигарету "Томагавк". По временам она включает вентилятор, чтобы разогнать дым, все это не отрываясь от книги. Она очень одна. С четкостью галлюцинации я видел эту комнату и даже текст книги. Я видел его так четко, что мог бы даже читать, если бы умел читать по-французски. Даже сейчас я могу нарисовать эту комнату во всех подробностях. Это был эффект "присутствия" в его полном идеальном варианте.

Байдару немного качнуло, и я очнулся. Засаленные ремни обшивки, груда нашего закопченного хлама сразу увели меня от Бёлля. Я увидел лицо Сереги. Он сидел сгорбившись, втянув шею в вырез кухлянки и смотрел на берег. Только сейчас я заметил, что у Анкарахтына, который все время сидит на руле и смотрит только вперед, здорово воспалились глаза. Я подумал... я подумал в этот момент, что мы, может быть, не такие уж плохие ребята.

На следующий день северо-запад, похожий на удар по лицу мокрой тряпкой, загнал нас в узкое горло Колю-чинской губы. Мы встали под защиту косы, отделяющей губу от моря, и просидели на этом месте ровно пятнадцать дней, ни больше, ни меньше.

Бессильный, но въедливый, как раковая опухоль, дождик пятнадцать дней сдабривал наше безделье. У меня была с собой книга "Современная социологическая теория". Я взял ее с собой в экспедицию за толщину и умное название. Я стал читать ее при желтом свете, проходящем сквозь промокшую байдарную шкуру, и бросил очень скоро. Просто это было идиотизмом - читать статью о социальном расслоении молоканских общин в Канаде при свете байдарной обшивки...

В один из дней мы вдруг выяснили, что разучились делать бумажные кораблики. Бумажный кораблик был нам необходим в качестве модели для лодки идеальной конструкции, на которой мы когда-нибудь пойдем вдоль всего северного побережья. Почти час мы мусолили листки, вырванные из записной книжки, пока не убедились, что к тридцати годам забыли это искусство начисто. Тогда Серега сделал из листка самолетик и с лихим присвистом запустил его наружу к дождю и ветру.

Анкарахтын рассмеялся и, вытащив нож, стал затейливо строгать палочку. Получился не то тюлень, не то другой, загадочный, но очень симпатичный и веселый зверь.

Я вспомнил острова Серых Гусей, и неясная грусть выгнала меня на улицу. Берега Колючинской губы состоят в этом месте из мелких холмов. Когда-то ледник притащил сюда горы песка и щебня, потом их размыла вода, та самая, которая даже камень точит в своем невероятном упорстве, и получились холмы, и заросли они травой, и были грязно-желтыми в это время года. Я бродил по этим холмам, спускался к безжизненным блюдцам озер между ними и снова поднимался на холмы. Казалось, что весь мир состоит из холмов и туманной пелены дождя.

Северо-запад стих и сразу же сменился теплым ураганным югом. Ураганный юг рвал полотнище, тряс поставленную на бок лодку, но все-таки это был настоящий ветер, ветер-мужчина. Он понравился нам уже тем, что стих на третьи сутки. И мы снова очутились на воде.

Гигантский поток устремился в горло губы. Мы заметили это только тогда, когда подошли к самому выходу. Возвращалась вода, выжатая южным ветром. Она несла с собой лед, плавниковые бревна и вздувшийся труп моржа.

Мы смотрели на это с любопытством детей, не ведающих, что перед ними творятся страшные вещи. Мы поняли все, когда "Архимед" взвыл отчаянным ревом бессилия и корпус байдары стал вибрировать от напора воды. Упираясь тяжелыми сапогами в гальку, мы тянули байдару на длинном моржовом ремне. Наглухо закрепленное кормовое весло не давало ей пристать к берегу.

Штормовые валы льда таяли на берегу. Между ними и водой оставалась узкая метровая полоска. Мы шли по этой полоске, обливаясь бессильным потом. С этим потом из нас выходили пятнадцать бездельных лежачих дней, килограммы чая и табачища.

Упираясь и глядя в землю, мы прозевали то место, где начался приглубый берег. Резкий рывок ремня едва не сбил нас с ног. Громадная льдина стремительно плыла навстречу в десяти метрах от нас. Между нею и берегом оставалось как раз столько, чтобы смять в лепешку нашу лодку.

Тогда я увидел один из самых красивых трюков, когда-либо виденных мной на воде.

Косолапым чукотским чертом Анкарахтын взметнулся на льдину и великолепным рывком ремня точно в нужный момент поставил лодку точно под нужным углом. С ремнем в руке наш капитан промчался по внешнему краю льдины, и семисоткилограммовая байдара послушно шла за ним, как привязанный за нитку спичечный коробок.

Он был великим байдарным капитаном, этот чугунный неудачник.

...Нас выкинуло на берег через четыре часа, на сей раз по-настоящему и по моей вине.

Откуда-то с севера из-за больших свободных пространств шли валы, упрямые, как стенобитная машина. Нам не стоило приставать к берегу, и я тянул столько, сколько было можно, и еще чуть больше, но приставать все-таки было необходимо, иначе все остальное теряло смысл.

Два раза я кивком показывал Анкарахтыну на берег, как обычно, и два раза он не замечал моего кивка. Черт, ему во что бы то ни стало хотелось без приключений добраться до того обетованного поселка. Я сказал ему в третий раз уже голосом, и он снова сделал вид, что не видит и не слышит.

- Так мы не уговаривались, - сказал я и полез на корму, чтобы самому повернуть лодку.

Анкарахтын бормотнул какое-то чукотское ругательство, но лодку все-таки повернул. Шум наката теперь был здорово слышен и, пока мы приближались, стал таким громким, что нельзя было разобрать голос.

Задача заключалась в том, чтобы соскочить на землю, пока нос байдары еще не коснулся берега, и тут же оттолкнуть ее обратно, чтобы она все время была на плаву. Я пробирался на нос с прибором в одной руке, и все прицеливался и прицеливался, и все-таки сделал не так, как надо. Когда накатный вал поднял лодку так, что сверху стала видна вся коса, и трава на ней, и накиданный осенними штормами плавник, я прыгнул, но прыгнул не прямо, а немного вбок. Второй закон Ньютона и на сей раз сработал безошибочно: нос байдары отошел вправо, подставив волне беззащитный борт. Потом была каша: вода, окатившая нас с головы до ног, всплывшие весла, скрежет борта о гальку, вода, хаос и мысль, что все пропало.

...На этом месте мы пробыли три молчаливых дня. Море совсем ошалело, и от идиотского водяного грохота болела голова и не хотелось говорить. Серега все ходил по прибойной полосе и собирал всякие морские штучки. В основном это были хитрой формы пузырьки, один из них был фарфоровый, с великолепным синим парусником на белом фоне, и пахло из него неведомыми духами. Потом мы нашли деревянный ящик с выжженной на крышке надписью: "Дринк пепси-кола". В ящике оказались узкие высокие банки, похожие на банки из-под бездымного пороха. Их там еще оставалось несколько штук, и на одной сохранилась надпись и инструкция. Это была специальная питьевая вода для американских ВМС. Мы вылили эту воду в чайник, и на сей раз заварили не чай, а кофе. Вода была как вода, только чуть сладковатая, видимо из-за специй. Сереге это почему-то не понравилось, он вылил кофе и пошел к соседнему ручью, как он сказал, "за отечественной".

Здесь была другая страна. Плоская, красного гобийского цвета и абсолютно безжизненная. За те пятнадцать дней у нас стало худо с продуктами. Осталось что-то около килограмма муки и небольшой шмат моржового мяса. Еще имелось чертовски много чая и зачем-то полнаволочки лаврового листа.

Метрах в двухстах от берега, почти над самой водой, все тянули и тянули бесчисленные стаи гаг. За день мимо нас проходила не одна тысяча, но на таком расстоянии дробовик был бессилен, а из карабина можно было лупить только наудачу.

Все же в один из вечеров Анкарахтын не выдержал. Он вытащил из чехла свой карабин и стал посылать в стаю пулю за пулей. Я засыпал, и выстрелы все врывались и врывались в прибойный шум и хлопанье палаточного брезента.

Все-таки он сбил одну птицу, и утром мы сварили ее, прибавив для крепости перца, лаврового листа и несколько кусочков моржового сала.

...Три дня я бродил по гобийской стране с биноклем и карабином в надежде подстрелить что-либо покрупнее утки. Чукотский загадочный ветер свистел меж черных камней, и странными и бессмысленными казались заверения о том, что скоро в этих местах будет расти пшеница и по дорогам пылить грузовики. Впрочем, к тому времени люди, вероятно, избавятся от тоски по запахам глухих земель. Я не доживу до этого времени, но я твердо знал, что даже лет через двадцать как-нибудь ночью я вспомню свист ветра меж черных камней и ту дорогу, которой я всегда возвращался обратно к лагерю.

Я возвращался всегда берегом моря мимо торфяных темных обрывов с трупно-осклизлыми линзами льда в них. Накатные волны вначале добегали до подошв, следующая заплескивала до коленей, и приходилось отходить, но следующая опять догоняла, и казалось, что сейчас будет вал, который воткнет тебя в торфяную расщелину. После волн оставалась желтая, дрожащая на ветру пена. Было неприятно идти сквозь нее. Казалось, что идешь сквозь живое.

На четвертый день мы оттолкнулись от берега с остервенелым намерением во что бы то ни стало доплыть до поселка. Оставалось семьдесят и по крайней мере три остановки.

Мы шли мимо мысов с чарующими названиями: Джеретлен, Энмыкай и Выквылхын. Были бортовая качка и птицы, все летевшие и летевшие на запад. За все эти дни мы не видели ни одной птицы, которая летела бы с запада. Казалось непонятным, где, в каких неведомых миру озерах и лагунах мог таиться этот неистощимый птичий запас.

Мы подошли к поселку ночью. Он стоял на песчаном берегу, и поэтому неизменный для песчаного берега бар пенился бурунными волнами в ста километрах от настоящего берега. Я вопросительно посмотрел на Анкарахтына, но он сидел с непроницаемым видом азиатского бога и все вел и вел байдару тихим ходом мимо домов, где светились окна и жили люди.

Я прозевал тот момент, когда байдара развернулась под прямым углом и, словно подхваченная какой-то надежной ладонью, стремительно понеслась к бару. Мотор взревел, некоторое время байдару трясло, так как винт бил о землю, и... стало тихо.

Мы растолкали сонного продавца, который вначале не хотел просыпаться, потом не хотел идти в магазин. Мы заставили его пойти, и он пошел все охотнее и охотнее, а в магазине совсем подобрел.

Мы сидели около того же палаточного брезента, под той же надежной от дождя и ветра моржовой шкурой и ели, без конца вскрывая консервные банки, вначале для того, чтобы съесть их до дна, а потом - чтобы только попробовать. Нам было хорошо, и я говорил, что мы вот так проживем дней пять, отдохнем, что теперь мы обязательно дойдем до конца маршрута.

...На другой день Анкарахтын попросил меня купить трубку.

- Зачем? - удивился я, так как знал, что он курит только знаменитую на севере "Красную звезду".

- Буду плыть обратно, - сказал он, - буду курить трубку. По-по-по. - И он показал губами, как будет курить трубку.

Мы купили дешевую, за 65 копеек, корешковую трубку - других не было и дешевый же табак "Моряк" - другого не было. Пока мы все это покупали, я понял, зачем ему нужна трубка. У него обратных четыреста пятьдесят. Четыреста пятьдесят одному.

За ночь установился штиль. Наверное, это был надежный штиль, ибо сколько же времени может дуть ветер!

Мы столкнули байдару на воду. Анкарахтын долго усаживался, потом вполоборота так махнул рукой и вроде бы улыбнулся. Я все не понимал, почему он не хочет задержаться на этом месте, где так много продуктов и есть выпить. Ведь он же любит выпить, знает, что после всего ему открыт у нас безоговорочный безусловный кредит, как говорится, без всяких политических обязательств и ущемления сторон.

Старик "Архимед" заработал тихонько, и пустая байдара сразу пошла очень быстро. Так ушли из нашей жизни байдара за номером ВН-740 и хмурый человек Анкарахтын.

После шторма на берегу осталось много каких-то рачков и ленты морской капусты. Светило сентябрьское солнце, и от водорослей сладко пахло больничным запахом. Мне нравился этот запах с детства, когда меня впервые доставили в больницу и я был без сознания, а когда пришел в сознание, то уже выздоравливал, и благостное чувство выздоровления навсегда связалось для меня с лекарственным запахом больницы.

Мы молча шли к правлению колхоза, чтобы снова начинать добывать, выпрашивать, добиваться, так как впереди еще четыреста, и лекарственный запах моря, запах здоровья, шел по пятам за нами.

Дом для бродяг

Сейчас, когда я пишу эту историю, я живу в маленькой белой комнате. Окно расположено очень низко, и прямо в него лезет залитый солнцем сугроб. За сугробом сгрудились тонкие сосны. Если высунуть голову в форточку, можно увидеть край хребта. Черные скалы и белый снег. Я никак не могу привыкнуть к прозрачности здешнего воздуха: кажется, что до скал и снега можно дотянуться рукой прямо с табуретки.

Сегодня гор не видно, потому что идет снег. Он идет крупными мокрыми хлопьями величиной с чайное блюдце. Ветки сосен постоянно стряхивают снег, и оттого кажется, что сосны живые.

Эта комната принадлежит метеорологу, который большую часть времени живет на высотной метеостанции. "На пике", как здесь говорят. Один угол комнаты занимает печь, которую я топлю через день. У стенки стоит железная койка, прикрытая байковым одеялом, а на стенке, чтоб не пачкаться о побелку, приколочена ситцевая тряпочка. На противоположной стене - вырезанные из журнала картинки: очень красные цветы, за которыми виден неясный контур зенитки, знаменитая киноактриса и неизвестная девушка в вязаной кофточке с чуть раскосыми глазами, по-видимому узбечка. Девушка очень красивая, но подписи на картинке нет и на обороте также нет - я проверял.

Благодаря этим картинкам и ситцевой тряпочке я чувствую себя здесь уютнее, чем дома. Наверно, потому, что значительный и, как мне кажется, лучший кусок жизни я провел вот в таких комнатах, где над кроватью приколочена занавеска и на стенках девушки, вырезанные из журналов. Еще в те времена я заметил, что полярные охотники, например, поселившись на новом месте, первым делом вынимают из багажа эту тряпочку, которую прибивают над нарами или койкой, прикрепляют хлебным мякишем цветные картинки из журналов - и жилье сразу становится привычным, обжитым и очень уютным.

Оттого, что растопленная с утра печь дышит теплом, у двери стоят огромные разношенные горные ботинки со стертыми триконями, к стенке прислонены тяжелые горные лыжи, а на гвоздиках висят полушубки, телогрейки и штормовки, жизнь кажется крепкой и основательной. Странно, что самые массивные и прочные городские здания не вызывают такого ощущения надежности бытия, как хорошо натянутая палатка с сухим спальным мешком и разложенным в нужном порядке походным инвентарем должного качества и количества. В такой палатке ты не боишься грядущего дня, а возле костра смотришь на жизнь так, как и надо на нее смотреть, - в упор и открыто. Все дело здесь в том, что в палатке ты прежде всего рассчитываешь на живую силу: свою и товарищей. Камень же городских зданий мертв, хотя и дает иллюзию, что можно на него положиться...

Я могу совершенно точно описать дом, по которому назван рассказ, и могу описать, где он находится. Он очень далеко отсюда, от этих сосен и высокогорных снегов. Дом стоит на берегу довольно большой таежной реки, отмеченной на большинстве карт Союза. Река эта впадает в реку еще больших размеров, которая уже отмечена на всех картах мира. А эта большая река впадает в Восточно-Сибирское море.

Дом выкрашен в голубую краску, цвета весеннего полярного неба; кстати, и сам Полярный круг проходит где-то рядом, может, в ближайших метрах. Совпадение это совершенно случайное, но точка на карте, означающая символически дом, попадает как раз на пунктир Полярного круга.

Дом имеет пять окон: по два окна на длинных стенах, одно - на короткой и одна стенка, подставленная ветрам, глухая. Он совершенно новый, его выстроили в прошлом году рядом с другим, старым домом, в котором живут четверо молодых мужчин. Бороды они бреют, так как этап, когда их отращивали, они уже миновали. По крайней мере, на сто пятьдесят километров в любую сторону других людей вокруг нет. Есть еще такие места, читатель.

Более точного адреса я не даю, потому что все-таки это дом для бродяг, а бродяги должны находить дома сами. Дом этот, повторяю, есть на самом деле, а не выдуман для рассказа. Да и рассказ, по сути, история, как и почему я здесь побывал.

В одном почтенном труде сказано: "Для развития мыслящего ума, для процветания наук и искусств необходим оседлый образ жизни общества, обеспечивающий безопасность и досуг его членам".

Если поразмыслить, то поймешь, что оседлый образ жизни сам по себе не гарантирует безопасности и досуга. Слишком сложно учесть безопасность, когда перебегаешь перекрестки на красный свет, куришь напропалую, а досуг занят суетой несущественных дел.

Но когда оседлый образ жизни доведет вас до того, что вы всерьез начнете исповедовать мелкие религии горожанина, полюбите фильмы и книги, в коих отчаянные герои живут именно в условиях, не гарантирующих им безопасность, тогда остается только одно: самим пожить так. Я не знаю, как стать суперменом, но знаю, что где-то есть дом, который вас ждёт и стены которого вам помогут стать человеком. И от всей души надеюсь, что в этом порыве, вас, как говорится, поймут родственники, сослуживцы и дети.

Есть такое поверье: для каждого человека на земном шаре имеется место, которое человеку неизвестно, но он может видеть его во сне. Если человек все-таки тем или иным путем найдет это место и поселится там, он будет счастлив до конца своих дней.

Мне давно снится одна и та же местность. Я вижу ее, по крайней мере, раз в год. Если судить по рельефу, то она находится где-то в Южном Казахстане, в предгорьях Тянь-Шаня, а может, в Монголии. Я вижу желтую, выгоревшую осеннюю степь в сентябре и невдалеке, километрах в десяти, мягкие увалы останцовых гор. Хребет этот не очень большой, на нем не растет лес, на вершине есть небольшие скалы из горизонтально залегающего песчаника. На хребте живет стадо архаров и еще много среднеазиатских зайцев - толаев. За архарами я и гоняюсь каждый раз во сне, но пока еще не подстрелил ни одного, потому что они меня изучили давно. Каждый раз охота кончается поздно вечером. Я сижу под песчаниковыми скалами, которые еще сохранили дневное тепло. Курю и смотрю на степь, которая идет на север. Километрах в десяти проходит линия железной дороги, и есть маленький разъезд из двух домиков, где я и живу. Я тушу окурок самокрутки о камни и думаю, что надо спешить домой, на разъезд, а то будут волноваться. На небе уже вылезают бледные звезды. Я сбегаю по жесткой осенней траве вниз к подножию хребта и вижу, как по параллельному гребню спускаются вниз на кормежку архары. Бог с ними. Еще встретимся. На этом сон кончается.

Но с некоторых пор, когда я вошел в промежуточный возраст между молодым мужчиной и просто мужчиной, но еще без добавки "средних лет", мне стала вдруг видеться местность, которую буду называть просто Река.

Про Реку мы узнали лет десять тому назад, когда жили в поселке на берегу Ледовитого океана в маленькой белой комнате с тряпочками и журнальными иллюстрациями на стенах. Мы работали в геологии, а Река просто попалась на карте: очень большая, целеустремленно рвущаяся на север и совершенно ненаселенная, кроме поселка в верховьях.

Мы откопали ее в тот период, когда радость возвращения из тундры прошла, поселок уже стал привычен и снова тянет не куда иначе, как в тундру. В геологическом управлении не было ни одного человека, который бывал на ней. Само собой, этот факт только увеличивал уникальность Реки.

Если углубиться в не столь уже седую древность, то Река находилась на стыке сфер влияния трех народов: якутов, чукчей и юкагиров. Номинально она считалась юкагирской рекой, но именно юкагиры были самой слабой национальностью из перечисленных трех, и они-то исчезали под давлением с Запада и Востока, с Якутии и с Чукотки. Поэтому местные названия на Реке имеют корни в трех языках, смотря какое прижилось больше. А некоторые вообще его не имели. Отсюда появились Торные горы, Вулканный хребет и Остроконечные горы - все, что мог изобрести утомленный придумыванием названий топограф. А один из хребтов носит неофициальное название - Синий хребет. С человеком, который это название дал, я подружился в Москве за несколько лет до того, как попал на Реку. Но лишь после того, как я на нее попал, я узнал, что он был одним из здешних первопроходцев, из тех, кто основал единственный поселок, и что его здесь помнят и уважают.

Название "Синий хребет", видимо, отвечает внутренней сути, потому что оно прижилось в обиходе. И когда видел хребет ежедневно, он был именно синий, и по-другому его называть не хотелось. Кстати, таким редким умением давать названия по внутренней сути обладают топографы высшего класса. Я не был на Вулканном хребте, но уверен, что не спутал бы его с Торными горами или Скалистым хребтом, как речку Тальниковую не спутаешь с речкой Извилистой или Хрустальной.

Тогда, десять лет тому назад, мы твердо решили, что поплывем по этой Реке. Просто так, для познания мира. Чем еще, как не географическим познанием мира, является вся наша жизнь? Вначале в пределах комнаты, потом окрестного пустыря, потом опушки ближнего леса. Сейчас наши возможности, думали мы, дошли до того, что мы можем познавать мир, плавая по тысячекилометровым таежным рекам. Но все как-то не получалось: слишком подолгу торчали в тундре или на северных островах, вдруг пришло время, когда я с неопровержимой ясностью понял, что надо на Реке быть и что откладывать больше нельзя. Я с ясностью печатного текста подумал, что чистота и даже наивность юношеских воззрений иногда более верный ориентир, чем опыт жизненных лет. Я понял, что надо мне быть на Реке. Иначе я никак не смогу проверить, правильно ли все было раньше и правильно ли то, что сейчас. Это можно сравнить с капитальной уборкой в доме, когда выкидывается лишнее и приводится в порядок то, что необходимо для жизни. Причин столь неожиданно возникшего убеждения я, ей-богу, не могу объяснить.

Перед отлетом я дал телеграмму одному из товарищей прежних лет, с которым было бы хорошо пуститься вниз по Реке. Видимо, он понял суть момента, потому что ответил в духе тех лет, когда мы любили высокий стиль. "У меня, друг, сезон дождей" - вот что было написано в телеграмме. В переводе это означало, что у него хлопоты и неприятности. В прежние годы полагалось бы ответить: "Если нужен, вылетаю немедленно" - или даже просто прилететь, без телеграммы, что было бы еще более высоким стилем. Но сейчас мы таких телеграмм уже не давали. Я решил плыть по Реке в одиночку.

Когда решение принято, остальное становится проще. В конце июля я уже летел знакомой дорогой на самый восток страны, в город, в котором когда-то работал. От этого города в поселок на Реке теперь летал раз в неделю рейсовый самолет, точнее, делал там посадку по дороге на север. Самолет этот был старый, привычный Ил-14, эпоха в гражданской авиации, как Ли-2 и бессмертная "аннушка". Сейчас они уходят в прошлое и уносят с собой биографии или части биографий людей, жизнь которых была связана с этими самолетами. Уносят и часть моей биографии.

...Ил-14 шел на снижение, а я смотрел в иллюминатор на ржаво-обожженные выхлопные трубы, почерневший от масла и выхлопов край плоскости, а внизу был привычный пейзаж борта долины: пятна озер, старицы и желто-зеленая поросль лиственничной тайги.

Самолет снизился и побежал по полосе утрамбованного грунта.

Вокруг посадочной полосы стояли мелкие нежно-зеленые лиственнички. Было тихо и солнечно. Мы сошли в эту солнечную тишину, как в радостную мультипликацию. Стояла двухэтажная аэродромная изба из затекших смолой лиственничных бревен с застекленной верандочкой АДС наверху. Такие избы, как и аэродромы с металлическим покрытием, остались здесь с войны. Над верандочкой висела недвижимо полосатая "кишка". У зеленого палисадничка стояли аборигены и смотрели на самолет с привычным любопытством, с каким в чеховские времена ходили на перрон смотреть поезда. Куда-то промчался по полосе на бешеной скорости расхлябанный грузовик. Притормозил, развернулся и так же бесцельно помчался обратно, как старый пес, который вспомнил юность и начал играть сам с собой. Натуральные псы, в шерсти которых запутались веточки, строительный мусор и обрывки бумаги, сидели у зеленой загородки. В глазах у них была безнадежная тоска по какому-нибудь ЧП: драке, приезду незнакомой собаки или еще чему. Словом, это были ездовые собаки во время мучительных собачьих каникул, когда, отдохнув от зимних трудов, они не знают, куда себя деть.

Я подошел к одному псу, поставил рядом рюкзак, а пса погладил по голове. Тот лизнул мне руку, понюхал рюкзак и отвернулся. И остальные собаки, с надеждой было воззрившиеся на меня, тоже отвернулись. Я понял, что блудный сын вернулся в родные края и узнан.

От аэропорта к поселку шла разбитая черная торфяная дорога, сейчас горячая и сухая. В конце дороги стояли новенькие двухэтажные дома. При виде их сердце у меня сжалось. Я забыл о том, что с тех пор, когда мы мечтали прилететь в этот поселок и когда не было этих двухэтажных сборных домов из архангельского леса, прошло десять лет, и сейчас такие дома стоят там, где на моей памяти еще были яранги.

Я пошел по поселку. Хотелось осмотреться. Пустота поселка не удивляла. Летом в таких, как этот, оленеводческих центрах всегда почти пусто, потому что люди в лесу, у оленьих стад, отрезанные непроходимыми марями, километрами и реками.

Я перелез через короб, ограждавший теплоцентраль, и пошел к линии двухэтажных домов. И сразу попал в старую часть поселка. Стояли отдельно бревенчатые домики, обмазанные глиной для защиты от зимних ветров. Одиноко, как памятник, стояла яранга. Большинство домиков строилось на крутом берегу протоки, сейчас совершенно сухой.

Я пересек протоку по мостику. За мостиком находилась площадь с фанерными стендами, потом снова ряд домиков, затем типовая больница, построенная буквой "П", на самом высоком месте, здание склада без окон, а еще дальше начинался лес.

Реки не было видно. Поселок стоял не на самой реке, а километрах в семи от нее, на удобном для строительства месте. Точнее, место диктовалось выбором аэродромной полосы, так как без полосы не было бы и самого поселка. На берегу протоки, у одного дома, который казался старше других, я увидел каюк, лежащий на крыше тамбура. Каюк был выкрашен в зеленую, насколько позволяла это определить вечерняя темнота, краску.

По наитию я догадался, что здесь и живет тот человек, чей адрес я получил от московского друга, который основывал этот поселок и давал название Синему хребту.

Он оказался погрузневшей копией моего друга. Те же белоснежно-седые волосы, крупная фигура и твердое лицо, покрытое неистребимым загаром. Все-таки люди высокой породы есть!

Бегло взглянув на комнату, я сразу понял, почему он не уехал отсюда, когда вышел на пенсию, и почему никогда не уедет. В домике с низким потолком, огромной русской печью посредине, самодельной мебелью было очень тепло, пахло свежепеченым хлебом. Этот неповторимый уют, выработанный древней культурой русской деревни, совмещался здесь с благоденствием охотничьей избушки, до которой ты добирался очень долго в большой мороз или плохую погоду.

Из таких жилищ человек уезжает с трудом, чаще всего совсем не уезжает.

Мне хотелось поговорить про героические времена первопоселенцев. Но было ясно, что захватывающих дух историй я не услышу. В лучшем случае услышу неспешный рассказ, и при этом будет подразумеваться, что и рассказчик и слушатель одинаково знают предмет. Мы стали говорить про каюк и о том, как мне плыть.

Выяснилось, что каюк в этих местах, бывший когда-то главным речным средством, вытеснен дюралевыми "казанками", на которые ставят мощный мотор "Вихрь".

Специфика снабжения отдаленных мест изобилует чудесами. Например, ближайшим местом, где можно купить дюралевую лодку, был город почти в пяти летных часах отсюда. Доставить лодку можно только по воздуху, а стоимость лодки, мотора "Вихрь" и провоза габаритного груза по воздуху уже отдает рубрикой "Причуды миллионеров". Но тем не менее лодок этих на реке имелся не один десяток, а из них только пять поступили через местную торговую сеть.

Но меня интересовал каюк. Кстати, каюк - это лодка, долбленная из единого ствола тополя. Ширина ее небольшая - как раз чтоб поместилась нижняя часть тела владельца лодки. На каюке удобно плыть вниз по реке, можно подниматься и вверх бечевой. По-видимому, следующей и последней ступенькой легкости является лишь каяк эскимосов или берестяные лодочки эвенков.

"Ветка" получается, когда каюк делают из досок. Чаще всего трех. Все-таки "ветка" более устойчива, так как имеет хоть узкое, но плоское днище.

- Можно ли сплавиться вниз по Реке с каюком? - спросил я к концу первого чайника.

Мы сидели при свечке, потому что электричество было отключено. Блики света играли в синих табачных струях. От печки неистребимым потоком шло тепло, и я чувствовал, что нахожусь где-то вне времени - может, в средневековом семнадцатом, может, в просвещенном восемнадцатом столетии.

- Почему же нельзя? Можно!

- Вы спускались?

- Неоднократно-о!

Новый чайник мы заваривать не стали. Просто вдумчиво покурили. За перекур я узнал, что каюк есть у Хоробровского, Дулгана, учителя в школе, и это, пожалуй, все. У остальных они сгнили, унесены Рекой, раздавлены трактором. Словом, остались у тех, кто не признает другого транспорта на воде, и потому он им нужен самим.

- Загвоздка одна есть, - тихо сказал хозяин.

- Какая?

- Когда плывешь, надо плыть. Верно?

- Примерно так, - согласился я.

- Питание добывать тоже надо.

- Надо! - согласился я.

- С каюка не стрельнешь. И рыбачить не очень удобно. Вместо ответа я передернулся, вспомнив, как однажды в низовьях Колымы глубокой осенью чуть не утонул именно из-за того, что "стрельнул" с каюка.

- А что посоветуете?

- У Шевроле есть ненужная лодка. Ветка, но маленько пошире. И плывет, и на воде стоит. Советую так...

"А кто такой Шевроле?" - хотел спросить я. Но сдержался. Узнаем.

Когда я пришел в гостиницу, света еще не было. В темноте я увидел человека, молча сидящего на стуле в очень прямой, стеклянной какой-то позе.

"Пьяный, наверное, - грешно подумал я. - Где это он ухитрился в "сухой закон"?"

Но тут как раз вспыхнул свет, и я увидел, что человек на стуле вовсе не пьян. Он был трезв, как человечество до изобретения алкоголя. Человек сидел на стуле в совершенно новом костюме, нейлоновой рубашке, галстуке и носках. Узконосые черные ботинки стояли рядом. Наметанным глазом горожанина я сразу оценил выбор костюма, носки и галстук и сразу понял, что человек этот или знает толк в одежде, или имеет врожденный вкус.

- Давно? - спросил я.

- Год не был, - ответил он.

- Зоотехник?

- Пастух. Из третьей бригады.

Было приятно смотреть на его свежее, промытое ветром, дождиками и загаром лицо и на то, как всем существом, мускулами воспринимает он стул, ковер, приемник, скатерть на столе. И я знал по опыту, что поселок этот кажется ему сейчас огромным скопищем домов и людей. Когда же он вернется из отпуска обратно, то поселок покажется очень маленьким, невзрачным, и его чертовски будет тянуть обратно к стаду, где мех на теле и раскованная жизнь, регламентированная лишь работой и неким кодексом поведения, установленным веками назад. Тем, что психологи и прочие "шаманы" нашего времени именуют "психологией малых коллективов".

- К нам бы вы... - сказал он. - Самая глухая бригада. Среди зверей живем, рядом со зверем. Не поверите, зверь у нас по-другому себя ведет. Необычно! Глухарь, медведь, бараны. Необычно! Рядом живем.

Бригада их кочевала в верховьях притока Реки. Приток сам по себе был велик, но я знал о нем только то, что он впадает в Реку "как из винтовки". Так выразился пастух. И так говорили другие.

На крыльце правления сидели мужики, и, как всегда, шло утреннее предрабочее зубоскальство.

- Митя, тебе выдали медаль для ежедневной носки. Ты почему ее не надел?

- Дома лежит.

- Врешь! Ты ее на блесну переделал. Я тебя знаю.

- Я те про блесны дополню. Мы тогда в общежитии жили трое. Мосей, я и Алик в очках. Мосей и Алик в очках за Зиной из детского садика ухаживали. Она, конечно, любила Алика, но Мосея выбрала. А Алик в очках на свадьбу подарил ей набор серебряных ложек. Двенадцать штук с черным узором. Зарплату отдал. А Мосей в первую брачную ночь встал тихонько и все ложки, которые Алик в очках подарил, переделал на блесны. Зимой дело было. К утру полный набор блесен, даже крючки припаял.

- И крючки припаял? Хо-хо! Ревновал, значит, к Алику?

- Алик москвич. А Зинка мечтала в городе жить. Ходить в театр каждый раз в новой кофточке. Кофточек сто, а одевать некуда...

- Москва - рейсовый город, ребята. Под землей гоняешь туда-сюда, выскочишь на поверхность, схватишь пирожок и опять - мырь под землю...

Утренняя "травля баланды" катилась сама собой по руслу, которое никогда не иссякает, покуда существуют крылечки. Ни один из этих заросших щетинкой мужиков в кирзовых сапогах даже не повернул головы в мою сторону, но я чувствовал, что они все про меня знают. Знают, как про комика, который прилетел из Москвы, чтобы плыть вниз по Реке. И давно меня заметили. По ритуалу надо было подойти, поздороваться, и если признают своим, то первым делом начнут высмеивать меня и предстоящее плавание. А если не признают, то будут пугать. Я подошел.

В течение пятнадцати следующих минут я узнал, что плыть по Реке вниз невозможно дальше первой сотни километров. Дальше человека ожидают заломы - скопления деревьев, под которые со страшной силой бьет вода, прижимы - скальные участки, о которые вода разбивает лодки, кружила - где вода крутит воронкой и не выпускает из себя даже лодки с мотором...

Мне стало обидно. Видно, прошедшие годы так изменили мою сущность, что сейчас мужики принимали меня за самого что ни на есть туриста.

Меж тем повествование перешло на то, сколько человек угодило под залом в одна тысяча девятьсот пятьдесят девятом.

- Слышал, - сказал я. - Я тогда в П-ке работал.

- Где?

- В геологическом управлении.

- А в позапрошлом году? - не сдавался тракторист в кожанке. - Пять человек в одной лодке. Налетели на топляк, лодку аж до транца располосовало.

- Пить меньше надо, когда на рыбалку плывешь.

- Так топляк-то и трезвый разве всегда увидит? - уже по-другому сказал тракторист.

- Да он никуда не плывет, ребята, - сказал один мужик и надвинул на глаза кепку. - Он корреспондент. Приехал Савельича для заголовка заснять. Правительство, понимаешь, про Савельича услыхало. Желает видеть его фото в печати.

Я понял, что равновесие сил восстанавливается. По крайней мере, кличка "турист" ко мне не прилипнет.

- Где дед Шевроле живет? - спросил я.

И, спросив, сразу понял, что сморозил какую-то глупость. Мужики, интерес которых ко мне благополучно утих, воззрились на меня. А тракторист сказал:

- Во-он за больницей. Палисадничек там, лодка большая перевернутая лежит. Он сейчас дома.

- А почему кличка такая? - спросил я, решив уже идти до конца.

- "Шевроле" - это импортная машина. У тебя ее нет, а у него была, - сказал один.

- Когда послом в Копенгагене работал, - добавил второй.

- Да нет! Он ее на подводной лодке домой привез и ездил по Новозыбкову.

- На лодке он другую привез, тебе говорят... Под этот спор я и ушел.

За аккуратным заборчиком из штакетника я увидел двор с сараюшками, ухоженный дом, а во дворе стоял сухонький человек неопределенного возраста и разговаривал с рыжей собакой. Я подошел к калитке, и человек повернулся ко мне. У него был огромный нос, а где-то за носом посверкивали два любопытных буравчика.

- Зверовая? - спросил я про собаку, чтобы как-то завязать разговор.

Шевроле осмотрел меня, уселся на крыльцо, вынул портсигар с сигаретами "Памир", закурил со вкусом и со вкусом сказал:

- Эт-та собака другая. Можно сказать, совсем не собака. Вот перед ней у меня была со-ба-ка. Да ты садись.

Я сел рядом и тоже задымил.

- Верите не веришь, та собака у меня была совсем человек. На белковье, когда народу много идет - а про нее, конешно, все знали, - она сразу в лес. Другие собаки еще воздух нюхают, а она уже лает. Народ тут у нас бессовестный. Што из-под своей собаки, што из-под чужой - им все равно. Абы пальнуть. Убить! А она, как увидит, что к ней с ружьем бегут, сразу лает на пустое дерево. Смотрит он, смотрит на дерево, и получается вывод, что у Шевроле, у меня, значит, пустая собака. На сучья лает. Матернется, собаку пнет и дальше. А тут я. И собачка моя сразу переключается на дерево, где бель сидит. Понял-понимаете?

- Да-да, есть умные собаки, - согласился я.

- Что ты-ы! Та моя только на машинке пишущей не могла печатать. Так все могла. А еще был случай...

...Сколь бы мало ни было объединение людей, особенно в местах отдаленных, в каждой такой ячейке рано или поздно появляется общепризнанный чудак. В одном исследовании по психологии малых групп, помню, доказывалось, что чудак в группе необходим, как необходим был библейский козел отпущения.

Шевроле всей предыдущей своей биографией подготовлен к такой роли. Он был подводником еще в мирное время, после войны возил послов в одной из Скандинавских стран, промышлял белку в Якутии, работал шофером на трассах золотых приисков, рыбачил и еще занимался многим другим. Точный перечень его профессий установить трудно, так как рассказы его никогда почти не повторялись дословно, а менялись в зависимости от места, времени и состава слушателей.

С крыльца мы перекочевали в дом, вскипятили чай. Скоро я понял, что тут тот самый случай, когда первое впечатление ошибочно.

За непривлекательной внешностью бродяги времен Мамина-Сибиряка оказался добряк, неистребимый поэт, изнывающий от обыденного уклада жизни.

- А собаку с собой не берешь? - неожиданно спросил Шевроле.

- Нет. Нету у меня собаки.

- И правильно! Нынче стоящих собак нет. Последняя правильная собака была у меня в Оймяконе в одна тысяча...

- Говорят, у вас ветка ненужная есть? - перебил я его.

- Разве ненужное что бывает? - вопросом на вопрос ответил мне Шевроле.

- Я заплачу, разумеется.

- Так платить не за что. Лодку эту Кодя утащил на деляну и там бросил. Неведомо где.

Я молчал.

- Но самого-то Кодю сегодня в поселке видели, - неохотно добавил Шевроле.

- Так, может, найти его?

- Так как ты его найдешь? Он сейчас где-нито спирт копытит. Рыскает в поисках. Разве за ним уследишь?

- Вы про собаку начали говорить.

- Я лучше тебе про медведя. У меня вниз по реке избушка имеется. Возвращаюсь я, выходит, с сетей. И думаю про то, что забыл "Спидолу" выключить. Два часа расход батареям. Подплываю к берегу и вижу: стоит избушка, в избушке "Спидола" орет, а перед дверью сидит медведь и слушает. Дверь закрыта, ружье в избе. Понимаете-понял? "Уходи!" - кричу. Медведь так повернулся ко мне и пошел в лес. Неохотно. Помешал я ему кантату дослушать...

Шевроле проводил меня до калитки. Шел дождик со снегом, но запаха зимы еще не чувствовалось. Из-за пелены дождя, тумана и снега поселок казался маленьким и забытым всеми, даже начальством в области и родственниками здесь живущих. Забыли - и всё.

- Такое время, что даже деньги не пахнут, - загадочно резюмировал Шевроле.

...В дальних глухих поселках живут неприметные люди с тихим светом в душе. Этот свет неярок и становится заметен только тогда, когда смотришь на него сквозь линзу доброжелательности и ум твой не отягощен суетой. Такие люди редки. Они есть и в больших городах. Но в городах они теряются в многолюдстве.

Я немало встречал их на окраинах государства, и все они имели общую особенность. Внешне они были малы ростом, сухотелы, и у них были серые глаза. Эти глаза обладали неким свойством микроскопа - видеть то, что не замечают другие. Эти люди очень любят легенды.

В тихой комнате учителя, жена которого уехала в отпуск - а он остался, потому что не рвался в другие места, - я узнал, что в здешних лесах есть птичка величиной с колибри. Я узнал также, что в окрестностях здешних мыши совершенно различны. На озере живут одни, в кустарнике другие, около речки третьи.

Весь этот вечер я провел в тихом, прелестном мире. Я узнал о многих явлениях, которых сам бы никогда не заметил. Между прочим, учителю было всего тридцать пять лет, он окончил институт имени Лесгафта в Ленинграде и в свое время успешно делал карьеру спортсмена.

Но сейчас его мысли были заняты тем, чтобы дети, которые на лето остаются в интернате, не отрывались от леса и. тундры. Я сказал о том, что эвенку и чукче гораздо полезнее алгебра, чем зверюшки родного края или умение ставить капканы.

- Я не о том, - сказал учитель. - Конечно, алгебра необходима. Но они же детство теряют.

Так же просто он сказал, что отдаст мне свой каюк. Могу его взять в любое время. Я подумал о том, что удобнее попросить у седого ветерана-зоотехника: все-таки он хоть как-то меня знал! И сказал об этом.

- Не надо, - сказал учитель. - Он, конечно, отдаст, но он свой каюк любит. А я закажу другой.

На прощание он посоветовал сказать Шевроле о том, что он дает мне каюк.

- Зачем?

- А чтобы не считал вас в безвыходном положении. Местная психология. Его-то лодка будет вам в самый раз. Идеально.

На лестничной клетке раздавались прыжки, детский голос напевал считалку:

Сделай фокус, смойся с глаз.

Я поеду на Кавказ...

Я посмотрел в окно. Снега не было, дождика вроде тоже. Над миром плыли низкие тучи. По краям они были синевато-белые, в середине темнее. Я вспомнил про свой синтетический спальный мешок, про палатку, которую просекал дождик, и про то, что из одежды у меня два свитера да штормовка.

В это время в комнату бесшумно и без стука вошел Шевроле. Он был в капитальном плаще, надетом на телогрейку, под телогрейкой была рубашка из пыжика. Я увидел его, когда он уже подошел к койке. "Наверное, он еще и в разведке служил", - подумал я.

- Понимаешь-ли-понял! - закричал Шевроле. - Лодка его гниет, а он спит. Ты плыть будешь иль нет?

Я стал натягивать штаны и искоса поглядывал на Шевроле. С капитального носа и со щетины на "выдающем", как здесь говорят, подбородке текла вода. Значит, дождик был, но был и ветер, который отжимал его от окна.

- Сколько за лодку возьмете? - спросил я.

- Дак ведь как сколько? Што и как понимать сколько? Я ее вам дарю. Сейчас поедем к Реке. Потом вниз поплывем, наверно, найдем. Как разыщем, так и дарю.

Полностью величину здешних рек можно оценить только по карте или если смотреть с высоты. Но какая-то скрытая сила в протоке, по которой мы плыли, говорила, что таких проток много и они полноводны. Течение было очень быстрым. Зеленые в этот пасмурный день валы неслись вниз, скручивались в водовороты и плескали в гигантские заломы. Было холодно даже в полушубке, который взял для меня Шевроле.

Лодку мы нашли километрах в сорока внизу. Она стояла в глухой протоке, затопленная почти доверху, торчали лишь обломанные края бортов.

На обрыве, над глухой протокой, стояла приземистая избушка лесорубов. Там были нары, устланные тальниковыми ветками, железная прогоревшая печь с мокрой холодной золой, чайник, кружки и журнальные картинки на стенах, покоробившиеся от влаги брошенного жилья. Здесь, видимо, жили люди временные.

Мы погрузили лодку на нос дюральки и помчались обратно в поселок. Мотор "Вихрь" хорошо тянул против течения, и я понял пристрастие аборигенов к этому виду двигателя. "Москва", не говоря уж о других слабых моторах, тут бы лодку не потянула.

Несколько дней после этого я сушил "ветку" на ветру, прежде чем заново проконопатить ее, сменить кое-где крепления бортов и залить гудроном. Такая работа, когда нет спешки, всегда очень приятна.

Дерево лодки за долгое время разбухло и не желало отдавать воду. Я содрал посильно старую осмолку и увидел внутри посиневшие от дряхлости доски. Мне казалось, что все в поселке посматривают на меня с насмешкой. "Приехал какой-то москвич, похвалился, что сплавится по Реке, и струсил".

Лодка стояла на борту около дома Шевроле. Он предоставил мне инструмент и изредка сам приходил. Закуривал и говорил.

- Значит, не берешь собаку? А зря! Вот у меня, к примеру, была такая собака. Уйдем на охоту. Походишь, сядешь на лежащее дерево покурить. А портсигара нету. "Найда, - говорю, - сигареты-то мы дома забыли..." Найда разворачивается и чешет в поселок. Вбегает в избу, портсигар в точности - лежит на столе. Она без разговоров хватает в зубы, бегёт ко мне. Прибегает. Я хвать-похвать. "А спички?" - говорю. Собака разворачивается...

В воздухе тарахтел вертолет пожарной авиации - службы охраны лесов. Пригревало солнышко, радуя сердце. Капал дождик, ввергая меня в отчаяние.

С лесной тропинки вышел темнолицый сухой человек в кожаных штанах, легкой летней кухлянке, коротких олочах. Видимо, пастух, пришедший из глубин дальних хребтов, где олени сейчас спасались от гнуса. Он шел невесомой походкой, тело его, казалось, плыло над землей. Наверное, легенда о Христе, идущем по водам, родилась вот так, когда некий сочинитель легенд увидел пастуха.

- А эта собака, что сейчас у вас? - спрашивал я Шевроле.

- Эта собака хорошая. Но... в лесу работает только до трех часов дня. Потом начинает зайцев гонять, кусты нюхать... Одним словом, культурный отдых. Видимо, узнала про укороченный рабочий день.

Шевроле уходил. Я долго сидел еще около лодки, вспоминая сплав по одной сибирской реке на брезентовой самодельной байдарке. Мимо благодатных урочищ, где зайцы бегали стаями, где поколения оленеводов оставили следы костров. Это было одиннадцать лет назад. Позднее один из геологов нашел там золото и всерьез мучался, что тут будет после нашествия золотопромывочной техники. Исчезнут зайцы, следы древних костров, а тучи оленьих рогов на могилах оленеводов растащат приезжие любители северных сувениров. Так происходило на моих глазах на многих чукотских реках.

В вечерней темноте прошли двое. Один был маленький, в телогрейке, второй - в свитере, с выпирающей из-под него пугающей мускулатурой. Маленький что-то пропел, замолк и сказал:

- Эта песня полноценна под гитару.

Большой повернулся ко мне, и я узнал его в огоньке папироски. Был моряком, потом работал на Чукотке, теперь здесь. Зарабатывает деньги, потом едет на несколько месяцев в Прибалтику, из Прибалтики снова сюда. Один из тех, у кого есть забытая комната в Ленинграде или Москве, нет родственников и еще есть неумение жить по регламенту.

- Что ты смотришь на лодку утраченными глазами? - сказал он. - Стукни по ней топором, купи дюральку, "Вихрь" и дуй с ветром, чтоб деревья качались и падали. На скорости надо жить, кореш!

- Сейчас скорости нет, - сказал из-за забора Шевроле. - У меня на Индигирке была лодка. Та скорость давала. Баба у меня, сам знаешь, комплектная, а я легковес. Так я, когда скорость давал, к бабе привязывался, чтоб ветром не выдуло...

Словом, пора было плыть.

Ночью я, как тать, прокрался к недостроенному двухэтажному дому. Там была бочка с гудроном. И рядом лежал ломик. Кое-как наколотил килограммов пять гудрона, сходил к магазину, нашел там выброшенную жестяную банку из-под галет "Арктика", сложил в нее гудрон и оттащил к лодке. Если с утра будет солнце, то к полудню буду шпаклевать лодку и заливать гудроном пазы и днище.

Со времен Даниэля Дефо принято перечислять запасы, которые берет с собой путешественник. Итак, у меня было:

1. Ружье "браунинг" и пятьдесят патронов к нему.
2. Спиннинг с безынерционной катушкой. Набор блесен.
3. Кухлянка и безрукавка из оленьего меха. Пожертвовано учителем.
4. Лодка с двухлопастным веслом от лодки "Прогресс". Весло мне также дал Шевроле. Скобу мы сняли, а вторую лопасть вытесали из лиственничной доски.
5. Топор.
6. Охотничий нож. Подарен семь лет назад одним якутом-охотником.
7. Кастрюли, сковородка - подарок жены Шевроле.
8. Одноместная палатка.
9. Поролоновый спальный мешок.
10. Восьмикратный бинокль.
11. Три буханки хлеба. Килограмм вермишели. НЗ: банка сгущенки.
12. Лавровый лист, перец, соль, сахар, чай.

Все остальное я надеялся добыть с помощью спиннинга, а если нет, то ружья.

На прощание седоголовый друг моего друга посоветовал: смотреть вперед и, следовательно, не плыть в темноте. Палатку ставить повыше, так как скоро должен начаться осенний паводок, который в этом году будет высоким. В устье реки, которая "впадает как из винтовки", пристать к берегу и осмотреться. Может быть, лучше будет спустить там лодку на бечеве.

...От берега я оттолкнулся в несчастливый день 13 августа и к закату доплыл до охотничьей избушки, где медведь когда-то слушал "Спидолу".

Избушка стояла на сухом галечниковом берегу под огромными ивами - чозениями. Нары были устланы тальниковыми ветками, печка горела очень хорошо, и между двойными засыпанными стенами бегали мыши. Постепенно они привыкли ко мне и вышли на стол - темно-коричневые зверьки с любопытствующими глазами. Я кинул им корок, мыши корки утащили, а сами пришли снова. Видно, хотели посмотреть на приезжего. На столике горела свеча, в ночной темноте шумели деревья, хрустел валежником кто-то неведомый, кто всегда хрустит по ночам, когда ты один. Я лежал на нарах и, естественно, думал о том, как хороша такая жизнь, когда есть время поразмыслить, не торопясь подумать о том, что так вот и надо бы жить, и о том, что мы умело обкрадываем себя, и так далее. Потом пожалел, что не взял собаку. Но взять ее не было никакой возможности. За такую дорогу сживешься с собакой, как с лучшим другом. Бросить поэтому в конце маршрута никак невозможно. Взять с собой также нельзя, потому что в коммунальных квартирах существуют соседи, согласие которых необходимо, и даже если всех убедить в том, что собака - человек очень хороший, то все равно плохо: я очень часто уезжаю из дому, и собаку надо кому-то оставлять. Короче, в темноте избушки, под потрескивание дров в печке, которая распалилась и светила, как домашнее закатное солнце, я пришел к выводу, что надо жить так, чтобы было кому оставить собаку...

Ночью был сильный холод. Когда я вышел на улицу, то ступни леденил иней, севший у порога на гальку. Я подкинул в печку и стал в темноте обдумывать свой маршрут. До ближайшего жилья - таежной метеостанции около трехсот километров, затем около пятисот до устья Реки. При хорошей осени я планировал еще попасть в протоку, на берегу которой когда-то давно стояла база партии, где я был начальником, и тот сезон мы, наверное, не забудем до конца своих дней. Так что хорошо бы там побывать. Такого маршрута должно было с избытком хватить, чтобы вернуть равновесие мыслей и чувств, утраченное в городе...

За ночь на всех березах и на ивняке пожелтели листья. Стволы и листья чозении также были покрыты инеем. Мир был очень прозрачным. На западе выступал Синий хребет.

Ближний хребтик, который чуть ниже избушки обрывался в Реку скалистым прижимом, не был виден из-за кустарника. Я решил сходить на него, чтобы посмотреть Реку сверху.

Дорога шла через заросли чозении, кустики ивняка.

Потом начался мшарник. Он был кочковатый, кочки переплетены стелющейся березкой. Выше березок торчали кусты шиповника. Шиповник шел сплошь километрами, и ягоды на нем висели длинные, прозрачные и очень большие. Подлесок казался красным от этих ягод. Кое-где были кусты смородины. Ягоды свисали с кустов огромными гроздьями. Так я и ломился сквозь этот лес, как сквозь огромный склад витамина С.

Дорога шла через высохшие протоки, кое-где заполнявшиеся уже водой осеннего паводка. Потом снова галечная площадка и снова протока. Так до бесконечности. Протоки уходили на юг, как ленты стратегических шоссе, которые вымостили, но не успели залить бетоном. В озерцах у борта долины сидели на воде утки. Они не улетали, а только отплывали к противоположному концу озера.

У подножия хребтика было сыро. С трудом я преодолел нижние метры подъема. Мокрые камни покрывал скользкий мох, и не было видно звериной тропинки, по которой так удобно подниматься, хотя тропинка, несомненно, должна была где-то быть.

Выше яростно верещали кедровки. Я обогнул их треск, так как сквозь кедровый стланик продираться вверх почти невозможно. И сразу попал на тропинку. Тропинка с бараньими и лосиными следами вела вверх мимо тоненьких, чахлых лиственниц. Потом кончились лиственницы, кончилась березка, и начался голый камень, где посвистывал ветер. Я оглянулся. Синий хребет вышел полностью со своими снежниками, оголенными вершинами, красными от увядающей березки распадками и розовым кое-где камнем вершин. Но все-таки, несмотря на многоцветие, он был именно синий и никакой другой.

С вершины я увидел на своем хребтике кекур, и на кекуре полоскался флаг. Часа через полтора я добрался туда. Флагом была ковбойка, привязанная к длинной палке. Ковбойка полоскалась на ветру как победный клич. Человек, который забрался сюда и повесил рубашку, наверное, был веселым парнем.

Отсюда хорошо просматривалась лента Реки, желтые галечные острова и другие хребтики, которые обрывались в нее. Внизу, у подножия, зеленел лосиный выгон с пятнышками озер, куда любят приходить по ночам лоси. Все кругом было чрезвычайно чистым, подернутым легкой дымкой умудренности бытия...

На следующий день Река напоминала старую заповедь о том, что в этих краях нельзя особенно размягчаться. В километре ниже избушки начинался прижим от хребтика. Я подплыл поближе к скалам, чтобы оценить трудность управления лодкой у них. Встречный поток течения сразу затащил лодку в длинную глухую протоку. Вдоль скал, где видна была "труба", тянул сильный встречный ветер. Попытавшись выйти на веслах, я понял, что это не удастся, и наладил бечеву. Но бечевой можно было дойти только до первого уступа. Дальше скалы уходили отвесно в воду.

Я делал заход за заходом, и каждый раз течением относило обратно. Ничего не осталось после нескольких часов возни, как переплыть заводь, уйти бечевой вверх по течению и проплыть дальше от скал. День почти кончился. За восемь часов я проплыл что-то около двадцати километров. Кое-как натянув палатку, я залез в мешок. Потом чертыхнулся, вылез и натянул палатку по всем правилам, закрепив, где можно, борта камнями. Потом разгрузил лодку, вытащил ее подальше на берег и перевернул. На всякий случай привязал длинным шнуром к ближайшему кусту. Теперь, когда все предосторожности были соблюдены, я спокойно залез в мешок. Проснулся оттого, что горящая сигарета обожгла грудь. Оказывается, я заснул, едва успев прикурить. "Докурю и засну", - подумал и снова проснулся от ожога сигареты. Так продолжалось раза четыре. Наконец я затушил сигарету, выкинул ее из палатки и отключился мгновенно, как будто выдернул себя из розетки.

...Уже перед утром я слышал, как мимо прошла моторка, за ней вторая, третья. Все они шли на полной мощности двигателя, и рев, отражавшийся от воды, казался особенно громким. Где-то в дальней протоке моторки соединились, гул слился, перешел в некий отвлеченный авиационный рев. И тут, наверное впервые в жизни, в наивной попытке отступничества от века я проклял двигатель внутреннего сгорания и того, кто его придумал.

Вечером я слышал, как моторки с тем же адовым воем прошли обратно другой протокой.

И теперь я твердо знал, что долго их не услышу. Дальше, вниз, совхозные рыбаки не плавали.

Мы остались с Рекой с глазу на глаз. Как будто почувствовав это, перегруженная лодчонка стала лучше слушаться весла. Сильно холодало. Я долго плыл в тот вечер, до самой темноты. На берега давно уже легла ночь, но на реке свет держался. Так я плыл по речному свету, обострившейся интуицией угадывая в тишине топляки, которые могли перевернуть лодку, прижимы с донным течением и заломы, под которые могло затащить. Могу сказать, что я совершенно при этом не думал. Забитая городом интуиция проснулась, и я снова стал тем, кем по, возможно, ошибочному убеждению родился быть - странником домоторной эпохи.

Речное плавание вниз по течению описанию почти не поддается. Оно состоит как бы из отдельных мелких событий, вплетенных в монотонные дни. Во всяком случае, я мало встречал писателей, которые умели передать напряжение изо дня в день и то, как устают от гребли кисти, и режущие блики солнца на воде, и минутные вспышки опасности, которые осознаешь, когда они уже проскочили, и берега, заваленные тысячами кубометров древесных стволов, и лосей, которые в вечерний час выходят полежать на гальке, а ты их вспугиваешь в последний момент, потому что плывешь без всякого шума - чистый индеец из Фенимора Купера.

У одного из прижимов я столкнулся с феноменом, именуемым "кружило". Вода у скал была густо-зеленой от глубины. Я греб в одном направлении и вдруг увидел, что плыву перпендикулярно. И в тот же момент весла будто уткнулись в резину. Сопротивление лопасти было тугим и сильным. Потом я поплыл назад, потом вбок с какой-то ужасающей медлительной равномерностью, которая вовсе не зависела от направления и силы гребка. Я бросил грести и увидел, что ничего не изменилось. Попробовал грести изо всех сил и сдвинулся примерно на метр, хотя спина стала мокрой. Лодка равномерно и мертво двигалась по какой-то таинственной траектории. Я покорился судьбе и стал ждать. Выглянуло солнце. Скалы были светло-коричневыми. В одном месте они были испачканы пометом, и, задрав голову, я увидел на приступке огромное гнездо из хвороста. Но птиц не было.

Солнце просвечивало воду, наверное, метров на десять. Я посмотрел вниз и увидел спины плотных, упругих рыб, которые в метрах полутора подо мной медлительно передвигались. Спины их также казались зелеными. Я лихорадочно вытащил коробку с блеснами, нацепил на спиннинг и, забыв про "кружило", стал блеснить, подергивать блестящую приманку. Но рыбы не обращали никакого внимания, будто не видели ее. Я менял блесны одну за другой: большие, зимние, летние, белые, желтые, с красниной и без краснины. По временам блесна наталкивалась на рыбу и тут же отскакивала, будто рыбы были изготовлены из тяжелого и плотного материала вроде хоккейной шайбы.

В азарте я не заметил, как река вынесла меня из "кружила" по тем же непонятным законам, и я поплыл вниз, притихший и ошеломленный.

Огромные лиственницы высились по берегам, прямые и точные, как древние афоризмы. Вдали недосягаемо и странно выделялся Синий хребет. И вот в этот момент я начал понимать Реку. В это понимание входил речной шум, тысячетонные завалы дерева по берегам, наклоненные в воду лиственницы, солнечный свет и хребты, за которыми торчали еще хребты, а за теми торчали новые. Сюда входили и лоси, которые лежали гигантскими тушами на отмелях, и, если стукнуть веслом, убегали. Из-под их копыт со шрапнельным свистом летела галька, а рога, чудовищные рога колымских лосей, самых крупных из всех лосей мира, плыли в воздухе тяжко и невесомо, как корона монарха в торжественнейшей из церемоний. И эти проклятые рыбы тоже сюда входили.

Только теперь я понял, почему все говорили о Реке с каким-то оттенком мистического восторга и уважения. Я благословил день, когда решил сплыть по ней.

На ночь я остановился у небольшого ручья, который со звоном влетал в реку из зарослей топольника. На коренном берегу стоял мощный лиственничный лес. В темноте его была торная тропинка, по которой, вероятно, выходили с хребтов к реке пастухи. Я пошарил глазами и увидел лабаз, приколоченный на высоте к трем лиственницам. На лабазе стояли ящики, обтянутые брезентом, а сбоку была прислонена сколоченная на живую нитку лестница.

Вода поднималась. Это можно было узнать без всяких футштоков по речным звукам. Склоненные в воду деревья, хлопанье которых бывает слышно за километр, теперь стучали чаще и оживленнее. Затопленные сухие кусты издавали пулеметный треск. На перекатах было слышно, как о дно лодки постукивает галька, а на некоторых участках вокруг поднимался шорох, как будто лодку тащили по хвое. Наверное, это лопались пузырьки воздуха.

Река круглые сутки была наполнена звуками. В устье одной из речек я слышал, как кто-то, птичка или зверек, громко жаловался: "А-а, уай, а-а, у-ай!". Потом раздавался щенячий визг и снова "а-а, у-ай!". Может быть, это скулил медвежонок. Дважды я видел медведей на отмели. Они шли, мотая головами, смешные, огромные звери, и, завидев лодку, убегали, как-то по-собачьи подпрыгивая и вскидывая зад.

По ночам вокруг палатки тоже не было тишины. Однажды треск был так громогласен, что я не выдержал и напихал в магазин браунинга пулевые патроны. Треск на минуту затих, потом на опушке чей-то громкий голос сказал: "Бэ-э-уэ", затрещали сучья, и все стихло. Я заснул, так как за день уставал до того, что заснул бы, наверное, рядом с медведем.

На другой стоянке меня разбудили солнце и странный звук: свистели крылья больших птиц, которые одна за другой пролетали над самой палаткой.

"Глухари! - ошалело сообразил я. - Глухари прилетают на отмель".

Я наскоро зарядил ружье, выпутался из мешка и выглянул в щелку палатки. Я увидел всего-навсего одного глупого старого ворона. Он летал над кострищем, где лежали сковородка с остатками ужина и несколько выпотрошенных рыб. Ворон никак не мог решиться. Он отлетал на отмель, делал круг и снижался к кострищу, пролетая над самой палаткой, и опять делал круг. Наверное, так он летал все утро.

Я высунулся из палатки. Ворон сказал "кар-ра" и негодующе удалился, очень черный и очень желчный.

Чтобы закончить разговор о рыбах, расскажу, как все-таки я начал их ловить. Меня предупредили, что в устье реки, которая впадает за Синим хребтом, живут огромные щуки.

Устье я прозевал, но по местности догадался, что оно должно было быть где-то здесь. Я выбрал крутой торфяной берег, заросший шиповником и голубикой, и попробовал блеснить. Было на глаз видно, как плавают крупные темные хариусы, стоят в затопленных кустиках пятнистые ленки, которые здесь бывают до восьми килограммов весом, притаились в тени небольшие полосатые щуки. Воистину это была земля рыб. Я начал бросать спиннинг, но интерес рыбы был вялый. Несколько хариусов хватались за блесну, но тут же срывались. Я долго метался по берегу и в довершение всех бед увидел в тени затопленного куста громадную щучью голову. Щука смотрела на меня недобрым черным глазом.

Цепляя самую большую блесну из коллекции, я шептал слова, молитвы, стихи и еще черт знает что. Руки дрожали. Наконец я все-таки нацепил блесну, отошел в сторону и закурил трубку, чтобы успокоиться. Я покурил, сделал вдох-выдох, даже присел и помахал руками. Потом закрыл глаза и припомнил берег и речку, затопленные кусты, утонувшие стволы, о которые мог зацепиться крючок. Припомнив, я вышел вверх по течению и забросил спиннинг так, чтобы блесна прошла сзади щуки метрах в полутора от нее.

Щука не среагировала ни на первый бросок, ни на второй, ни на третий. Я подошел ближе и поднес блесну почти к самому ее носу. Но щука не смотрела на блесну. Она все так же смотрела на меня тяжким, свинцовым, недобрым взором. Потом медленно повернулась и вдруг, дав бешеный водоворот, исчезла.

Я старался убедить себя, что здешние щуки жестки на вкус, что здесь едят только кишочки, которые хорошо жарить. Но все это мало утешает, когда нечего есть.

Я вытер пот, уселся на землю и стал думать. "Что-то не так в основе, - думал я. - Рыбы хоть отбавляй. На блесну не идет, червяков нету. Ягодой будем питаться?" В сомнении я открыл блесенную коробку. В ней лежала самодельная блесна Шевроле, которую тот дал мне перед отплытием. Блесна была просто винтовочной пулей, в которую с одной стороны был впаян загнутый гвоздь от посылочного ящика, с другой - петелька. Я нацепил эту блесну и кинул ее в стремнину под берегом.

К ней кинулся хариус, но, опережая его, из кустарника молнией вылетел двухкилограммовый ленок, и спиннинг в руках согнулся. Через мгновение ленок уже плясал на траве, выгибая тело и сверкая на солнце. Вместе с ленком приплясывал я.

На шестой день случайно и, если так можно сказать, без умысла я убил медведя. Не уверен, что надо пояснять это, но скажу, что возраст, когда этим гордятся, уже прошел, и вообще, медведи глубоко симпатичные звери, если только ты не сталкиваешься с ними нос в нос. До той же стадии самообладания, когда, столкнувшись с медведем нос в нос, ты остаешься спокойным, я не дошел.

Все началось с шиповника... Если искать первопричину. Проплывая мимо обрыва, я заметил огромное даже для этих мест скопище шиповника. Как-то машинально я пристал к берегу, привязал лодку к камню, машинально подергал веревку и так же, точно во сне, полез наверх по плотному, спрессованному галечнику. Вдоль Реки дул упрямый ветер. Я задержался около куста смородины, которая буквально гнулась под огромными кистями, потом перешел на шиповник. Шиповник был чуть кисловат, полон мякоти, а волосистые семечки было очень легко выплевывать. Заросли шиповника тянулись, может быть, на многие десятки километров. Я привстал на цыпочки, чтобы хоть на глаз прикинуть это изобилие, и в метре увидел лобастую голову с дремучими глазками. Медведь коротко и как-то утробно рявкнул. Все было слишком неожиданно.

На ночевку я остановился чуть ниже, где начинались скалы. В скалах торчали желваки конкреций, я тоже их машинально отметил, когда натягивал палатку и поглядывал на них, когда снимал и растягивал шкуру и разделывал зверя. В конкрециях вполне могли быть аметисты, как в знаменитом месте невдалеке от Магадана.

Я лег спать поздно ночью. А утром при ярком солнце пошел к подножию скал, чтобы посмотреть, не вывалились ли конкреции, потому что лезть на скалы было рискованно. Но у подножия был гладкий, поросший зеленой травкой вал, и никаких камушков. И опять, как сомнамбула, я сходил за топором, поскольку геологического молотка, конечно, не взял и, как был в резиновых болотных сапогах, полез вверх по расщелинке. Грело солнышко, но камень скал был приятно прохладным. И я думал о том, что по глупости порву о какую-нибудь зазубринку носки сапог, нигде их не заклеишь, а впереди холода, жуткие холода на воде, и думал о том, есть ли там аметисты, и еще о каких-то пустяках... Вниз я не смотрел, так как знал, что сразу станет страшно и тогда все пропало. Потом нога сорвалась, и руки тут же сорвались с выступа. Я успел только отшвырнуть топор в сторону и другой рукой отпихнуться от скалы, чтобы не ободрать лицо.

... Очнулся я в палатке. Я лежал на спине на полу. Вход не был застегнут, мешок лежал рядом, на улице шел дождик, и спина была мокрой. Мягко гудел затылок. Наверное, затылком я и ударился о спасительный травяной валик у подножия. Очень сильно болела спина, всей плоскостью, и соображалось туго. Я понял, что лежу давно, так как полез при солнце, сейчас был дождик, неизвестный час дня. Часы стояли.

Я выбрался из палатки. Лодка почти стояла на плаву, хотя я вытащил ее высоко. Медвежьей туши, которую я положил в воду, чтобы она хранилась подольше, не было.

"Может, приснилось мне все это?" - тупо подумал я и пошел к тому месту, где растягивал на колышках шкуру. Шкура была на месте.

Потом я сходил к скале и нашел топор. Значит, ничего не приснилось. Значит, просто расплата за зверя, который, может, и не собирался нападать, а рявкнул от ужаса.

Дождик шел холодный, и ветер по временам прыгал порывами с севера. Порывы были сильные. Наверное, от сотрясения в голове у меня что-то перестроилось, и вдруг я почувствовал себя тем парнем, каким был десять лет назад. И еще почему-то испугался, что у меня воспаление легких. Когда-то на острове Врангеля я схватил воспаление легких, и это время осталось в памяти как время, когда ничего не помнишь. Надо было плыть к людям. До метеостанции оставалось километров сто пятьдесят.

Я очень опасался потерять сознание, но все-таки чувствовал себя прежним, когда ничего не боялся. Во всяком случае, пока есть палатка, спальный мешок, ружье и патроны. Это Река платила за то, что на нее приехал.

Я загрузил лодку. Ветер становился все сильнее, начинался снег. Мне очень хотелось уплыть с этого места. Кисти рук сильно мерзли. В аптечке у меня были только марганцовка, йод и еще мазь от комаров - диметилфталат с вазелином. Я смазал ею руки, и стало легче.

Конечно, это было глупостью - плыть одному. Все-таки техника безопасности, которую нам так вдалбливали в голову, на что-то существует. "Восемьдесят семь процентов несчастных случаев происходит из-за нарушения техники безопасности". Я это помнил, как помнил и сводки о случаях по Министерству геологии, которые нам зачитывали.

На реке ветер был еще сильнее. Я натянул кухлянку и поверх нее штормовку. Но секущий дождик, сменившийся вскоре снегом, быстро промочил штормовку, затем кухлянку. Там, где встречный ветер шел по руслу реки, лодка почти не двигалась. Вырванные с корнем деревья плыли вниз, обгоняя лодку, так как у них почти вся поверхность была под водой и ветер им не мешал. Было бы хорошо уцепиться за одно из них, но это было и опасно: дерево могло зацепиться, тогда струя сразу подожмет лодку, перевернет ее.

Сверху я натянул еще одну кухлянку, верхнюю. Но и она промокла насквозь, и я прямо-таки подпрыгивал от холода на мокром сиденье.

Я пристал к берегу. Ветер здесь прыгал сверху. Руки не слушались, и я извел коробку спичек, прежде чем развел костер. Но костер тут же затух. Я чертыхнулся от злости на себя. Есть нерушимое правило: чем медленнее ты будешь разжигать костер, тем быстрее он загорится. Я нашел в лесу сухую тальниковую ветку и сделал из нее "петушка" - комок из стружек. Потом заготовил еще двух "петушков" потолще.

Костер загорелся. Я повесил над ним штормовку и одну из кухлянок. А на тело натянул сухой свитер. И вдруг обнаружил, что не помню, как привязал лодку. Похолодев от ужаса, кинулся к реке.

Но лодка была привязана прочно: двойным узлом к стволу ивы и еще страховочно к поваленной лиственнице. Сработал автоматически.

Вернувшись, я обнаружил, что от штормовки остался один рукав и карман, где в металлической коробочке и целлофане лежали документы, деньги. Везет!

Потом снова плыл по реке. Вода была свинцовой, и ветер не давал плыть. Оглянувшись, я увидел в двух-трех километрах скалу, с которой упал, и место, где разжигал костер.

Смытые лиственницы теперь летели мимо меня, как торпеды. А снег все так же шел под очень крутым углом навстречу. Есть две заповеди, когда маршрут не получается: "жми что есть сил" и "остановись". Сейчас было явное место второй заповеди. Остановиться. Поставить палатку. Натаскать как можно больше дров. Сварить очень сильный обед. Залезть в мешок и переждать.

Так я и сделал.

Я не очень удачно выбрал место стоянки. Лодку привязывать было не к чему. Вдобавок она опять разбухла и сильно текла. Я заносил то нос, то борт и оттащил ее максимально далеко от воды, потом засыпал дно лодки галькой и поставил палочки, чтобы мерить уровень воды.

Я возился с лодкой часа два, а затем еще приходил проверять. Лишаться лодки было нельзя. Я был на острове. Найти же исчезнувшего человека среди тысяч этих поросших островов почти невозможно даже с вертолета.

Потом я наносил дров. Натянул палатку так, что она звенела. Постелил медвежью шкуру и заварил крепчайший и очень сладкий чай. Варить было нечего, и я даже не шел искать зайцев. Есть объективный закон природы - когда исчезают продукты, автоматически исчезает и дичь. Надо просто переждать момент невезухи.

В истовой добродетели я вывесил кухлянки не к огню, где они могли быстрее высохнуть, но где их сушить не положено, а на ветер. Над ними устроил навес из запасного куска брезента, приготовленного на парус в низовьях. Затем, решив, что именно сейчас и есть крайний случай, я открыл банку сгущенки - неприкосновенный запас. Потом выпил чай, залез в мешок и подумал о том, что если я все-таки не схватил воспаления легких, то жить можно в любую погоду.

Над головой скрипели чозении, и палатка все-таки протекала. Но тут уж ничего нельзя было сделать, кроме вывода - не брать впредь непроверенные палатки и выкинуть по приезде домой синтетический спальный мешок.

Через сутки небо стало ясным. Ледяной ветер так же дул вдоль реки, но дождя не ожидалось. Я решил плыть.

По тому, как стукало сердце и с каким трудом я дотащил лодку до воды, обдирая гудрон о гальку, я понял, что порядком ослаб. Потом загрузил лодку. Река была мутной и текла очень быстро. Деревья плыли теперь почти непрерывно, деревья, сухие валежины, как взмахивающие руки тонущих, сор.

Спина, где верхушки легких, сильно болела, и болели мышцы рук, - наверное, я перестарался позавчера.

К полудню ветер усилился, стало совсем ясно и вышло солнце. Я держался главной струи, где течение пересиливало. За одним из речных поворотов увидел заваленные снегом горные хребты. Хребты сверкали под солнцем, и небо над ними было ослепительно синим. И всюду была тайга лимонного цвета.

Я видел, как рушились подмытые берега и как медлительно падали в воду огромные лиственницы. Некоторые стояли угрожающе накренившись, и под ними я проплывал, боясь взглянуть наверх, чтобы не нарушить равновесия материальностью взгляда. Все-таки одна из лиственниц ухнула за лодкой и добавила в ней воды, которой и так было по щиколотку.

Чем дальше, тем стремительнее становилось течение, и по очертаниям гор я знал, что скоро устье реки, которая "впадает как из винтовки". Река делилась теперь на широкие плесы метров триста шириной, и вся эта масса неудержимо и грозно катилась вниз. То тут, то там вспыхивали водовороты, где лодка начинала колебаться с борта на борт, как будто центр тяжести вынесли на высокий шест.

Над рекой стоял неумолчный шум воды, хлопанье древесных стволов, неумолчно сыпались галечные берега. То тут, то там из воды неожидано выскакивали затопленные стволы и исчезали снова.

Я увидел излучину, которую никогда не забуду. Высокий галечный берег здесь уходил изгибом, и струя воды била прямо в него. Берег с мачтовыми лиственницами осыпался на глазах. Огромные лиственницы кренились и падали в воду медленно и беззвучно, вздымая тонны воды. За ними виднелись край заваленного снегом хребта и синее небо над ним. Встречный ветер резал лицо.

С отрешенным восторгом я подумал, что если суждено погибнуть, то хорошо бы погибнуть, как гибли эти деревья, - это была бы чистая, нестыдная смерть.

Затем Река разлилась, и я увидел справа желтый бешенный поток воды, который несся вниз рядом с Рекой.

Это было устье, и от устья до метеостанции оставалось километров тридцать. Надо было только разыскать избушку в хаосе воды, островов и сметенного паводком леса.

Метеостанция, судя по имевшейся у меня карте, стояла на левом коренном берегу Реки, у подножия длинного и низкого хребтика.

Я все время выбирал левые протоки, чтобы как можно ближе подойти к коренному берегу. Поздно вечером я очутился в старице, видимо соединявшейся с главным руслом только в высокую воду. Течения здесь почти не было. По берегам росли чахлые лиственнички. Было очень тихо. Где-то вдалеке, справа, стоял неумолчный грохот, точно трясли огромное решето с камнями. Я все плыл и плыл по черной зеркальной воде. Лиственнички исчезли, и начался темный мокрый ольшаник, стоявший непроходимой стеной по обеим сторонам протоки. Хребет справа уже почти кончился. Я понял, что проскочил метеостанцию. И думать было нечего найти ее пешком.

Уже опустилась ночь. На берегу не было места для палатки. Был затопленный кустарник, черный, замшелый, и неподвижная вода. С воды взлетали выводки гагар. Они долго разгонялись для взлета. Взлетев, гагары обязательно делали круг над лодкой. Свист крыльев и знаменитый гагариный вопль, от которого сходили с ума путешественники прошлого.

Солнце еще держалось на гребне хребта. Он был красный. И тут я увидел лебедя. Лебедь летел высоко над этой неизвестно куда ведущей протокой, летел медленно и как-то торжественно. Его еще доставал свет ушедшего за кустарники и тайгу солнца, и лебедь тоже был красным. Красный лебедь и красный горный хребет над черной тайгой.

С трудом я нашел выемку в кустарниковой стене, где можно было поставить палатку. Я приткнул лодку и посмотрел на часы. Получалось, что я просидел в лодке без передыха часов десять. Я стал выгружать вещи, чтобы вытащить лодку. Мне совсем не хотелось оставаться без транспорта среди этих кустарников и черной воды. Впервые со дня отъезда из дома я захотел увидеть кого-нибудь из людей. Просто так покурить, перекинуться словом.

И точно в ответ на это мое желание раздался металлический удар, - видно, кто-то ударил по пустой железной бочке, потом я услышал приближенный плотным воздухом голос, ответ, и тут же затарахтел движок. В жизни я не разбирался в двигателях, но голос движка я узнал, как голос друга. Это был двигатель для зарядки аккумуляторов, который применяется на полярках и метеостанциях.

Я выстрелил. И в ответ также услышал выстрел. А дальше все шло как положено.

Четверо мужчин стояли у берега протоки. Они были в ватных куртках и тапочках на босу ногу. Несколько серьезных псов заливались лаем.

Дружеские руки вытащили лодку на берег вместе с грузом. Псы кончили рычать и нерешительно замахали хвостами.

Мы прошли в бревенчатый низкий домик. Горела лампа. Дышала теплом печь, и был ритуал, с которым ты встречаешь вернувшегося товарища и с которым он встречает тебя: сухие носки, чай и так далее.

На этом, собственно, можно бы кончить мой рассказ о Реке и о том, почему я на ней очутился. Щелкнул некий невидимый механизм, и на счетчике выскочил вывод о том, что все пока идет правильно и что я не сбился с дороги в глухую протоку.

Закончить же этот рассказ мне бы хотелось стихами Славы Птицына, потомственного метеоролога и таежника. Стихи его кажутся мне непосредственным ответом на многие вопросы, мучающие нас в бессонные городские ночи, а также лучше меня расскажут о четырех парнях, и сегодня живущих на этой метеостанции. О достоинствах стихов говорить не будем, так как Слава писал их для себя. Использовать их он мне разрешил.

Синеет даль обветренной тайги,
Кровавые лоскутья на закате.
Лентикулярисы плывут, как пироги,
Вода студеная на перекате.
Фырчит, как тетерев, смоленый котелок,
Чайку глотнешь, и холод нипочем.
Ночь пронесла дырявый свой мешок,
Алмазы яркие роняя в чернозем.
Попив чайку, перемещу костер,
На место теплое кладу ветвей охапку.
Их парный дух и прянен и остер,
Под голову - потрепанную шапку.
Встает передо мной родной отцовский дом,
И сын, и ты, со сна полуодета,
Сон обнимает бархатным крылом,
Уносит в царство радости и света.

Утром над тайгой действительно было "царство радости и света". В тот день началось "бабье лето" - дни заморозков, залитого желтым сиянием мира и щемящего сознания быстротечности дней, потому что дни идут, а хотелось, чтобы так было вечно. Слава Птицын показывал мне хозяйство станции, и тут я увидел этот совершенно новенький дом бледно-голубого цвета. По неизвестной причине я не заметил его ночью. Он был совсем новый, даже стружки вокруг него не пожелтели.

- Это что? - спросил я.

- Заботы начальства. Решили, что старый дом уже стар, вот осенью привезли самолетом новый. Мы в нем не живем. В старом привыкли. Там рация, печь, вообще...

- Да-а, к жилью привыкаешь, - откликнулся я.

- Или мало ли кто вниз по реке поплывет... Или вверх, или просто захочет пожить и подумать. Вот ты, например.

- Часто проплывают?

- За три года ты первый.

- Нет, выходит, бродяг?

- Желание странствовать не профессия, а склонность души. Она или есть, или ее нет. У кого есть, тот уж изменить не может. У кого нет, тому незачем. Как считаешь?

- Что тут обсуждать-то! Так и есть, - согласился я. Мы уселись на крыльцо и вдумчиво закурили. Подошли собаки и, тихонько повизгивая, начали что-то объяснять Славе.

- Ничего, ребята, сегодня не выйдет, - сказал им Слава, и собаки улеглись. Один рослый черно-белый красавец поразмыслил и положил голову мне на войлочные шлепанцы, в которых я вышел из дома.

Так мы и сидели, в единении собачьих и человеческих душ. Кругом была тайга и желтый свет "бабьего лета", когда жалеешь о быстротечности дней.

...Снег все шел и шел, ветки сосен стряхивали его и, стряхнув, долго и облегченно качались.

...Завтра с "пика" должен спуститься метеоролог, в комнате которого я живу. Хотя в такой снег вряд ли. Когда идет обильный и мокрый снег, это называется лавиноопасная обстановка. Если же он все-таки придет, презрев лавиноопасную обстановку, я растоплю печь, поставлю чайник. К печке повешу его мокрую штормовку, а горные ботинки на гвоздик в коридоре - к печке их вешать нельзя. Приятное дело ухаживать за вернувшимся издалека человеком!

Сейчас на Реке полярная ночь. Морозы там в это время. Когда ребята идут на метеоплощадку, в воздухе повисает тончайшая снежная пыль. Она висит очень долго. Река помогла мне понять, что нельзя изменить тому, что я считал правильным долгие годы. Теперь-то я точно знаю, что сердце мое навсегда отдано тем, кто живет на окраинах государства. Людям с тихим светом в душе.

...С улицы донесся невнятный далекий гул. Все-таки сошла где-то лавина. И, как эхо, с крыши дома сполз снежный пласт, заслонил на мгновение окно...

Дневник прибрежного плавания

Вроде бы как в кино, пришла телеграмма: "Вылетайте зпт ждем", и с киношной легкостью бросил я все: московский почтамт с очередями не имеющих оседлости людей у окошек, хлопоты о московской квартире и даже город Воронеж, где я, собственно, и торчал все время, потому что она там жила. Но пришла телеграмма в разгар душного в этот год московского лета, когда таял асфальт, бензиновая гарь шла в стратосферу и люди с излишним весом истекали водой, как снегурочки.

Был конец мая, и походная труба, в настоящей походной сути своей, пела лишь символически, так как в конце июля про экспедицию говорить смешно. Но чертовски хотелось, и потому еще в самолете возник план на оставшийся огрызок лета. Много было причин для этого плана, и наука, если честно сказать, занимала в нем не первое место.

Учреждение, приславшее телеграмму, недавно лишь организовалось, коридоры пахли свежей краской, полного штата сотрудников не было, а кто был, те с весны разбежались по экспедициям, и потому в коридорах было тихо, прохладно и пусто. Верховную власть осуществлял заместитель директора по научной части, чрезвычайно острого ума мужчина, который делил время между этой верховной властью и дебрями абсолютного возраста Земли. Ничто другое его вроде бы не интересовало.

Из всего штата намеченной в самолете экспедиции имелся только я сам. Начальник отдела кадров, он умер сейчас, доброй памяти человек, но если бы даже не умер, то все равно плохо о нем вспоминать невозможно, и этот непохожий на коллег начальник отдела кадров вник в ситуацию и сказал:

- Одного-то я вам найду. Дипломированный техник устроит?

- Еще бы! - с жаром сказал я, потому что всегда грех отказываться от техника, тем более дипломированного.

Все хорошо шло в это лето. Заместитель директора по научной части тоже вник и, отрешившись на время от абсолютного возраста земных пород, собственноручно начертал задание на двух страницах машинописного текста, лично поговорил с главбухом на предмет изыскания средств - за очаровательной женской внешностью того главбуха скрывался финансовый цербер - и лично позвонил в подвальный этаж пройдохе-завхозу, чтобы извлек из заначки дефицитное снаряжение, среди которого даже имелись два настоящих пуховых спальных мешка.

Итак, благодаря отсутствию косности, рутины и бюрократизма в этом вновь организованном учреждении через неделю после того, как пришла в Москву телеграмма, имелся штат из двух человек, снаряжение и деньги. Задание же было сформулировано достаточно четко: "Изучение аномалий гравитационного поля Земли на антиклинальных выступах палеозойских отложений Чукотки". Это была не тема, а частица намечавшейся крупной темы, пробный камешек в большой огород. Но большего в это лето и намечать было нельзя.

Главным из доступных палеозойских выступов на Чукотке было Куульское поднятие на севере центральной ее части. И хотя многие из корифеев чукотской геологии не считают его за палеозой, мы отнесли это за счет вздорного характера корифеев и твердо решили поставить работы там. Для этого требовалось пересечь его гравиметрическим маршрутом хотя бы один раз и именно по берегу моря, чтобы не привлекать сюда еще топографию. Аппаратура - три новеньких гравиметра отечественного производства - на складе имелась. Остальное же отдавалось на наше усмотрение.

Свобода выбора для нас заключалась в том, чтобы при минимальных средствах выполнить работу с должной степенью надежности, ибо гравиметры, меряющие земную тягу, капризны, как больные младенцы. В обычных условиях, когда работают, допустим, фирмы, финансируемые богатыми нефтяными ведомствами, все делается с применением могучей транспортной техники. С той техникой вначале создается тщательно проверенная опорная сеть наблюдений, а потом уж идет работа, так что каждый участок работы гравиметр начинает танцевать от печки и кончает его тоже на печке. Капризный его нрав просто не успевает разыграться, зажатый в тисках достоверности. По-нормальному работать мы не могли и потому решили взять с собой все три прибора, чтобы они шпионили друг за другом, а опорные измерения провести позднее, в тех местах, где они будут необходимы, и сделать это на дешевом самолете Ан-2 весной, в щедротах грядущего финансового года. Мы просто перевернули с ног на голову обычный порядок работы и этим выиграли время и деньги.

Осталось только добавить, что гравиметрические сведения необходимы титанам геологической мысли, а наше вновь созданное учреждение как раз намеревалось стать центром, где эти титаны соберутся со всего северо-востока страны, и впереди маячили времена, богатые научными результатами и ассигнованиями. Конечно, я говорю не о всем учреждении, так как в стенах его уже сидели титаны, давали теории, результаты и выводы, но с капризной гравиметрической наукой, позволяющей заглянуть поглубже в земную кору, пока никто из них не был связан.

Куульский антиклинорий утыкается в берег Ледовитого океана между Чаунской губой и мысом Биллингса. Вдоль него течет большая река Пегтымель, и на побережье мелькают названия: мыс Кибера, губа Нольде, мыс Шалаурова Изба.

Побережье между Леной и Колымой даже на бывалого человека производит тяжелое впечатление. К океану здесь выходят низменности Приморская и Нижне-Колымская, болотистые тундровые равнины из кочек и озерной воды. Добравшись до моря, низменности долго не желают сдаваться и идут на север грязной водой мелководья, по которому летом олени уходят от берега на километр или два, чтобы испить полезной для оленьего здоровья соленой воды. Застрять на этих отмелях очень опасно. Яростная мелководная волна, может, и не разнесет в щепы, но будет раскачивать киль, пока мертвый ил не забьет трюмы, не засосет судно по палубу.

Выбраться на берег здесь можно, но это не значит спастись. Жилья нет на мертвых, не пригодных для навигации берегах, и след человека по тундре напоминает нерешительный пьяный пунктир в обход проток, озер, стариц и мокрых болот.

К востоку от Колымы берег становится веселее. Скалы мыса Баранов Камень, промытый галечник берега, и так до Чаунской губы, которую с запада охраняет песчаный равнинный остров Айон, а с востока - Шелагский мыс, - все это пугало мореходов.

Унылые берега от Лены до Шелагского мыса описал и нанес на карту купец из Великого Устюга Никита Шалауров. Он же открыл Чаунскую губу, остров Айон и одним из первых повидал и засек Ляховский остров из группы Новосибирских островов.

Он погиб в 1764 году в очередной отчаянной попытке открыть путь из Ледовитого океана в Тихий. Имя его можно найти только на очень подробных картах. Незначительное место в низовьях Колымы под названием Зимовка Шалаурова, крохотный островок Шалаурова в Восточно-Сибирском море и мыс Шалаурова Изба, неподалеку от известного мыса, названного именем бездельника капитана Биллингса.

Я назвал бы судьбу Шалаурова странной, потому что сей неистовый человек изменил купеческому предназначению ради морской гидрографии и открытия новых земель. Для географической науки он сделал достаточно много, больше многих прославленных путешественников, но имя его более известно как символ редкого упорства и редкой неудачливости. Хотя в одиночку он сделал работу крупной государственной экспедиции, его фамилия не прижилась в летописи географической славы. И тут ему не везло.

Грустная, как звук походного горна, история этого человека взволновала меня очень давно. Хотя я случайно узнал о нем, но получилось так, что за несколько лет я побывал почти во всех местах, связанных с его именем, не был только на Лене, где он построил свой галиот "Вера, Надежда, Любовь".

В истории освоения Чукотки имя Шалаурова встречается первый раз в 1748 году, когда он решил совершить отчаянное плавание на Камчатку на самодельном судне, выстроенном из жидкого леса, который островками растет на реке Анадырь. Купец Шалауров искал тогда новые охотничьи и торговые угодья, нюхом чувствуя богатейшие возможности невыбитых котиковых лежбищ, торговли с неоткрытыми племенами. Он задолго до срока чувствовал богатейшие возможности, которые позднее золотым потоком залили Российско-Американскую компанию, пайщиками которой состояли люди царской фамилии, острого ума купцы и даже барин - поэт Державин.

Уже тогда вместе с ним был Иван Бахов. О Бахове известно мало. Одни историки называют его купцом, другие упоминают, что он "сведущ был в науке мореплавания", попросту был моряком, а Мартин Соур, секретарь ленивого капитана Биллингса, проделавший с ним чукотское путешествие, в книжечке, изданной на немецком языке и вдали от русской цензуры, называет Бахова ссыльным морским офицером, в юности участвовавшим в заговоре Меншикова.

Злая звезда Шалаурова сказалась уже в этой экспедиции. Их самодельное судно вынесло на Командорские острова и разбило как раз у острова Беринга, где за семь лет до них умирал и умер от цинги сам командор Беринг.

Как известно, - оставшаяся в живых часть экспедиции Беринга построила судно из останков знаменитого корабля "Святой Петр" и уплыла на Камчатку.

Семь лет спустя Бахов и Шалауров выстроили судно и ухитрились-таки добраться до Большерецка.

После этого имя Шалаурова исчезло до 1755 года. В 1755 году вышел указ Сената: "Ивану Бахову и Никите Шалаурову для своего промысла ко изысканию от устья Лены реки, по Северному морю, до Колымы и Чукотского носа отпуск им учинить".

Снова купец Шалауров затевал отчаянную экспедицию "для собственного промыслу". Но странным здесь было то, что он обязался "собственным коштом" составить карты к востоку от Лены и практически открыть морской путь на этом участке.

Ни одна государственная даже, а не за "собственный кошт", экспедиция не имела перед собой таких обширных задач, исключая задуманную Петром I Великую Северную экспедицию, которая, как известно, распалась на ряд отдельных.

В первый год они добрались только до устья Яны. Ледовая обстановка была очень тяжелой. Шалауров спешил так, что проскочил даже мимо замеченного им нового острова, хотя и нанес его на карту. Это был один из Ляховских островов, которые тогда еще не назывались Ляховскими, потому что сам Ляхов доберется до них лишь через десять лет, в 1770 году.

Построенный "собственным коштом" галиот, видно, не был отличным судном, команда же Шалаурова состояла из "ссыльных и беглых", точь-в-точь как у Христофора Колумба, который в свое время набирал экипаж по тюрьмам и камерам смертников.

Они зазимовали у мыса Сексурдах. В 1823 году их зимовку видел штурман Ильин, участник известной экспедиции Анжу.

В следующем, 1761 году Шалауров упрямо двинулся на восток и снова застрял. На сей раз у Медвежьих островов. С трудом ему удалось ввести судно в устье Колымы.

Неподалеку был Нижне-Колымский острог, где находились казаки-поселенцы, начальство местных уездов и продовольственный склад. В припасах и провианте "купцу" Шалаурову было отказано, и зимовка получилась очень тяжелой. Умерли три человека из команды. И умер Иван Бахов, которому "ведома была наука мореплавания".

Пришло лето 1762 года. После вскрытия льда Шалауров снова пошел на восток. Он дошел с гидрографической съемкой до Чаунской губы, описал ее, открыл и описал крупный остров Айон. Дальше за Шелагский хода не было. Были льды.

На берегах Чаунской губы не растет лес, нет плавника. Скрепя сердце Шалауров вернулся в низовья Колымы на прежнюю зимовку.

Снова колымское начальство отказало ему в провианте. И команда сочла за лучшее разбежаться, бросить купца, который почему-то вовсе не занимается торговлей.

Оставив судно, Шалауров через всю Сибирь помчался в Москву и Петербург. И добился своего упрямый купец. Указом Сената от 22 ноября 1763 года экспедиция была признана государственной. Шалаурову был выдан даже квадрант для определения местонахождения по светилам - редкий по тем временам инструмент. И купец превратился в географа, руководителя государственной экспедиции.

И снова тут же, не теряя ни дня времени, через всю Азию - на Колыму.

Летом 1764 года галиот Шалаурова снова отправился на восток. И исчез без вести.

От Певека до мыса Биллингса в обход грозного Шелагского мыса около трехсот километров. И надо вернуться обратно. У нас было около полутора месяцев, потому что после пятнадцатого сентября на шлюпках плавать нельзя. Это мы знали.

А знакомые из Певека дали телеграмму, что шлюпка есть, лежит на берегу, и закончили телеграмму непонятным "ха-ха".

- Если потонем, пойдем пешком, - мрачно сформулировал Женя, тот самый техник, найденный добрым отделом кадров. Фамилия у него была одна из самых древних славянских, и весь он по облику был иконописный славянин. Я напираю на это славянство потому, что в работе он вел себя как испанец, если, конечно, по испанцам судить из прочитанных книг, из книг, в которые веришь.

Лодка лежала на берегу. Вокруг держался морской запах, а от лодки веяло печалью корабельных кладбищ. Сквозь продавленный тракторными гусеницами борт торчали обломки шпангоутов. Трактор раздавил бы ее, наверное, совсем, если бы не была она окружена каменной твердости снежным застругом, спасавшим зимой от гусениц и сапогов.

По соседству строили дом. Мы отправились к строителям, и те отвалили нам пудовый кусище гудрона. Мы нашли на берегу железную бочку. Гулко гремя, разрубили ее пополам, загубив казенный топор. Положили в бочку гудрон и развели кострище из плавника. Гудрон вначале расплавился, потом стал исходить пеной, а потом превратился в текучую маслянистую жидкость, более жидкую, чем сама вода. Этим адовым варевом мы промазали борта лодки. Потом наложили на проломленный борт брезент и промазали еще раз. Вскоре днище сверкало однородной лаковой чернотой.

Мотор, шестисильный двигатель от водяной помпы, был в полном порядке, и единственный его цилиндр сверкал краской цвета морского простора.

Главный механик геологического управления в Певеке самолично попинал его ногой и пробурчал что-то вроде гарантии на работу. Потом со снисходительной добротой умного человека к дуракам дал нам талонов на бензин, масло, две пустые бочки и машину, чтобы на автостанции эти бочки залить и доставить на берег.

Стояло начало августа, и впереди у нас было шестьсот километров морской дороги. Северные ветры нагнали в Чаунскую губу лед. Льдины, источенные ветрами, волнами и течениями, имели самоуверенный вид, теперь уж они надеялись, что доживут до зимы и уходящее лето их доконать не успеет. Вечерами солнце окрашивало эти льдины в заманчивые красные тона, море тоже становилось красным, и как тут было не вспомнить слова ироничного телеграфиста Джорджа Кеннана, побывавшего на Чукотке в прошлом веке:

"Описаниями цветущих островов, купающихся в пурпурных волнах океана, поэты с незапамятных времен увлекали неопытных обитателей твердой земли в морские путешествия".

Но вот что интересно! Всю нашу работу можно вообще-то было сделать за день или два на вертолете. Но арендовать в августе вертолет в местах, где царствуют пастухи и геологи, практически невозможно. И это обстоятельство нас, глупых, не огорчало. Шестисоткилометровое плавание на шлюпке с ненадежным бортом вдоль хмурых берегов как бы приобщало нас к методам работы старых времен, которые всегда кажутся героическими. И хотя оба мы достаточно насмотрелись в предыдущие годы на Чукотку, но все-таки плыть и смотреть на ее берега - казалось, не только выполнять работу, но и приобретать еще что-то. Десятого августа в ранний утренний час, когда поселок спал, спал и капитан порта, поклявшийся, что не выпустит нас в море на этой дырявой посуде, спали остроумные береговые комментаторы, в этот ранний час мы столкнули лодку на воду. Было холодно. Моторчик от водяной помпы, приспособленный для благоприятных температур, никак не желал заводиться. Мы по очереди лягали заводной рычаг, похожий на рычаг мотоцикла, с той только разницей, что, сорвавшись с рычага мотоцикла, нога била о надежную земную твердь, а не в хрупкий фанерный борт. В конце концов пришлось прибегнуть к запретному способу: вывинтить свечу и влить в цилиндр немного бензина. Мотор сразу "схватил", из выхлопной трубы полетели колечки дыма, и все в море ожило.

Певек отодвинулся и стал как бы торчать из воды. На верхушке сопки над поселком лежала ватная нашлепка - предвестник "южака". Мы залезли в кухлянки, одолженные добрыми людьми. И началась неразумная трата времени, когда надо просто сидеть в лодке, курить и думать о чем угодно. Можно уйти в мемуары, которые для души тот же согревающий мех, как кухлянка для тела. ...Мы плыли по Чаунской губе. Ровно двести лет назад, в августе 1762 года, по Чаунской губе плыл первый в ее водах корабль - Ленской постройки судно устюгского купца Никиты Шалаурова и морехода Ивана Бахова, которые два года назад вышли из устья Лены, перенесли тяжелую зимовку на Яне, потом на Колыме, и все для того, чтобы за "собственный кошт" отыскать северо-восточный проход в Тихий океан.

И, возвращаясь к потайной цели нашей экспедиции, мы радовались, что плывем на фанере, а не летим в грохочущем вертолете. Все дело в том, что нам предстояло проплыть мимо острова Шалаурова и мыса Шалаурова Изба. Названия же эти тянули меня с тех пор, как я связался с Чукоткой. Этот маршрут вкрест Куульского поднятия, к заманчивым сыздавна названиям был как бы итогом прожитых лет.

В аналитической геометрии по бесконечно малому участку кривой, заданной данным уравнением в данных координатах, можно определить дифференцированием тенденцию ее развития. Этот прием осложняется на точках перегиба. Но, отступив бесконечно мало от точки перегиба в ту и другую сторону, мы все-таки получим искомое направление кривой. Координата времени - величина необратимая, она развивается от рождения и смерти человека, зайца или общественной формации.

И вот таким хитроумным путем можно прийти к утешительному выводу, что десять лет, в течение которых я знал Чукотку, - срок все-таки немалый.

В небе проплыл с замирающим посадочным рокотом оранжевый самолет полярной авиации. Наверное, садился на заправку, чтобы уйти в долгую утюжку над льдами по параллельным галсам. Я представил себе внутренность его с ярко-желтыми дополнительными баками в фюзеляже, на которых так удобно спать в длительном полете, и гидролога с бланковками, на которые нанесены треугольники, кружочки и галочки ледовой обстановки, радиста, который вслушивается в басовитые морзянки судовых передатчиков, и штурмана с его линейкой, ветрочетом, исчерченной галсами картой и располневших от сидячей работы пилотов.

Справа показался колхоз Янранай. Сливочные кубики новых домов выглядели издали идеальной игрушкой. Колхоз был перенесен сюда от невзгод Шелагского мыса, который вырисовывался впереди дремотным горбом.

Мыс сей знаменит в истории полярного мореходства не меньше, чем мыс Дежнева или Челюскин. Когда-то его считали оконечностью Азии. Землепроходцы поместили здесь воинственное племя шелачей, отличного от чукчей народа. "Земля сия населена чукчами да шелачами", - сообщалось в донесении XVII века. Береговое течение постепенно съело низкий участок берега, в котором с древних времен стоял поселок охотников. Вдобавок из-за перешейка мыса с севера зимой на прижавшиеся к горе домики обрушивался ураганный ветер, сродни знаменитой новороссийской боре. Поселок решили перенести на юр, и Шелагский мыс опустел. Он до наших дней сохранил недобрую славу, и именно вокруг него запрещал нам идти, сейчас уже наверное проснувшийся, капитан порта. Об этот мыс разбился первый из кочей Семена Дежнева и потом билось немало кораблей, попавших в туман или шторм, который гидрологи объясняли тем, что здесь сталкивались два течения: одно - огибавшее Чаунскую губу, второе - идущее вдоль берега моря с востока.

...С берега начал тянуть ветер. Ветер был теплый и пах заморскими травами. Походило, что в самом деле разыгрывался "южак". Теплый ветер вначале дружески рябил воду, потом через полчаса начал разгонять острую волну. Ветер срывал с верхушек волн брызги, и они заливали лодку, янтарные от солнца при безоблачном небе.

Наконец ветер окончательно взъярился так, что Женя с трудом удержал лодку по курсу. Он плотно лег на волну, как будто включилась аэродинамическая труба. Было солнечно. Мы шли метрах в пятидесяти от берега, но и тут ветер ухитрялся кидать в лодку желтые каскады воды. Я подумал, что стоит мотору заглохнуть - и... Весел у нас не было. Да если бы и были, то все равно не выгрести против этого спрессованного потока. Шелагский мыс виднелся уже километрах в десяти, все такой же четкий и безмятежный, как спящий каменный кот. Огибать его нечего было думать, и мы пристали к берегу под крутым галечниковым валом, защищавшим немного от ветра.

Мы разожгли костерок, но ветер беспощадно утаскивал угли в воду, и костер не горел, а как бы вспыхивал не дававшим тепла искусственным пламенем. Мы разгрузили лодку и вытащили ее носом на берег. Подумали и вытащили еще немного, а потом, подумав, сделали из плавника рычаги и вытащили совсем. Она вздрагивала от ветра и сползала обратно. Пришлось наложить под киль валунов. Время шло, и солнце уже было где-то за невидимым отсюда Певеком. Натянули палатку. Она вдувалась внутрь крутыми буграми, в ней было тесно и душно. Мы соорудили стенку из валунов и закрепили на берегу лодочный якорь. В палатке стало немного свободнее, ветер выл в каменной стенке на разные голоса. По временам ветер прыгал через стенку сверху, и потолок палатки мягко ложился на лицо. Я боялся, что она лопнет. Потом мы расстелили спальные мешки и легли на них сверху. Проснулись ночью от холода. Ветер дул по-прежнему, но палатка натянулась, так как шел дождь и брезент намок.

Старожилы и доморощенные синоптики Певека утверждают, что "южак" дует либо одни сутки, либо трое, либо семь. К исходу первых суток он не кончился, и нам осталось только впасть в сонное оцепенение и ждать. Лодка надежно вросла в гальку, и мы уже не боялись, что ее унесет.

Временами ветер становился потише. Тогда шел секущий холодный дождик. На волноприбойном валу дрожали одинокие обшарпанные ветрами былинки. На рассвете мы услышали чьи-то шаги по гальке. Неведомый долго пыхтел, колупая тщательно зашнурованную палатку. На всякий случай просунулся грязный палец, ловко нащупал застежку, расстегнул, и тут же возникла физиономия, снизу обрамленная бородой, а сверху капюшоном плаща.

- Привет! - сказал человек, и я узнал его.

- Привет! - ответил мой спутник. - Залазь.

- Лошадей не видали?

- Не было. Чьи?

- Партия Громыко.

С Жорой Громыко мы служили когда-то в Певеке в геологическом управлении. А парень этот был там техником.

- Далеко?

- Километрах в пяти.

Мы выпили чаю и отправились в гости, так как все равно было плыть нельзя.

...Как будто ничего не изменилось. В палатке на оленьей шкуре сидел, скрестив босые ноги, Жора Громыко и, разумеется, чистил пистолет. Страсть к оружию не прошла у него с годами. На склоне сопки маячили расходящиеся фигуры - шли искать исчезнувших ночью вьючных лошадей.

Зашумел примус, и мы, растянувшись на шкурах, ударились в мемуары о Певеке прошлых лет: кто где, кто куда, кто кем. Где Граф, где Серега Гулин, где начальник партий прошлых лет?

"Южак" не стих и на третьи сутки. Он дул с удивительнейшим разнообразием: нудно свистел меж камней, окружавших палатку, шлепал по полотну широкой ладонью, взвизгивал в щелях обрыва и сотрясал землю неожиданными ударами. Запах ветра был также разным - от погребной сырости осеннего льда до теплых полынных запахов неведомых степей, а может, пампасов.

Ночью мы проснулись от непонятного, вошедшего в мир. Оказалось, что непонятным была тишина. В этой тишине ясно слышалось, как спокойно и монотонно плещет о берег вода, и еще было слышно шуршание, вкрадчивый шорох. Я высунулся из мешка и затылком почувствовал, что брезент палатки стал тверд, как фанера.

В синей предрассветной тьме был виден снег на верхушках сопок, синие полоски снега лежали вокруг палатки и в ложбинках берегового галечника. Вокруг днища лодки тоже лежал снег, а вода, скопившаяся на дне, покрылась пленкой льда. Море казалось очень черным. Мы разожгли костер, тьма вокруг сгустилась, и только заваленные снегом вершины сопок белели, как будто светились немного изнутри слабым ночным светом. От черной морской воды и холода было чертовски неуютно. И неуют этот продолжался все время, пока горел костер, кипятился чайник, пока мы складывали смерзшуюся палатку, скалывали лед в лодке и грузили ее.

Постепенно светало, и все кругом стало еще неряшливее, как будто землю закидали обрывками ваты, только верхушки сопок выступали в снегу строго и лучезарно. В них возникла гармония, которая всегда бывает у снежных вершин.

Пока мы грузили лодку, чайник закипел снова, и мы пропустили кипящую струю через водяную рубашку мотора, только вода лилась в обратном порядке - из выходного шланга в заборную воронку у киля лодки. Мотор согрелся и сразу отблагодарил нас - завелся с первого толчка. И под этот шестисильный треск исчез неуют.

Под надежный стук его мы прошли мимо бывшего поселка Шелагский, где еще торчали над землей домики нескольких упорных старожилов, не желавших покидать привычное место. Обложенные торфом домики казались привычными земляными выступами, такими же древними, как и сам мыс.

Берег загнул на восток, и начались отвесно уходящие в воду скалы. Камень был темный, мокрый. Лодка шла по легкой зыби - это возвращались отголоски шторма, поднятого отгонным ветром.

В расщелинах мыса висели клочья тумана. Из-за поворота каменной стены стал выскакивать резвый ветер и вдруг ударил в лодку погребной мокрой струей. Здесь была бестолковая толчея волн, и лодку стало заливать сразу с обоих бортов. Ветер дул в лицо, холодный и сырой, как из старого погреба.

- Разворачиваться?! - крикнул Женя.

Мы немного еще прошли вперед, и вдруг толчея стихла, стих ветер, мы выплыли в зеркальные гладкие валы и увидели северную сторону мыса. Шелагский был пройден.

Мы увидели спокойные зеленые валы океана, чистого, свободного ото льда, а на этих валах невдалеке покачивалась на воде лимонно-желтая байдарка, и в байдарке той сидели два человека в зеленых камлейках. Двухлопастное длинное весло переднего лежало поперек лодки. В руках он держал винтовку. Второй медленно взмахивал веслом, и байдарка бесшумно шла вперед. Лопасти описывали в воздухе плавные дуги, и я видел, как с них скатывались тонкие сверкающие струйки воды. Люди не оглянулись на стук мотора, - они, конечно, давно слышали нас и, значит, видели, определили, что это какая-то чужая лодка. Передний все держал в руках карабин, второй греб, и оба они напряженно смотрели на воду, - по-видимому, ждали нерпу. Потом второй положил карабин, взял весло, и они стремительными взмахами понеслись от нас на север, горбатые от камлеек люди на желтой лодке по зеленой воде.

Обрывы мыса кончились. К воде сбегал пологий, заросший пушицей, покрытый травой и кочками увал. Запоздалый гагачий выводок цепочкой плыл к берегу. Гага не улетела, а выбежала на берег, и утята выбежали за ней. Они цепочкой пересекли полосу гальки и сразу неразличимо исчезли в кочках. Впереди маячили крылья ветряка и антенны полярной станции Валькаркай. Я посмотрел на часы - всего-то-навсего было шесть утра. Мы пристали к берегу, чтобы сделать очередные измерения.

Поднявшись повыше по склону, мы посмотрели в бинокль и увидели точку байдарки на безбрежной вбде и солнечные отблески от лопастей весел.

Я вспомнил, как мы на байдаре за номером ВН-740 с подобной работой прошли от косы Двух Пилотов через поселки Нешкан и Ванкарем и острова Серых Гусей в Колючинскую губу и дальше через известный мыс Сердце-Камень к Уэлену и вокруг мыса Дежнева приплыли в губу Лаврентия, которая находится уже в Беринговом море. Это было долгое, почти двухмесячное, путешествие, а байдара была старая, почти отслужившая свой срок, и одна дырка на ней была даже не заплатана, а заткнута кусочком моржового сала. Тот кусочек приходилось часто обновлять, потому что его выедали собаки. И вот на примере старой байдары ВН-740 нам пришлось убедиться в гениальной простоте и надежности этого судна для прибрежного плавания.

В байдаре нечему быть изломанным. А если же что будет изломано, попорчено, порвано, то все это чинится подручными средствами, с охотничьим ножом, куском плавника или обрывка кожи.

При попутном ветре байдара допускает парус. И великолепно идет под любым мотором.

Это не апология старины, а справедливое воздаяние таланту народа и зверю по имени морж, который давал эскимосам и прибрежным чукчам крышу над головой, пищу и средство передвижения.

В старых эскимосских легендах часто говорится о дереве. Кусок дерева, пригодный для байдары, или остова яранги, или шеста, был крупнейшей ценностью. И, видя груды плавника по берегам Восточно-Сибирского, Берингова и Чукотского морей, я недоумевал. Плавника вроде хватало. И лишь потом, гораздо позднее, сообразил: подавляющая часть плавника состояла из разделанных, обработанных стволов, доставленных сюда на бортах лесовозов, а потом упущенных в море.

Но вернемся к байдарам. Каяки, подобные тем, какие есть у эскимосов Гренландии или жителей Курил, на Чукотке как-то не прижились. Может быть, они и были в давние времена. Но маленькие байдарки для двухлопастных весел по сей день делают на Чукотке, и надо видеть, когда охотник идет к берегу с винтовкой, веслом и этой байдаркой на плече, и она даже в пасмурный день просвечивает изнутри янтарным светом, а когда ее пронесут мимо, обязательно пахнет уютным, чуть горьковатым запахом звериного жира.

Почему-то в такие минуты прочность существования человеческого рода кажется мне незыблемой, что бы там ни писали, ни говорили задерганные цивилизацией нервные люди. Если человек, владея лишь каменной техникой, смог выжить и жить в заполярных пределах, - он сможет все.

На полярной станции Валькаркай нас встретила чистота военного корабля и сухопутное гостеприимство. Коридор сверкал линолеумом, кают-компания блестела надраенными с мылом полами и стеклами книжных шкафов. За теми изобильными стеклами теснились корешки классиков мировой литературы. Я обошел все эти шкафы и кроме классиков или хороших книг, написанных не классиками, заметил лишь полку военных мемуаров. Видимо, составители библиотеки на полярке подходили к делу сугубо торжественно и справедливо, на мой взгляд, рассудили, что нечего вмешивать в великую полярную тишину и сосредоточенность мимолетные отголоски литературных шумов и ненужную пустоту развлекательной литературы.

Начальник станции Боря Викторов гостеприимно объяснил, что полярок с полным штатом сотрудников не бывает и потому к нашим услугам комната, а если угодно, то и две.

Но я сказал, что мы стремимся на восток. Тут Боря Викторов стал еще гостеприимнее и осведомился, не прихватим ли мы на восток человека.

Почему бы и нет?

На острове Шалаурова была так называемая выносная полярка, которая работает только во время навигации. По штату на ней полагаются радист, метеоролог и повар-механик. Но повар-механик недавно сбежал. На единственной лодке переправился на берег и ушел по суше в Певек. Потом там что-то испортилось, и метеоролог приплыл на самодельном "дредноуте" из фанеры в Валькаркай. На станции остался один радист. "Дредноут" же метеоролога пришел в негодность, и не на чем ему вернуться домой. Конечно, мы согласились, и так в экипаже появился второй Женя - Женя Максимов, архангельский человек. Он тут же взял на себя заботы о моторе и вообще мореходное дело, а нам сразу стало спокойно и уверенно жить, потому что борода Максимова и архангельская неторопливость не позволяли в нем сомневаться, по крайней мере до острова.

Так мы плыли при боковом ветре до охотничьей избушки Николая Якина, а отпив в избушке чаю и поев оленинки, - до устья реки; в устье волна стала совсем сильна, и Женя уверенно ввел лодку в реку, где за обрывом грело солнышко и в воде плавали хариусы.

На море шумел, ухал, бил о берег шторм, а здесь, за обрывом, стояла тишина, только ветер посвистывал сверху да пригревало солнышко. Мы немного подремали. Потом солнце пошло вниз, стало синеть и холодать к вечеру, и всем нам стало как-то беспокойно. Не то чтобы совсем беспокойно, а просто исчез уют.

Женя Максимов два раза спросил у меня сигарету, хотя и не курил, как сам сказал утром, но сигарет у меня не было, а была трубочка, и он неловко ее сосал, потому что трубка у него все время тухла.

Наконец он сказал, что на той и другой полярке волнуются люди, потому что, конечно, они связались друг с другом, а тут этот шторм, и вообще волна не так сильна, чтобы сидеть, баллов шесть, тем более что берег скоро повернет навстречу, а навстречу можно плыть и при хорошей волне. Потом он сказал, что завтра на ледовую разведку выйдут несколько самолетов, и тут для радиста пропасть работы, потому что ледовики любят спрашивать о погоде. Одному же человеку со всем этим не успеть, а если не успеть, то будет из Певека втык, чего никак нельзя допустить.

В общем, стало ясно, что сегодня надо на острове быть и мы там будем.

Он сел за руль, тезку своего посадил к мотору, а меня поставил на нос, чтобы я по цвету воды определял, где мелко, а где глубоко для нашей килевой шлюпки.

И так на малом ходу мотора мы выбрались из реки. В устье на мелководье волны были совсем большими, лодку несколько раз стукнуло днищем, несколько раз взвыл мотор, когда обнажался винт. Но мы выбрались и сразу попали в качели. Широкая волна накатывалась с севера. Мы шли возле самого берега, и лодку то поднимало, так, что видны были цветочки на тундре, то опускало, так, что ни черта не разглядеть кроме воды. Но все это казалось безобидным и совсем нестрашным. Какой страх, когда цветочки в тундре видны? Наконец берег стал загибать, и вдали показался мыс Кибера, отвесный скалистый обрубок. Встречная волна сразу стала бить в нос, брызгать и заливать лодку, но это было уж совсем безопасно, и мы подальше отошли от цветочков и зарослей метлицы на сухом берегу.

В сумятице и толчее обыденки мы мечтаем иногда, что вот бы плюнуть на всё и уехать, уплыть, улететь к тихим берегам, к простой и разумной жизни, чтобы колоть дрова, топить печь, а в промежутках добывать себе хлеб с хорошим ружьем, верной собакой. В этой избяной простоте на ненаселенных землях, верим мы, придет сосредоточенность и единственно правильное понимание земной жизни. И всегда что-то находится, что мешает добраться до обетованных краев.

Мне так и не удалось установить, кто же назвал остров именем Шалаурова. Чукчам остров был известен давно. Кстати, они рассказывали Федору Врангелю, что первым на острове поселился онкилонский старшина Крехай, который бежал туда после битвы с чукчами, а потом ушел на остров, носящий ныне имя Федора Врангеля. Но об этом чуть ниже.

Остров Шалаурова вынырнул из-за берега, как живая мечта. Коричневый скалистый западный берег торчал из воды неприступной для суеты стеной, вечернее солнце заливало его верхушку, и там белел гостеприимным тесом новый балок, а совсем наверху торчал одинокий маяк. Восточная сторона сбегала вниз зеленым лугом, и это было единственное место, где можно пристать.

Мы пристали к этому лугу и принялись разгружать лодку. Вначале нас было трое, потом появился гостеприимный пес, который вначале облизал Женю Максимова, потом нас по очереди, а за псом появился и одинокий радист Гешка Видмиденко, похожий в своей бороде на отощавшего от поста святителя.

До балка надо было подниматься наверх метров триста, и мы шли по этой тропе навьюченные рюкзаками и спальными мешками, а по бокам носился ошалевший от изобилия людей пес, которого звали Боцман. Кроме Боцмана, из четвероногих на острове, как нам сообщили, были два зайца, видно попавших сюда по льду да так и оставшихся на лето. Женя Максимов все хотел нам их показать, но зайцы стеснялись незнакомых людей и шума и прятались в камнях.

С вершины острова хорошо было видно нашу дальнейшую дорогу: отсвечивающую краснотой впадину губы Нольде и синее марево равнинного берега, который тянется уже почти до мыса Биллингса. Этот отмелый берег был хуже всего, на нашем пути, так как, если верить карте, метровая глубина начиналась километрах в двух от берега, и тянулось это мелководье километров на семьдесят, а то и больше. Беда, если на таком участке застанет шторм на фанерной шлюпке.

Я сравнил его с мелями Нижне-Колымской низменности, где приходилось раньше бывать, и подумал, что мели всю жизнь преследовали Шалаурова и как-то не довелось ему плавать мимо красивых айсбергов, крутых мысов, которым можно давать имена родных, близких, начальства, а может, просто как подскажет совесть и вкус.

Наутро был ясный штилевой день, и надо бы плыть и плыть дальше, но неодолимая лень и неподвижность сковали нас. В балке жарко горела печка, на печке шипела и брызгала маслом огромная семейная сковородка. Боцман дремотно поглядывал от порога - куда отсюда было уезжать, тем более что был предлог: Жене Максимову не нравился стук нашего мотора, и с утра он хотел его посмотреть.

В углу размещалась радиостанция. Гешка то и дело отрывался от печки, поглядывал на часы и выстукивал что-то в эфир.

- Все ледовики сегодня в воздухе. Погоду запрашивают, - объяснил он.

Гудела печка, дремотно басил умформер, и Гешкин ключ выстукивал четкую дробь далеким самолетам ледовой разведки. В тех самолетах кожаными идолами сидели пилоты и гидрограф сидел с бланковками на коленях, а внизу был лед, лед и лед или разводья, которые с воздуха кажутся черными. Мы лежали на койках, разморенные теплом, усталостью и мамонтовой дозой колбасного фарша с макаронами. Я думал о многом другом, но вспоминал и пилотов и лед внизу, потому что такое забыть невозможно.

Осматривая лодку, Женя Максимов обнаружил, что мы где-то ухитрились обломить одну лопасть у винта. Ничего не оставалось делать, как отпилить симметричную лопасть, чтобы винт не бил. К вечеру погода стала нехороша, да и мотор лежал в керосине, разобранный на сложные части, и собрать их воедино удалось только к вечеру на другой день.

Мы не сетовали на эту задержку, так как плыть с исправным мотором, в надежность которого веришь, как-то спокойнее. Оба мы ни черта в моторах не понимали, а до ближайших людей, которые с тем мотором смогут помочь, оставалось сто пятьдесят километров.

Но пришел день, и надо было все-таки плыть. Все жители острова вышли нас проводить на берег, даже зайцы выглянули из-за камней. Боцман было погнался за ними, но как-то лениво, вроде бы для порядка, и зайцы тоже попрыгали по камням, тоже лениво, видно было, что Боцману и зайцам эта игра давно уже и изрядно надоела.

Когда мы спускались по зеленому склону, я увидел неожиданно четыре железных креста, на каждом кресте имелась бронзовая табличка, привинченная болтами. На тех табличках тщательным шрифтом выгравированы были надписи, и из тех надписей легко понималось, кто умер, какого числа и по какой причине. Все кресты остались от тяжелой зимовки парохода "Ставрополь", который в давние годы делал первые рейсы из Владивостока на Колыму. Пока мы озирали сей грустный пейзаж с крестами, спутник мой заметил на склоне какие-то странные бугры. Мы сложили тюки на землю и, любопытствуя, пошли к тем буграм. В провалившихся их верхушках держалась вода, а в воде виднелись стойки из дерева и китовых костей.

Это был след людей, которые жили здесь задолго до того, как вообще изобрели пароходы, а может, и до парусов. Следы таких жилищ встречаются на побережье Чукотки. Копалось оно в земле, крепилось стойками из китовых костей, а сверху обкладывалось дерном. Но встречаются они только там, где имеется хороший морской обзор, вроде этого склона. Значит, сотни или тысячи лет назад жили в них морские охотники, которые били кита на еду и на стройматериалы. И с давних времен ходят слухи, что жили здесь не чукчи, не эскимосы, а другой народ, народ морских зверобоев, по непонятным причинам покинувший чукотские берега. По-видимому, это были легендарные онкилоны. Федору Врангелю рассказывали о людях, приходящих с севера, и эти рассказы послужили толчком к открытию острова, названного позднее его именем.

Хорошо бы было эти развалины покопать, чтобы узнать, чем жили онкилоны, какое имели оружие, утварь. Но порядок насчет раскопок ныне стал строг, да и нам надо было плыть, ибо зарплата шла отнюдь не за археологические изыскания.

Кстати об онкилонах. Слово это, несомненно, чукотского происхождения, ибо по-чукотски "анк'алин" означает "прибрежный житель". Но легенды о племени морских охотников, отличном от чукчей и эскимосов, очень живучи. Самые западные их землянки расположены на Медвежьих островах. И идут они до крайних пределов Чукотки.

Есть предание о том, как на мыс Якан (мыс Биллингса) заходили с моря неведомые люди. Между собой они говорили на незнакомом чукчам языке. Сменив изодранную во льдах обувь, незнакомцы снова ушли на север во льды.

На острове Врангеля у мыса Фомы обнаружены были остатки древнего жилища и предметы домашнего обихода охотника. По словам живущих на Врангеле эскимосов, это жилье очень похоже на распространенный тип онкилонских землянок. Кто знает, какие еще этнографические загадки хранит в себе чукотская тундра...

Прибрежное плавание называется так потому, что человек находится при береге, в непосредственной близости от него, - очевидно, затем, чтобы спасаться на привычной твердой земле от морской стихии.

Мы прошли последние обрывы мыса Кибера, и остров Шалаурова как-то сразу стушевался, слился с морем, и только маяк на его вершине торчал остроконечным пупком и виделся еще очень долго. Берег загибал к губе Нольде. Приближение ее чувствовалось по цвету воды и запаху гниющих водорослей. Я пересел на нос лодки и положил заряженную двустволку рядом с собой. Я жаждал увидеть тысячные стаи морских уток и стаи гусей, которые собирались сейчас на морском побережье, чтобы потом уйти на тундровые озера к бруснике, шикше и разным питательным травкам и корешкам. В это время они любят собираться в закрытых морских заливах.

Но ни уток, ни гусей не было. В Певеке нам говорили, что вход в губу почти закрыт отмелями. Так было по карте, и так оказалось на самом деле. Мы сделали пункт измерения перед губой на песчаном берегу, а следующий уже был за губой на песчаном же острове, до которого мы долго брели по песчаному дну, подняв голенища высоких резиновых сапог. На островке этом не было видно даже птичьих следов, и вообще казалось, что мы попали в какое-то мертвое царство. Даже вода здесь не текла, не шумела, не плескалась, а мертво стояла. Впереди виднелся низкий желтый берег полуострова Аачим, позади синели скалы мыса Кибера, а на юге, на том месте, где находилась губа, не было ничего. Там была просто пустота, и я дико подумал, что, может быть, там просто дырка.

Следующий пункт был запланирован на северной точке полуострова Аачим. Но чуть западнее на карте коричневели небольшие обрывы, и я подумал, что, может быть, у обрывов берег более приглуб и удобнее будет пристать. Мы снова долго брели к лодке и взяли наконец курс подальше, чтобы, не дай бог, еще раз не зацепить винтом о грунт и не обломить еще одну лопасть. Вначале шел все тот же низкий илистый берег, потом берег стал повыше, и вскоре начались обрывы - невысокая песчаная гряда, а перед ней ровный, идеально зализанный пляж. Такой пляж я видел только в 1959 году, когда мы на фанерной лодке плавали вдоль берега Чаунской губы на остров Айон.

Перед такими обрывами всегда бывает скрытый водой бар, о который разбиваются волны. В шторм его отлично видно, а при штиле заметить трудно. Наконец мы выбрали, как нам казалось, подходящее место и пошли прямо к берегу. Метрах в двадцати от берега лодка зацепилась килем о дно, но Женя успел заглушить мотор. Мы сошли в воду и протолкнули лодку вперед, что заняло минут пятнадцать. Пока мы пропихивали ее через мелководье, с северо-востока подул легкий ветер, а пока мы вынимали аппаратуру, устанавливали ее и проводили замеры, записывали, - ветер стал сильнее.

Впереди оставалось семьдесят километров того самого отчаянного мелководья, где, не дай бог, застигнет шторм, и мы принялись гадать, разыграется ветер или просто это случайный порыв. Пока мы гадали, ветер становился сильнее, сильнее, начало как-то быстро темнеть. Песчаный бар теперь четко вырисовывался полосой белой пены, и начиналась не то ночь, не то сумрачный какой-то вечер, и не оставалось ничего, как вытащить палатку, чтобы не рисковать.

Памятуя уроки, мы выбрали для палатки удобное место на верху обрыва в песчаной ложбинке. Рядом была глубокая лужа пресной воды, из которой вполне можно было набирать воду на чай. Мы поставили палатку тыльной стороной к ветру, потом вытащили лодку на берег и набрали по охапке плавника. Затем принесли еще по охапке, разожгли костер, повесили чайник и только тогда осмотрелись с песчаного бугорка, закрывавшего палатку от ветра. Осмотревшись же, присвистнули. Насколько хватал глаз, на юг уходили невысокие, одинаковые, как и положено им быть, дюны, поросшие на верхушках редкой метлицей. Мы прошли дальше и с любого песчаного бугра видели такие же бугры, из которых были повыше и пониже, а если пройти к тому, что повыше, то дальше нескончаемо опять шли невысокие дюны, и ноги вязли в песке, как будто мы попали на аравийское побережье.

...Это было первым предостережением осенних штормов. Восемь дней северо-восточный ветер свирепствовал над песчаным полуостровом Аачим и нес с собой холод и колючий снег. До мыса Биллингса оставалось сто тридцать километров, а если считать обратно, то еще триста; мы восьмой день лежали в палатке, и на зубах был песок, и в чайнике песок, казалось, даже в консервные банки забрался песок. Ветер свистел между мелкой паутиной дюн и перекатывал заячьи катышки. Заячьих катышков здесь имелось великое множество, но зайцев не было, и неизвестно даже, зачем они приходили сюда. Неужели грызть жесткие, как проволока, обшарпанные ветрами стебли метлицы? Кое-где на склонах бугорков росли кустарники полярной ивы, вернее, не росли, а выглядывали из песка, и их не было бы даже заметно, если бы не листья, которые уже покраснели, как всегда краснеет осенью чукотский ивняк.

В один из дней мы сходили к губе Нольде и поняли, почему оттуда не летели стаи уток. Губа была мертвым, отравленным сероводородом пространством. В таких местах могут жить только чайки, и они здесь жили, но не колониями, как в других местах, а попарно, на каждом соленом прибрежном озерце по семейству: белоснежные отец и мать и серые, с жемчужным отливом пера птенцы. На мать с отцом они походили только своими клювами, желтыми и громадными, как у гарпий. В этих клювах мне всегда чудится какая-то механическая жестокость, и потому я не люблю чаек-мартынов, как ненавидят их все речные рыбаки и охотники.

Воистину губа Нольде была гиблым местом, и просто не верилось, что в нее впадает благодатная река Пегтымель с быстрой прозрачной водой, где водятся хариусы, где в кустарниках кишмя кишат зайцы, на холмах маячат олени, а на береговом обрыве в среднем течении находятся знаменитые, ибо пока единственные, петроглифы, рисунки на камне, и на тех рисунках найдешь все, что знаешь на Чукотке: оленя, кита, нерпу, и бег людей по тундре, и женщин в меховых керкерах, и пацанов, которых матери тащат за пришитую к затылку комбинезона петельку, и яранги. Неизвестно, когда чукчи их рисовали. Может, двести, а может, две тысячи лет назад, но рисунки эти никак не забыть, и они понятны, если любишь Чукотку.

В лекционном турне после возвращения из легендарного дрейфа Нансен прочел перед студентами одного из университетов лекцию, которая называлась "О чем мы не пишем в своих книгах". Это была лекция о взаимоотношениях людей, закинутых в непривычные обстоятельства. Нансен рассказал, что во время жуткой зимовки на необитаемой земле Франца-Иосифа, в самодельной хижине из льда и моржовых шкур, они со своим спутником, лейтенантом Иогансеном, говорили только на "вы" и обращались друг к другу только официально. Нансен - пример мужества для каждого человека, и я много думал, почему у них было так. Может быть, сугубая официальность обстановки просто не позволяла распускаться, вроде того как не положено ходить на работу небритым, в домашних штанах.

Я рассказал о лекции Нансена Жене, и он тоже начал думать над ней. Десятые сутки мы лежали в палатке, и нечем было заняться, разве что пересыпать песок из ладошки в ладошку или курить. И эти дни у нас остались в памяти на долгие годы. Мы рассказывали о себе друг другу все, что можно рассказать друг другу, но нельзя рассказать другим. Потом с моим спутником многое что случилось, мы жили в одном маленьком городе, где каждый о каждом знает почти все, но я ни разу не слышал, чтобы он хоть кому-нибудь рассказал о сокровенных беседах тех долгих ночей в палатке, когда спать мы уже не могли.

Я это говорю к тому, что Нансен, который в то время жил на пределе условий человеческого существования, все-таки, на мой взгляд, не говорил всего в своей лекции, хотя по названию и смыслу она должна была быть откровенной.

На одиннадцатый день посыпал снег. Он сыпал сухой колючей крупкой и мигом скопился в ложбинах между буграми и у корней метлицы. Температура понижалась, как будто в мире включили холодильник мгновенного действия и работал он на всю нагрузку. Ветер стих, но волны все так же разбивались о бар, и над этой полосой - видно, она служила маршрутом - тянулись на восток стаи уток, точнее, одна вытянутая в живую нить бесконечная стая.

Мы уже не могли лежать в спальных мешках и сидели у костра, наблюдая птичий пролет.

Пришла ночь. Ночью стало совсем тихо и холодно, от костра вокруг стояла адова темень, и только вверху можно было различить в облаках редкие, зеленоватые какие-то просветы. На востоке равномерно вспыхивал красный маяк на верхушке полуострова. Он вспыхивал с неумолимой методичностью.

- Этот маяк меня психом сделает, - сказал Женя. - Знаешь, в прошлую ночь я смотрел на него и загадывал: вот сейчас не мигнет. А он мигает. Хоть волком вой - все равно мигает.

Мы вспомнили уютную теплоту балка на острове Шалаурова, гудящую железную печку и ту самую сковородку, рассчитанную на большую семью. Ребята, наверное, давно уже запрашивают станцию мыса Биллингса, пришли ли мы, а мы сидим в двадцати километрах от них, и рации у нас - сообщить, чтобы не беспокоились, - нет. А может, они думают, что давно наша лодка лежит разбитая на километровых отмелях среди взбаламученной воды, а мы бродим по тундре и ищем выхода. Потому что если даже выйти на берег между губой Нольде и мысом Шалаурова Изба, то никуда с этого берега не уйдешь и будешь ходить отрезанный от мира горами, реками, а через реки те можно переправиться, если только уйти на юг километров на сто, а может, сто пятьдесят.

К утру стало совсем морозно. Вода в питьевой луже покрылась льдом, и мы поняли, что пришел долгожданный штиль, надо плыть, только бы переправиться через бар, на котором волны будут шуметь еще сутки.

Начало светать, и стало видно дюны, и обрыв, и белую полосу пены в море.

Мы собрали палатку и снесли все вниз, к лодке. Лодку засосало песком. Пока мы искали подходящие рычаги среди плавника, раскачивали лодку, отводили ее поглубже, стало совсем светло и вроде бы еще холоднее. Колючий снег сыпался и сыпался сверху, и при одном взгляде на черную взбаламученную воду, в которую падал снег, кидало в дрожь.

Наконец мы сделали измерения возле тура, который выстроили из дерна в эти дни с великой тщательностью, чтобы легче его найти зимой, погрузили гравиметры и стали шестами выталкивать лодку к бару. Мотор мы решили завести уже в море, когда выберемся из мелководья.

Издали волна на баре казалась небольшой, но вблизи она была очень крутой, а главное, чертовски сильной. Не успела лодка ткнуться в дно, как ее ударило в скулу, развернуло, и мы с трудом удержали ее, чтобы совсем не поставило боком. Следующая волна, однако, приподняла, стукнула снова о дно, и я еще успел спрыгнуть в воду, чтобы удержать лодку. Вода плеснула и сразу вымочила меня до пояса. Женя спрыгнул следом, и его окатило уже с макушки. Пришлось возвращаться на берег и разводить костер, так как плыть мокрыми в этом адовом холоде совсем уж безумие.

Снег лежал на берегу. Из-за него обжитый за двенадцать дней берег казался чужим. Мы кое-как просушили портянки и сапоги. Меховую одежду у костра сушить нельзя, мы просто вывернули ее и повесили на колышках, чтобы ее обдуло ветром. Долго мы сидели у костра в белье.

Чертовски плохо бывает в такие минуты. Невесело думать, что все это глупость и в двадцатом-то веке для работы надо использовать мощь авиационных моторов и прочие удобства цивилизации, а не сидеть скрючившись на диком берегу в грязном белье. Но и эти мысли были привычны, и привычно было известно, что все вскоре забудется, а сама дорога, работа не забудутся никогда, не то что гремящие вертолетные рейсы, похожие друг на друга своей спешкой, как будние дни. Такие были мысли, пока мы сушились.

В следующий заход нас снова залило, но не очень, и мы все-таки вытолкнулись в море. Пологие валы взяли лодку на спины.

Мотор не желал заводиться. Мы пинали его по очереди и оба вместе, меняли свечу, проверяли искру и вливали чистого бензинчика в цилиндр. Он был мертв и холоден, как бессмысленный кусок железа.

Через нескончаемые часы мы обессиленно уселись на дно лодки и стали думать. Ничего не оставалось, как снова выйти на берег и у костра подумать, попробовать завести мотор на берегу, где не мотает лодку и можно проверить все не спеша.

Вернулись. Привычно разожгли костер и погрели воды в чайнике. Мотор заработал. Снова надо было выталкиваться через бар и снова...

Был уже вечер, почти ночь, когда наконец мы были на вольной волне, и мотор застучал, и лодка пошла. После каждой высадки мы проводили с каждым гравиметром новое наблюдение, чтобы этот рейс для приборов был как можно короче по времени. Я посмотрел в журнал наблюдений, где записывалось точное время. От утреннего измерения до вечернего прошло четырнадцать часов.

Плыть в темноте. опасно, но лучше уж плыть ночью, чем наутро начинать всю эту канитель.

Была ночь. Мы скреблись где-то километрах в трех от берега и изредка меряли шестом глубину. Глубина надежно держалась на полутора метрах, и я все удивлялся, как мы в темноте угадываем направление. Ни библейских путеводных звезд не было видно на небе, ни маяков.

Где-то к полуночи море утихло почти совсем, облака разорвались, выскочила зеленая луна, и берег стал намечаться справа черной полоской. Мы сидели скрючившись на обледенелом дне и втихомолку проклинали судьбу, работу, моря и человечество. Потом стало совсем холодно и наступил анабиоз, когда можно терпеть, если не шевелиться совсем, ибо каждое движение давало холод и боль.

Наступил рассвет, и глинистый берег вырисовывался четче. Показались небольшие обрывчики, и мы сориентировались. До мыса Шалаурова Изба оставалось двадцать километров, и можно было продолжать измерения. На приборных термометрах температура стала минус один градус - значит, ночью она держалась никак не меньше трех и вода была тяжелой, будто из тяжкого, липкого сплава.

Наконец из-за морской глади выползло громадное, до невероятия темно-красное солнце и повисло расплющенным блином. Впереди показалась сопка, и мы возликовали - это был мыс Шалаурова Изба, за которым начинался нормальный каменистый берег. Оставалось помечтать, чтобы у мыса жил какой-нибудь охотник, добрый человек с чайником и железной печкой, которую можно раскалить докрасна.

А чтобы дотерпеть, мы пристали к берегу, ибо давно следовало пристать, чтобы сделать работу, ради которой плывем, и наскоро вскипятили чай, согрели закоченевшие в мокрой резине ноги. После чая стало совсем хорошо, вдобавок поднялось солнце, и вообще все кругом стало походить на жилую планету.

Когда мы отогрелись, к нам вернулись обычные человеческие эмоции, и я с волнением стал думать о том, что сейчас увижу место гибели путешественника, о котором думал многие годы и в память которого задумано было это прибрежное плавание, хотя, конечно, и для науки оно не служило помехой. Но все же... Мы быстро погрузились и завели мотор. И все-таки хорошо было бы встретить у мыса избушку охотника, потому что ночью у нас вышел весь табак, отчего ночные мучения казались еще горше.

Точно в давней сказке о заблудившемся и озябшем путнике, из-за поворота берега вынырнула избушка. Избушка стояла на сухом, усыпанном дресвой берегу, на крыше торчала труба, а из трубы шел дым. Берег здесь образовывал уютную гавань, и было видно, что приглубая вода идет до самого берега, и вода была голубой, прозрачной и чистой - настоящая морская вода.

Мы наскоро глянули на мыс, ахнули, но все-таки удержались и свернули вначале к избушке.

Лодку вытаскивать мы не стали, просто закрепили якорь на берегу. Никто не вышел навстречу, но дверь не была заперта палочкой, как обычно делают охотники уходя, и дым шел из трубы. Мы открыли дверь и увидели на нарах деда, эдакого чукотского старикана с седой бородкой и лысиной.

- Мильхмыль варкен? - спросил дед вместо приветствия.

Я протянул ему коробку. Старик нагнулся, вытащил из-под нар кожаный мешок и извлек из мешка пучок табачных стеблей, спрессованных вместе с корнями и листьями. Он положил пук на стол и начал старательно крошить его охотничьим ножом.

Из-за перегородки выплыла застенчивая девица лет двадцати, застенчиво поздоровалась с нами, взяла спички, потрясла коробок и положила обратно на стол. Потом взяла чайник и вышла на улицу. Старик все крошил и крошил табак. Мы жестом спросили разрешения и извлекли свои трубки. Старик не ответил, сунул руку за ворот кухлянки и извлек оттуда монументальное произведение чукотских трубкоделов. Раскурил, окутался, как вулкан, клубами дыма и с наслаждением начал кашлять. Покашляв, он ткнул в нас мундштуком:

- Табак уйна?

Мы горестно покачали головой. Старик тоже горестно ухнул и начал крошить свою кипу прессованного табачища, но накрошенное пододвигал нам, пока я не набил свой кисет до отказа, а Женя не наполнил ситцевый мешочек, предназначенный для геологических проб. После этого старик сунул руку внутрь табачного склада, извлек из недр его пачку махорки и положил ее сверху как бесценный дар.

Женя смотался к лодке и вытряхнул перед стариком наш мешок с чаем и спичками. До мыса Биллингса мы рассчитывали добраться сегодня, а там есть магазин.

Чайник тем временем закипел, мы высыпали в него целую пачку заварки, и в избушке, смешиваясь с запахом табака, звериного жира и рыбы, поплыли ароматы благословенной Грузии.

Старик выпил две чашки, благоговейно набил трубку махоркой №2 средней крепости бийского производства и закурил снова, теперь уже не для порочных привычек, а для полного счастья. Но это было еще не все. Он снова выпил две чашки, засунул руку в мешок и извлек пачку "Беломора". Он бережно дал по папироске нам, а одну взял себе. И в синеватом дымке "Беломора" наступило наивысшее блаженство. Мы чувствовали себя морскими чукотскими братьями, членами одного клана, клана живущих вдоль морских берегов.

Старик рассказал нам, что спички у него кончились давно, и показал свежеизготовленную снасть для добывания огня: лучковую дрель и дощечку с ямочкой. Лодки у него не было, а пешком до Биллингса летом можно было добраться только в обход лагун и речных долин.

Пока мы с грехом пополам, мешая русский с чукотским, вели эти беседы, на печке снова закипела кастрюля, и по избушке снова пошел аромат, на сей раз запах вареного гольца, благостной рыбы чукотских рек. Мясо гольца было нежно-розовым и таяло во рту, как мороженое в жаркий день. Мы ели нагульную осеннюю рыбу, пили чай и курили трубки, и мир был прекрасен. Что и говорить, ради этого терпишь страхи и холод прибрежного плавания, ибо грохочущие техникой рейсы ничего не оставляют после себя, кроме головной боли и привкуса бензина во рту.

Наконец старик занялся библейской работой - чинить разостланные на гальке сети. Он ползал по этим сетям и часто усаживался покурить. А мы отправились к мысу, потому что один раз уже ахнули при виде его, но мудро решили не портить впечатления спешкой.

Удивителен был не мыс - он был невысок - а то, что на нем стояли и смотрели на нас носатые каменные люди. В тот год почему-то много писали об острове Пасхи, и эти каменные фигуры наверняка были точно взяты оттуда и неведомой транспортировкой перекинуты на чукотский берег. Вблизи это впечатление еще более усиливалось. Мы забыли про лодку, про мотор и защелкали фотоаппаратами. За мысом была ровная, усыпанная дресвой площадка. Я увидел ее и свято уверовал, что шалауровская изба, последняя изба несчастного мореплавателя, находилась здесь и только здесь.

Чуть поодаль поднималась невысокая сопка, тоже уставленная кекурами. Мы сходили на нее, но кекуры были здесь уже не те, просто каменные столбы. Сверху я еще раз посмотрел и подумал, где бы я выбрал место для избы, если бы мое судно разбилось здесь. И получалось, что я выбрал бы место именно на той площадке. Мыс закрывал ее от западных ветров, а с востока немного прикрывала эта сопка, и было тут ровно и сухо, а сбоку впадал небольшой ручеек для воды. Я хотел выяснить у старика, почему он поставил свою избу с другой стороны, на худшем месте, не сыграло ли тут роль то, что чукчи никогда не ставят жилищ на том месте, где умерли люди. Но обоюдного знания языков нам явно не хватало. Женя высказал предположение, что, может быть, эту удобную площадку затопляет во время больших штормов. Но на площадке рос ягель, а он, как известно, растет медленно, многие десятки лет, и потому это предположение было явно несостоятельным.

Желтая дресва и ягель на площадке выглядели слишком мирно, и как-то не верилось, что славный мореплаватель и спутники его погибли здесь.

История гибели экспедиции Шалаурова не так проста, как может показаться на первый взгляд.

Экспедиция исчезла в 1764 году. Первым официальным документом является рапорт капитана Пересыпкина командиру Охотского порта. Пересыпкин сообщал в рапорте, что старшина Петунин донес ему слышанное от чукчей известие, что летом 1765 года к северо-востоку от устья реки Чаун, при устье реки Веркон, они нашли сделанную из холста палатку. "Остановись, хотели знать, какие из оной люди выйдут, а как-де по немалому времени никого усмотреть не смогли, то-де и принуждены были в тою палатку стрелять, чтобы тех к выходу встревожить, но и потом-де никто не выходил; тогда-де подошед, увидели в оной мертвые человеческие тела, коих было сорок человек в суконной и холщовой одежде и при бедрах по большому ножу, а при то-де имелось и до шестидесяти ружей, а также несколько в лядунках пороху и свинцу, копей троегранных сорок то ж, немало было топоров, куб большой медный, да вверху той же реки Веркуни найдены копаные ямы, в кои кладены были мертвые человеческие же тела..."

Таково описание полярной трагедии. Донесение было послано в 1766 году, то есть через два года после гибели экспедиции, Шалаурова.

Отметим, что в донесении упоминается "сделанная ис холста" палатка, в которую чукчи стреляли стрелами (с костяными наконечниками), чтобы понудить людей выйти. Палатка была в устье реки Веркон (Пегтымель), и вверх по реке имелись еще могилы.

Шестьдесят лет спустя в этом районе работала экспедиция гидрографа Федора Врангеля. Участник экспедиции мичман Матюшкин обнаружил в двадцати километрах восточнее устья реки Пегтымель на небольшом мысе деревянную избу. Вокруг избы валялись разбросанные лядунки, был найден деревянный, обросший мохом патронташ. Изба была забита снегом и льдом, хотя сама она хорошо сохранилась. Позднее здесь побывал и сам Федор Врангель.

Он писал: "...все обстоятельства заставляют предположить, что именно здесь нашел смерть смелый Шалауров, единственный мореплаватель, посещавший в означенное время сию часть Ледовитого моря. Кажется, не подлежит сомнению, что Шалауров, обогнув Шелагский мыс, потерпел кораблекрушение у пустынных берегов, где ужасная кончина прекратила жизнь его, полную неутомимой деятельности и редкой предприимчивости".

Мыс был назван мысом Шалаурова Изба, в память погибших сделан ружейный салют, и с тех пор считается, что Шалауров погиб именно здесь.

Отметим, что в отличие от донесения капитана Пересыпкина речь идет не о палатке, которую можно пробить костяными стрелами, а об избе, хорошо сохранившейся и шестьдесят лет спустя и, по мнению Врангеля, которая строилась как постоянное жилище. Мичман Матюшкин и Федор Врангель были единственными путешественниками, видевшими избу своими глазами.

Между 1764 годом и экспедицией Врангеля в 1823 году единственным путешественником, побывавшим поблизости, был капитан Биллингс, который на оленях проезжал зимой 1791 года от бухты Святого Лаврентия к Нижне-Колымску, то есть он проезжал меньше чем тридцать лет спустя после исчезновения экспедиции купца Никиты Шалаурова.

Капитан Биллингс вел дневник. Вел дневник и его секретарь Мартин Соур. День за днем капитан Биллингс описывал пройденные чукотские реки, мелкие события кочевой жизни. Маршрут его можно проследить без труда, так как названия рек того времени не особенно отличались от принятых на современных картах. Он пересек большую реку Кувет - приток Пегтымеля-Веркона, пересек и сам Пегтымель; вышел в долину Паляваама и через нее перебрался в долину Чауна. И здесь он услышал от чукчей, что за несколько лет перед ним в долине реки Еловки (?) чаунские чукчи "нашли зимой палатку, покрытую парусами, и в ней много человеческих трупов. Тут же в палатке найдены были образа, котлы медные и железные со многими другими вещами, что все чукчи разделили между собой".

Река Еловка, по сведениям Биллингса, "впадает в Чаунскую губу, и устье ее, по показаниям чукчей, лежит от сего места (от места пересечения им Чауна. - О. К.) на СЗ 50о во 140 верстах".

Судя по этим данным, то могла быть только одна из трех рек, впадающих в Чаунскую губу к западу от реки Чаун: Ольвегыргываам, Лелювеем или крохотная речка Кремянка.

Так возникает третье место гибели экспедиции Шалаурова. Река Пегтымель-Веркон находится далеко на восток от Чаунской губы, мыс Шалаурова Изба - еще восточнее.

Но самое интересное, пожалуй, заключается в том, что купец Шалауров и бывшие с ним "...Никифор, Спиридон..." - всего более двадцати имен - записаны в поминальную книгу Нижне-Колымской церкви в том же 1764 году. По правилам христианской церкви записывать живых или возможно живых людей в поминальную книгу нельзя. Значит, в том же году в Нижне-Колымске уже знали о гибели экспедиции, хотя и, по имеющимся в нашем распоряжении сведениям, чукчи обнаружили место гибели лишь год спустя, и два года спустя об этом стало известно начальству. Кто же мог сообщить о гибели? Возможно, кто-либо из уцелевших ее участников.

Так логично объясняется разнобой в сведениях Пересыпкина, Биллингса и Матюшкина с Врангелем.

Вероятнее всего, Шалауров потерпел крушение на отмелях реки Пегтымель и выбрался к мысу Шалаурова Изба, где выстроил избу из остатков судна. Но не мог же сей неистовый человек успокоиться, ждать гибели в наскоро выстроенном жилище, ибо знал, что помощь к нему прийти не может! Он выстроил избу на мысе, возможно, оставил там несколько особенно больных товарищей. Сам же с частью людей пошел на юго-запад, чтобы спасти уходящих и остающихся.

Первый палаточный лагерь был разбит на реке Пегтымель. И снова здесь осталась значительная часть ослабевших людей, с ними были копья, ружья и "большой медный куб". Остальные пошли дальше, оставляя вверх по реке могилы, обнаруженные позднее чукчами.

Эта партия ушла западнее Чауна, и там, в последнем палаточном лагере, найденном чукчами незадолго до капитана Биллингса, погибли остальные. По-видимому, среди них был и Шалауров, так как только он мог вести людей по "белому пятну" чукотской земли.

И возможно, кто-то добрался до Нижне-Колымска через Анюйские перевалы. Помощи так и не было, так как Шалауров не ладил с колымским начальством еще в прошлые экспедиции.

Поздней осенью, когда мертвенно-синие пятна снега начинают копиться в ложбинах и кустах ивняка, трудно придумать что-либо более унылое, чем долины чукотских рек. Уходят стада оленей, улетают птицы, и даже зайцы откочевывают в могучие кустарники Паляваама, Чауна и Пегтымеля. Дождь вперемешку со снегом, идущий неделями, выматывает силы, и нет от него спасения даже в очень хорошей палатке. Грязно-желтая, раскисшая тундра лежит в холодном тумане, и кричит где-либо на озере забытый больной журавль. В это время из тундры спешат в поселки зоотехники, геологи, разный бродячий люд, чтобы вернуться сюда, если надо, уже по нартовой зимней дороге. К концу октября выпадает снег и лежит мягким путалом, пока не станут морозы. Если Шалауров добрался до Ольвегыргываама, Лелювеема или Кремянки, то как раз к гиблому времени, промежуточному между летней и зимней дорогами.

Что же было в итоге? В итоге шалауровской жизни?

Если откинуть рассуждения о пути из купца в исследователи, который вместо торговли занимался описанием берегов и морских течений, то останется карта побережья от Лены до мыса Шелагского, составленная "с геодезической верностью, делающей немалую честь сочинителю", как выразился Федор Врангель - один из образованнейших гидрографов своего времени.

Врангель мог его оценить, так как сам провел труднейшую экспедицию в тех же местах, и он был, собственно, первым после Шалаурова исследователем, ибо капитан Биллингс, апатичный человек, тут не в счет, и мало бы кто знал о Биллингсе, если бы не его подчиненный, мичман, а позднее адмирал русского флота Гаврила Сарычев. Но именем Биллингса назван один из крупнейших мысов Чукотки. Имя же Шалаурова, как я уже писал, можно найти только на очень подробных картах: островок, место на гладком Колымском побережье и небольшой мысок, где стоят истуканы наподобие истуканов острова Пасхи.

От мыса Шалаурова Изба мы одним махом доплыли до мыса Биллингса. Там были поселок, люди и конец маршрута, и мы стремились туда так, что не видели берегов кругом, а когда видели, то это были не берега, а окрестности точки наблюдения, которые полагалось зарисовывать в записную книжку.

Берег был галечный, невысокий, и сам мыс Биллингса вырисовывался впереди вытянутой на север полосой гальки. И на этой серой гальке торчали белые кубики домов, которых казалось много, как в настоящем городе.

Поселок Биллингс стоял на косе, открытой морским ветрам, и было известно, что у берега здесь даже в штилевую погоду бьет океанский накат.

...Из крайнего домика выглянул человек, вышел на крыльцо и начал внимательно разглядывать лодку, а разглядев, пошел по берегу вслед за ней. Мы плыли вдоль берега, вдоль домов, выбирая место для высадки, потому что накат действительно был, из домов выходили люди и шли следом. Так мы и двигались параллельно - толпа на берегу, которая нарастала как снежный ком, и наша обшарпанная лодка. Толпа остановилась, и мы поняли, что место высадки здесь.

Мы приглушили мотор, так что он работал еле-еле, и Женя кинул с носа веревку. Ее взяли люди, волна подняла лодку, и через мгновение мы стояли на сухом берегу, а следующий вал набежал, но еле достал до винта.

Люди окружили нас и разглядывали с молчаливым любопытством. Потом мы поняли причину этого любопытства: на памяти живущих с запада лодки сюда не ходили, а если и ходили, то это были байдары с мыса Шелагского, и сидели в них знакомые люди. Мы же были незнакомые, а лодка наша была не байдарой, не шлюпкой, не вельботом, а черт те чем, крайне подозрительным.

Краем глаза я заметил, что карабин наш и обе двустволки как-то незаметно очутились в стороне, около них стоял солидный человек в телогрейке, и тут я понял и полез за вырез кухлянки, извлек резиновый мешочек, а в нем завернутые в целлофан бумаги с печатями и грифом "АН СССР". И все встало на свои места. Оно еще более встало, когда прибежал татарского облика смуглый мужчина, Петр Тарасович Свидерский, начальник полярки, и чертыхнулся: "Радиограммами завалили из Певека, и с Валькаркая, и с Шалаурова".

Человек, охранявший оружие, оказался заведующим торгово-заготовительным пунктом, надо бывать в этих местах, чтобы понять все величие такой должности.

Еще через полчаса мы сидели на полярке у печки в одном белье, грелись и беседовали о морях и прибрежных плаваниях. И главным рассказчиком вскоре стал начальник полярки, потому что это был тот самый знаменитый Свидерский, который основывал полярку на острове Айон и поработал за тридцать лет службы если не на всех, то на "большей половине" советских полярок, живая история освоения Арктики за последние тридцать лет.

Как-то не верилось, что это тот самый знаменитый мыс Биллингса, где проходил злополучный капитан Биллингс, откуда Федор Врангель вглядывался на север, стараясь увидеть остров, предсказанный им. Остров открыл недолгое время спустя китобой Томас Лонг. Честный тот китобой назвал остров именем Врангеля, и история отплатила честному китобою тем, что пролив, отделяющий остров от материка, был назван проливом Лонга.

Ночью мне снился остров Врангеля. Снилось, что мы плывем туда на шлюпке к знакомому мысу Блоссом, к знакомой бухте Сомнительной к знакомым по поездкам на собачьих нартах берегам. И я в который раз вспомнил слова Кнута Расмуссена: "Я счастлив, что родился в то время, когда санные экспедиции на собаках еще не отжили свой век".

Если мне не изменяет память, Кнут Расмуссен написал эти слова в 1927 году, когда совершил на собаках путешествие длиной в несколько лет и восемнадцать тысяч километров. Он начал его в Гренландии и закончил на мысе Дежнева, объехав, таким образом, все известные в мире центры эскимосской консолидации, ибо Расмуссен был этнограф и знаток эскимосской культуры.

В 1963 году нам тоже повезло, ибо санные путешествия на собаках еще не отжили свой век, и мы объехали с каюрами Куно, Ульвелькотом и Кантухманом побережье острова в мартовские и апрельские дни, когда зима ушла, но весны еще нет и нет лучшего времени для санной дороги.

Но пришел тот день, когда весь наш маршрут от Певека к мысу Шелагскому, от Шелагского к губе Нольде и от губы Нольде к мысу Биллингса нам надо было проделать в обратном порядке. К этому имелись две причины. Во-первых, срок, указанный в техзадании на экспедицию, подходил к концу, а если нам не плыть на лодке, то выбраться мы могли уже только зимой, когда самолеты Ан-2 перейдут с колес на лыжи и будут изредка заглядывать на мыс Биллингса. Во-вторых, нам хотелось обратным контрольным ходом проверить свои измерения, а на тех точках, куда мы собирались залететь самолетом, выложить хорошие туры, чтобы потом не мотаться над тундрой, разыскивая их.

Стоял холодный сентябрь, но настоящие тяжелые сентябрьские штормы были еще впереди, и потому мы торопились.

Четвертого сентября все сошлось. Синоптики дали отличный прогноз на завтра, а вечер был почти морозным и очень ясным, что позволяло ждать на завтра хороший штиль.

Ночью мы спать не ложились, так как до чертиков отоспались в предыдущие дни, и всю ночь травили баланду с ребятами со здешней полярки, которые не спали по долгу службы. Мы вспоминали истории про медведей, про встречи с ними, про какие рассказы кто где слыхал, еще раз вспоминали найденных за эти дни общих знакомых, что торчат сейчас в разных точках Союза, и вообще рассуждали про коловращение миров.

В пять утра стало немного светать. Накат у берега был очень сильным, и ветер дул, но, вернее всего, это был обычный утренний бриз, и мы перетаскивали груз к берегу, а в шесть утра с помощью вахтенных и кое-кого, кто просто уже встал, разбуженный нашей возней, столкнули лодку. Теперь у нас уже имелись весла, и мы немного отгреблись от берега и как-то сразу завели мотор. Мотор застучал, и белый пенный берег стал удаляться, и фигуры в куртках с поднятыми капюшонами - тоже.

День на самом деле установился холодный и очень ясный. А обратное плавание, начавшееся в этот холодный и ясный день, чем-то напоминало раздачу долгов. Мы подолгу застревали на точках, где по какой-либо причине спешили с измерениями раньше, и доделывали туры, которые не сделали по прямой дороге. Потом мы опять заплыли к гостеприимному старикану на мысе Шалаурова Изба и завезли ему обещанные спички, и сахар, и папиросы. От старика с нами поплыл попутчик. Пастух возвращался из поселка к стаду, которое находилось восточнее губы Нольде, и ему удобнее было проплыть с нами, чем огибать тундровые реки пешком. И мы взяли его с собой как оплату долга перед теми пастухами, которые в прошлые годы нам тем или иным помогали, а такое бывало.

Но получилось так, что мы сами оказались перед этим пастухом в неоплатном долгу. Мы уже привыкли к своей лодке и плыли на ней, когда на море держалась приличная волна, но на этом проклятом мелководье, которое начиналось за мысом (не на этом ли мелководье потерпел крушение шалауровский корабль?), волна опять была очень крутой, как всегда бывает на мелководье. Именно здесь у нас отказала бензиновая помпа.

На этот раз у нас имелись бачок и трубочки бензопровода, где бензин бы шел самотеком. Но бачок не был заправлен, и Женя, пока набирал его из бочки с помощью резинового шланга и литровой консервной банки, да еще пока качало на крутой мелководной волне, вдоволь ухитрился наглотаться этилированного бензина. По проспектам судя, дышать этим бензином и то нельзя, не то что глотать, потому что этилированный бензин - яд. Мотор работал, и лодка шла, а Женю тошнило все сильнее и сильнее, и временами он терял сознание.

Я начал было поворачивать лодку к мысу Биллингса, где есть врач, но Женя махал рукой на запад, и я понял, что он желает как можно быстрее добраться до острова Шалаурова, где есть рация и всегда можно вызвать санрейсом вертолет, а перед этим по радио получить консультацию у врача. Но пастух, темнокожий бог тундры в меховой одежде, сказал, что надо на берег. Мы ухитрились как-то пристать, и пастух мгновенно вскипятил чайник, немного всыпал заварки и заставил Женю глотать чай прямо из носика. Первый чайник он вытошнил, второй тоже, а от третьего отказался голосом достаточно ясным. Лицо у него все еще было интенсивно зеленого цвета, цвета майской травы - никогда я не видал такого зеленого человека ни до этого, ни после, - но он уже пришел в сознание и твердил, что ему совсем хорошо. Лишь потом, столкнувшись с медицинской наукой, я узнал, что пастух делал промывание желудка по самой стандартной методике.

Мы распрощались со спасителем-пастухом и взяли курс к острову Шалаурова. Добрались к нему мы глубокой ночью, на собственном опыте ощутив полезные качества маяков. Откуда-то из-за мыса Кибера вылетел ночной разбойничий ветер, и лодку швыряло на рваной волне, и каскады воды летели к нам через борт. Дно лодки залило, там плавали вещи, но маяк на острове горел призывным огнем. Мы шли прямо на этот огонь, остров вырастал крутой скалистой стеной, и ни черта тут было не разобрать, не сыскать спасительную ложбинку, где можно было бы пристать. Мы боялись приближаться к стене, где нас разобьет, и не хотели уходить от острова, ибо на нем были живые люди. С вершины взвилась и упала ракета, а через мгновение еще раз наклонно и еще, и мы поняли, что ребята услышали стук мотора и поняли, что мы заблудились. Ракетой они указывали место спасительной ложбины. Мы пошли туда, а ракеты все падали и падали, каждый раз они вылетали с другого участка склона, - видно, парни мчались вниз по той узкой тропинке и бросали ракеты.

...Была ночь, гудящая печка, огромная сковорода, был писк морзянки, ощущение всечеловеческой дружбы людей, впрочем, почему только людей? Ощущение единого братства живущих на земле заполняло нас, в этом братстве был пес Боцман, зайцы, что спали сейчас где-то неподалеку в камнях, те олени, которых мы съели, те черви, которые нас когда-то съедят. На червях под общий хохот я кончил свой пламенный тост, Гешка взялся за ключ, а Женя Максимов взялся за мой фотоаппарат марки "Контакс", который долгое время плавал на дне лодки, и в том фотоаппарате загублена была пленка с истуканами мыса Шалаурова Изба.

...Мы оставили остров, чтобы встретиться с парнями и Боцманом уже в Певеке, и взяли курс к избе Николая Якина, ибо обещали, что на обратной дороге заберем в интернат его сына, доставим его в Певек.

Все говорило о том, что мы вовремя уносим ноги из этих вод. Километровая полоса нагнанного ночным ветром льда стояла перед избушкой Якина. По глупости мы сунулись в разводья между льдинами.

Берег и обратный выход сразу исчезли. Осталось небо, источенные ветром и водами бока льдин, которые шевелились, смыкались, расходились и скребли фанерные борта лодки. Дуракам везет, и мы через три часа выбрались на берег.

Якин и сын давно уже ждали нас. Но просидели в избушке еще два дня, выжидая, когда отгонит лед. Его отогнало, и мы без всяких приключений доплыли уже втроем до полярной станции Валькаркай, где нас тоже ждали, посмеиваясь над любителями прибрежных вояжей. За триста метров до станции мотор взвыл и остановился. И так по сей год его не удалось завести. Фанерная лодка осталась на берегу, и на этом кончилось прибрежное плавание. По радио вызвали вездеход из Певека; он пришел в грохоте гусениц, в гари выхлопных газов и забрал нас, аппаратуру и сына охотника Якина, который опаздывал в школу.

Так закончилось это прибрежное плавание, одно из нескольких, которые нам пришлось провести у побережья Чукотки на самодельных шлюпках, или байдарах, или вельботах владивостокского производства. Эти китобойные вельботы кажутся мне аристократами среди разномастного шлюпочного флота.

Каждый такой маршрут дает кусочек Чукотки, из кусочков выходит мозаика, но, естественно, никогда не получится так, что ты знаешь о стране все.

Пятидесятые и начало шестидесятых годов на Чукотке были, вероятно, последними годами экзотической геологии, ибо и в этой науке все большее место занимают трезвый расчет и возросшая материально-техническая база.

Даже сейчас, спустя несколько лет всего, вряд ли разрешат проводить маршрут на байдаре или на собаках вокруг острова. Об этом уходящем времени, конечно, будут жалеть, как мы жалеем о времени парусных кораблей или как завидуем мы времени первопроходцев Чукотки.

Чукотка по сравнению с многими северными областями - очень обжитой и известный край. Летом сюда идет наплыв журналистов. В каждом поселке их сидит по две или три штуки от столичных и прочих газет. Стандартное мнение требует, чтобы они разыскали ту самую последнюю ярангу или того старика, который закурит трубочку и скажет: "Ох-хо, тяжело мы жили в то время".

Перед Чукоткой стоит много проблем. И, мне кажется, одна из главных - начинать беречь эту страну уже сейчас, пока не будет совсем поздно. Здесь есть еще моржовые лежбища, в воды ее заходят киты, чудесная птица - белый канадский гусь еще гнездится на острове Врангеля и в некоторых местах Чукотки. Еще много зайцев и куропаток, а темнолицые легконогие пастухи пасут тысячные стада оленей. Невозможно забыть Чукотку, если ты даже видел ее всего один раз. Она отнимает твое сердце. И навсегда.

Острова Серых Гусей, коса Двух Пилотов, лагуна Валькакиманка - эти названия будут манить всегда, где бы ни был, потому что за ними стоит тундровая тишина, йодистый запах моря, нартовый путь и апрельский слепящий свет.

Переправа (из романа "Территория")

Крупный горный заяц ошалело выскочил из-за камня, метнулся вверх и замер на фоне бледного неба. Заяц казался почти голубым. Было видно, как ветер шевелит шерсть на спине и как вздрагивают заячьи уши. Сергей Баклаков тихо, беззлобно выругался: "Ах, клизма без механизма". Сейчас, на вторые сутки, он жалел, что не взял винтовку. Взял пистолет, оружие идиотов, но и тот с ремнем, кобурой и пачкой коротких патронов валялся на дне рюкзака. Баклаков нагнулся и прямо от земли швырчком закрутил в зайца камень. Тот сделал некое гимнастическое движение ушами и сгинул, растаял в вечернем воздухе.

Баклаков вышел на перевал. Впереди массив круто обрывался, внизу лежала желтая тундра с бликами озер. Совсем далеко на горизонте тянулась черная полоса, прорезанная кое-где водными отсверками. Это и была легендарная река Ватап на подступах к дикому нагорью Кетунг. Баклаков оглянулся. Река Эльгай, где стояла их база, давно исчезла средь путаницы черных и фиолетовых сопок.

Монголов приказал взять спальный мешок, пистолет, три банки сгущенки в качестве НЗ. Баклаков сказал "слушаюсь", пистолет взял, спальный мешок засунул под койку, чтобы он не лез на глаза Монголову. Сгущенку он терпеть не мог, поэтому выкинул и ее. Быстрота и натиск - вот ключ к решению маршрута. С грузом скорости не достигнешь. Впрочем, викинги ходили в набеги при полном грузе, с оружием, в тяжелых морских сапогах. Черт с ними, с викингами. Их дело наскочить, грабануть и удрать. Его дело - выполнить задание Чинкова.

Баклаков выбрал затишек между камнями, скинул рюкзак и быстро разжег на камушке таблетки сухого спирта. Вместо котелка он носил консервную банку из-под персиков. Лужа воды была рядом. Пока чай закипал, Баклаков вынул из сумки маршрутную карту. Карта была старой, но честной. Что не знали северстроевские топографы, то не наносили, в чем сомневались - наносили пунктиром.

Облака разорвались. Тундра засияла желтым. Как в мультфильме, выступила синяя гряда Кетунгского нагорья. Над дальним синим туманом отрешенно и чисто сверкал ледовый конус горы, на которой никто не бывал. "Ах, боже мой, боже мой!" - от избытка счастья вздохнул Баклаков.

Он сидел, привалившись спиной к камню, кудлатая голова, насаженная на длиннорукое, длинноногое тело, грубо сделанное лицо выходца из вятских лесов и точная, экономная поза, которая вырабатывается от жизни среди травы и камней.

Вечерело. Баклаков чувствовал это по особой тишине вокруг, по неуловимой смене освещения. Из внутреннего кармана он вытащил мешочек с махоркой и обгорелую, с обломанным краем трубочку. Сергей Баклаков закурил, окутался сладковатым махорочным дымом. Вокруг него уже создался тот особый уют, который везде сопровождает бродячего человека. Он покуривал, точно бездельный бог, вытянув ноги в драных брезентовых штанах, расстегнув телогрейку. Заросшее библейским волосом лицо Баклакова было умиротворенным и безмятежным. Сердце ровно отстукивало свои пятьдесят ударов в минуту, кровь, не отравленная еще никотином, алкоголем и болезнями, так же ровно и мощно бежала по жилам. Прекрасна страна желтой тундры, темных гор и блеклого неба! Прекрасно одиночество рекогносцировщика средь неизученных гор и долин! Прекрасно, что ты никогда не умрешь!

В том, что он совершенно и абсолютно бессмертен, Баклаков ни на минуту не сомневался. Кроме того, он знал, что за спиной его всегда стоит старичок-лесовик, болотный бог, который ворожит ему в нужный момент. Сейчас Баклаков был доволен и весел, потому что находился один на один с собой, а значит, являлся именно тем, что он есть.

Восемнадцатилетним недотепой, карикатурным Ломоносовым в пиджаке х/б и жутких ботинках он попал из глухого лесного разъезда прямо в Московский геологоразведочный. Потомственная хитрость вятских косопузых плотников помогла ему выбрать линию поведения. Про золотую медаль Баклаков не упоминал, первый же смеялся над своими ботинками, первый садился чистить картошку в общаге и не лез вперед на собраниях. Простяга парень, козел отпущения для курса - это он, Баклаков. "Почему в геологоразведочный? А разве с моей рожей в МАИ примут? Зачем в лыжную секцию записался? Дак мы привыкли на лыжах бегать. Ноги тоскуют". Где-то к третьему курсу все убедились в невероятной везучести Баклакова. Получает повышенную стипендию? Профессуре нравятся деревенские и основательные. По старинке думают, что геолог - это помесь вьючного животного с человеком. Выполнил норму мастера по лыжным гонкам? Ребята сказали, что он один на первенстве Москвы угадал мазь, когда никто ее не мог угадать. Блаженным везет. Мало кто задумался к шестому курсу, что недотепа Сергей Баклаков взял от института много больше любого из них. Курс наук назубок, диплом с отличием, железное здоровье, отточенное шестью годами лыжных гонок, и распределение в никому не ведомый "Северстрой", где белые пятна на карте и неограниченные возможности для карьеры, работы и прочего. Спохватились, но поздно. И уж никто не догадался, что Баклаков пришел в институт с яростным честолюбием, верой: вятская фамилия Баклаков еще ляжет на карте Союза. Так шептал забытый и сморщенный болотный бог. И он же говорил Баклакову, что задание Чинкова и есть начало настоящей работы. Первое - скромно, без шума доказать, что ты можешь все.

Баклаков быстро собрал рюкзак. Что-то изменилось вокруг. Слева, над верховьями реки Ватап, повисла огромная, совершенно черная туча. Стало чересчур тихо. Гул комаров изменился. Тональность стала другая. Надо скорее дойти до реки. Хуже нет как гадать, что предстоит. Действовать, а не размышлять - вот лозунг мужчин.

Уже внизу, врезавшись в кочки, Баклаков запел дурным голосом: "о-о, если б навеки так бы-ыло!" Он прыгал по кочкам и все пел, чтобы завестись "О-о, хы-х, хых, если-и-б, хы-х, на-а-а-веки, хы-х..."

К ночи, окончательно умотавшись, он отошел от массива километров на семь. Вершина массива грозно горела красным. Он долго ходил по ложбине и, как монетки, подбирал сухие прутики, веточки полярной березки. Затем распаковал рюкзак и достал палатку. "Клизма без механизма", - умиротворенно сказал Баклаков. Он давно уже привык разговаривать сам с собой. Еще в институтской общаге. Наскоро выпив чаю, он притушил костерок, приподнял стенку палатки, засунул туда рюкзак, телогрейку, сапоги и влез сам, опустив за собой стенку. Сидеть в палатке было нельзя, и Баклаков лежа снял сапоги, надел сухие шерстяные носки, колени обмотал портянками, телогрейку застегнул на себе, оставив рукава свободными. Если даже ночь будет холодной, так он не замерзнет. В палатке было светло, и закатное солнце освещало все внутри угрюмым красным светом. Комары безучастно сидели на потолке. Снаружи что-то происходило, и Баклаков не мог понять что. Но было тревожно. В отдалении сипло тявкнул песец. С шумом пролетела какая-то птица. Баклаков высунул из-под телогрейки руку и, криво усмехнувшись, расстегнул кобуру пистолета. "Спи, - сказал он себе. - Действовать, а не размышлять - такова истина. Чем больше думаешь, тем страшнее".

Налетел порыв ветра, бязь на потолке захлопала, вспыхнули и погасли в глазах искорки. Он уже смотрел сон, как идет в маршрут в какой-то южной стране. Идет в плавках, и в руках авоська с образцами. Он шел по берегу очень широкой черной реки и искал переправу. Он твердо знал, что отныне жизнь его делится на две половины: та, что до переправы, и та, что будет после. Вроде как школьная река Рубикон у школьного Цезаря. "Какого же черта! - сказал Баклаков. - Река не черная, а серая. Это другая река".

Он проснулся и никак не мог сообразить, сколько времени. Перед глазами было серо. Потом он увидел, что полотнище палатки провисло почти до лица, и понял, что проснулся от холода. Еще не веря, Бакланов высунул голову и увидел, что тундра вокруг неряшливо засыпана синим снегом. Сбылось предсказание! С неба что-то сыпало: не то дождик, не то мелкая снежная крупка. С ощущением беды Бакланов быстро оделся и выполз из палатки.

...Когда он вышел к реке, снег перестал и над Кетунгским нагорьем прорезалась холодная зеленая полоска. Река впереди шумела глухо и грозно, но Бакланов не видел ее. Перед ним стояла стена мокрого кустарника с зябко повисшими листьями. Снега навалило сантиметров десять. Он разжег костер и выпил полную банку очень крепкого чая, затем вторую. Закурил и сказал сам себе: "Вот и снова жизнь прекрасна и удивительна".

Бакланов прошел вдоль кустарника вниз по реке. Вышел на небольшую тундровую прогалину. Прямо от нее начинался длинный косой перекат. Кое-где на перекате торчали блестящие камни. Рядом с заснеженным берегом вода казалась черной. Чуть ниже берег переходил в торфяной обрыв. Обрыв был подмыт, и в темную пасть его вода устремлялась с сытым утробным бульканьем. Противоположный конец переката пропадал в серой мгле над серой водой. Плавать Бакланов почти не умел. Он скрыл это от Монголова и Чинкова.

- Ну и вот, а ты боялся! - громко сказал Бакланов, чтобы подбодрить себя. Но почему-то голос прозвучал глухо, и настороженная река не приняла его.

- А вот я сейчас! - упрямо выкрикнул Бакланов. Он быстро стал раздеваться. Надо действовать, а не размышлять. Штаны и сапоги сунул под клапан рюкзака, коробку спичек положил под вязаную лыжную шапочку, дневник плотно замотал в портянки - так он не отсыреет, если даже попадет в воду. Телогрейку снимать не стал.

Вода охватила щиколотки, точно шнуровка горнолыжных ботинок. Галька на дне была очень скользкой, но скоро Бакланов перестал ее ощущать. Ноги онемели от холода, и он шел как на протезах, деревянными ступнями нащупывал камни и выбоины. Вода поднялась до колен, потом до бедер. "Сшибет", - отрешенно подумал Бакланов. Зеленая полоска над Кетунгским нагорьем расширилась, и сверху, как назидательный перст, простирался одинокий солнечный луч. Наклонясь против течения, Бакланов брел и брел через этот нескончаемый перекат, ноги уже не ломило, они казались обмотанными липкой знобящей ватой. Когда вода опустилась к коленям, он побежал, высоко вскидывая ноги, как бородатый безумный шут. Он выскочил на узкую полоску песка за перекатом и без остановки вломился в кустарник. Весь облепленный узкими ивовыми листьями, он выбежал на небольшую, с пятнами снега поляну. На полянке сидел заяц и смотрел на него. "Привет, братишка", - на бегу сказал Баклаков. Заяц даже в сторону не отскочил, только сделал следом несколько прыжков, любопытствующий непуганый житель реки Ватап. Баклаков проломился через кустарник и остановился ошеломленный. Могучий речной поток в всплесках водоворотов катился перед ним. Вода мчалась и в то же время казалась неподвижной, застывшей в какой-то минувший давно момент. На миг Баклаков почувствовал себя потерянным. Среди сотен безлюдных километров. Тундровых холмов. Речных островов. Темных сопок. Под низким небом! Один!

...Ночью пошел сильный снег. Он падал крупными влажными хлопьями, и потолок палатки провисал все больше и больше. Земля была мокрая, и Баклакова сильно знобило. Если бы он взял спальный мешок, он мог бы залезть в него и спать несколько суток, не расходуя продуктов. Если бы он взял винтовку, можно было бы сидеть у костра и жарить оленину или тех же зайцев.

Полотнище палатки оседало все ниже и ниже, и вдруг его осенило: мокрая бязь не будет пропускать воздух. Если бы даже он был мастером спорта по плаванию, это не помогло бы ему в здешней воде. Может быть, поможет палатка. И все росло и росло томительное чувство необходимости. Выхода нет, а значит, зачем откладывать?

Снег все валил и валил. Было тихо, и даже шум воды слышался как сквозь вату. Баклаков скатал палатку. Вытащил из рюкзака шнур и плотно перевязал его в двух местах. Не раздеваясь, перешел перекат. Сапоги стали очень тяжелыми. У следующей протоки он тщательно вымочил палатку в воде. Пока он ее мочил, руки закоченели. Баклаков взметнул палатку, как сеть-закидушку, и быстро собрал в горсть дно. Получился большой белый пузырь. Он вошел в воду и положил щеку на влажную бязь. Одной рукой он держал дно палатки, собранное в горсть, другой - греб. Он слышал, как шипят выходящие сквозь ткань пузырьки воздуха, как слабеет под щекой воздушная подушка, слышал холод, сжимавший грудь. Берег исчез. Бесшумные водовороты скручивались вокруг него. Страха не было.

Пузырь палатки все слабел и слабел. Он перехватил левую руку повыше и стал быстрее грести. Но палатка как-то сразу вздохнула, и голова его ушла под воду. Баклаков схватил палатку зубами и начал грести обеими руками. Но белесая, как привидение, ткань метнулась к животу, спутала руки. Он разжал зубы, и тут же его потянуло вниз - палаточные растяжки захлестнуло за сапоги. Течение несло его куда-то вниз, бесшумно и очень быстро, как во сне. Баклаков нырнул, чтобы распутаться. Шапочку смыло. Пеньковая веревка мертво держала ноги. В это время рядом с ним возник сморщенный бог-старичок. "Нож, - сказал он ему. - Успокойся, у тебя нож". Баклаков снова нырнул и просунул лезвие между спутанных ног. Сразу стало легче. "Скинь рюкзак, - сказал ему старичок. - Не бойся". Палатка колыхалась рядом. Баклаков погреб по-собачьи. В левой руке был крепко зажат нож. Он сунул нож в ножны. В телогрейке еще держался воздух, и плыть было легко. Впереди на воде мелькнуло что-то темное. "Куст застрял, отмель", - сообразил Баклаков. Он поймал метавшуюся рядом палаточную растяжку, просунул ее сквозь лямку рюкзака, опустился, оттолкнулся от дна и скакнул вперед, снова опустился и снова оттолкнулся...

По отмели он прошел вверх, волоча по воде рюкзак и палатку. Телогрейка казалась неимоверно тяжелой. Он вышел на остров, впереди была другая протока, но болотный бог был рядом, и Баклаков без колебания вошел в воду.

...Снег шел все гуще, и Баклаков боялся потерять направление. Он вытащил из кармана компас, но внутри была вода, и стрелка прилипла к стеклу. Буксируя палатку, один за другим он пересекал и пересекал мелкие острова и протоки, казалось, им нет числа.

Коренной берег он угадал сразу. "Вот так-то, товарищ Чинков! Клизма без механизма!" - сказал Баклаков. Снег шел. Баклаков выжал телогрейку. Отжал портянки. Судя по весу, вода в рюкзак почти не попала. Сейчас его лучше не трогать. Пленка в футлярах, фотоаппарат и дневник замотаны. У него оставалась коробка спичек, залитая парафином. НЗ в нагрудном кармане. Ее тоже трогать нельзя. Пятьдесят спичек - пятьдесят костров в сухую погоду. Есть нож, есть вата в телогрейке, а кремни найдутся. Продукты, кроме сахара, высохнут.

Баклаков надел сапоги, телогрейку и побежал. Берег тянулся ровный, засыпанный снегом, вода рядом с ним была темной, как в глубоком колодце. Он бежал очень долго, пока не наткнулся на другую воду у белого берега. Это был приток Ватапа, и по нему надо бежать вверх, в Кетунгское нагорье. "Вот так-то, товарищ Чинков", - на бегу повторял Баклаков. Он знал, что ему надо бежать, пока не кончится снег. Снег кончится, он найдет топливо для костра, и снова жизнь будет прекрасна и удивительна. Вот так-то, товарищ Чинков.

Он шел всю ночь, как зверь угадывая дорогу. Где-то в рассветный час река совсем сузилась, вода исчезла, и Сергей, проваливаясь, скользя и падая, полз по развалам заснеженных каменных глыб: вперед и вверх, вперед и вверх. Один раз он услышал в метели стук копыт и тяжелое дыхание убегавшего, видимо, больного оленя. Потом в животе родился горячий ком, поднялся в грудь, в голову и все заслонил. Несколько раз Баклаков ударялся коленом об острые каменные глыбы, но боли не чувствовал. Когда жаркий ком ушел, он увидел, что снег перестал, над горами на горизонте полоска синего неба, и он идет по склону сопки, по бараньей тропе, идет по темным, сильно метаморфизированным сланцам. "Все, Серега, - сказал он себе. - Пришли". Гранитный массив, первый из трех намеченных, был рядом. Баклаков чувствовал это. Он вошел в зону контакта. "Дошел-таки, клизма без механизма", - прошептал Баклаков. Но радости не было. Хотелось лежать. В узкой закрытой долинке Баклаков кое-как натянул палатку. С юга, с сопок нагорья, неотвратимо и беззвучно ползла новая черная туча. "Немного полежу и буду работать, - твердил он. - Немного полежу и пойду дальше. Хочу полежать". Баклаков, не раздеваясь, лег на мокрый бязевый пол палатки, сунул ладони между коленями, положил голову на мокрый рюкзак. Голова оперлась об острый угол пистолета, лежавшего сверху. Он передвинул голову и провалился куда-то. Очнувшись в очередной раз, он услышал шуршание снега о палатку. Потолок палатки провис, и когда он коснулся его щекой, щеку как будто полоснуло раскаленным железом.

Баклаков заставил себя высунуть голову из палатки. Камни вокруг были покрыты пеленой мертвого синего снега. Напротив палатки опять сидел заяц и с интересом смотрел на него. Воистину зайцы преследовали его. А может, это уже бред?

- Сиди! - громко сказал Баклаков и пополз за пистолетом. Рюкзак не развязывался. Он перерезал шнуровку, вынул пистолет и передернул, загоняя патрон. Заяц все так же сидел на месте. Сергей поднял пистолет обеими руками и долго водил им. Ствол прыгал от зайца на метр в ту и другую сторону. Заяц сидел неподвижно, и косые ведьмины глаза его жутковато поблескивали. Баклаков закусил губу, остановил ствол и нажал спуск. Оглушительно грохнуло, и дымящаяся гильза упала рядом с ним. Заяц бился на снегу, сучил длинными ногами. "Врешь, товарищ Чинков", - пробормотал Баклаков, взял зайца за мягкие теплые уши и отнес в палатку. Он кое-как ободрал зайца длинным ножом и стал есть теплые кусочки мяса, стараясь тщательно прожевывать их. Так он съел всю заднюю часть зайца. Затем Баклаков выкинул из палатки оставшиеся окровавленные, облепленные волосом куски мяса и снова лег, прижал подбородок к коленям. Ему не было холодно, только он все время поднимался наверх по крутому и рыхлому песчаному склону, песок осыпался, и он оказывался внизу и снова полз. Песок был серый, свинцового цвета. "Мое время впереди, товарищ Чинков, - шептал Баклаков, поднимаясь по серому склону. - Ты нас, вятских, не знаешь. Где надо, мы буравом ввинтимся, где плечом шибанем, где на цыпочках прокрадемся, где дураками прикинемся. Мы, вятские, все такие".

Старый человек по имени Кьяе сидел на заснеженном тундровом пригорке в странной позе - плотно сомкнутые ноги были вытянуты перпендикулярно туловищу. Европеец не высидел бы подобным образом и пяти минут. Но Кьяе поза не доставляла затруднения - привык с детства. Считалось, что так лучше всего отдыхают ноги и позвоночник. Снег, падавший на плечи и непокрытую голову, не мешал ему. Более того, снег напоминал, что скоро придет зима - лучшее время для пастуха. Подумав о зиме, Кьяе шевельнул плечами, руки выскользнули из широких рукавов вовнутрь меховой рубашки. Тепло. Уютно. Он втянул ноздрями холодный и влажный воздух. Запах дыма исчез - снег потушил верховой пожар. Остались гореть лишь торфяные ямы. Но чтобы загасить их, требуется затяжной дождь. Потом в эти ямы будут проваливаться и ломать ноги олени. Потом ямы затянет льдом.

Стадо лежало спокойно. В первый день снегопада, избавившись от комаров и жары, олени паслись почти круглосуточно. Он специально заранее пригнал их сюда на невыбитое, но маленькое пастбище. Пастбища хватит на неделю - как раз до новых комаров. Подумав об этом, Кьяе удовлетворенно хмыкнул. На старости лет он угадывал предстоящую погоду почти безошибочно. И потому выбирал точное место для стада. Поэтому сейчас стадо спокойно лежит, набирает вес. А он спокойно, не тратя сил, сидит на пригорке. Он снова обманул старость.

Кьяе думал о Времени. Когда он думал о веренице прожитых лет, о том времени, когда не было еще самого Кьяе, но уже был отец, о еще более раннем, когда не было и отца, но был народ Кьяе, он всегда представлял себе вереницу холмов в тундре. Холмы в представлении Кьяе были событиями, которые, в сущности, составляют Время. Без событий нет Времени - это Кьяе знал твердо. Если даже представить нечто отдаленное, как шепот умершего, то и тогда были события, а значит, было и Время. Холмы составляют тундру. Тундру можно сравнить с жизнью, с безбрежным ее пространством.

Такова была схема жизни, пространства и времени, выработанная пастухом Кьяе, и она вполне устраивала его. Одни холмы затеняют другие, из-за ближних не видно дальних холмов, точно так же обстоит дело с событиями. И между холмами существуют закрытые отовсюду низины, как бывают времена без событий, а вовсе дальние холмы исчезают в воздухе, как теряется, слабеет и тонет дальняя память.

Земля Территории, где родился и состарился Кьяе, всегда лежала в стороне от истории, изучаемой в школе. Сюда не дошло влияние древних культур Востока. Европейская, или, как ее иногда называют, христианская, цивилизация узнала о Территории позднее, чем о народах южных морей. Захватившие в свое время Восток проповеди буддизма и мусульманства так же обошли Территорию стороной. Сюда никогда не добирались миссионеры. То ли холод и дикая репутация Территории пугали их больше, чем жара и стрелы туземцев тропических стран, то ли земля ее заранее считалась нищей и непригодной для жизни, а потому вовсе не нужной церкви.

Тем не менее предки Кьяе здесь жили тысячелетия. Существует версия, что где-то на рубеже каменного и бронзового веков волны миграции зашвырнули сюда группу бродячих охотников и откатились обратно, оставив их на берегу покрытого льдом океана средь снежных холмов. Они называли себя "люди", или, точнее, "настоящие люди", "подлинные люди". Великая рациональность пропитывала их одежду, пищу, обычаи. Это была рациональность трав и лишайников, которые выстояли на мерзлых почвах и камнях Территории. Их жизнестойкость выражалась в освежающем душу юморе и беспечности. Без юмора, наверное, предки Кьяе быстро превратились бы в психопатов. Народ психопатов не может существовать, так что беспечность их также являлась рациональной.

...В стаде что-то тревожно взорвалось, заволновались спины оленей, вырвался в сторону старый рогач и побежал. Туловище его плавно и размеренно колыхалось, тяжелая корона рогов царственно плыла. Столь же неожиданно бык остановился и пошел к стаду.

Кьяе запустил руку за вырез кухлянки и достал массивную старую трубку. Была она очень удобна: под табаком помещались тальниковые тонкие стружечки. Если кончится табак, можно курить эти пропитанные никотином стружки, предварительно положив под них другие.

...Кьяе наблюдал приближение старости по чувству усталости, которое все чаще приходило к нему. Его жизнь требовала непрерывных физических усилий: бега, ходьбы, метания аркана, погони за оленями, иногда стрельбы. Уже много лет он с легкой усмешкой смотрел на мир и обманывал старость тем, что экономил движения. Он знал, куда побегут олени, угадывал маршрут подбиравшихся к стаду волков. Он угадывал погоду, чтобы, даже уходя от пурги, экономить силы. Кьяе числил себя в прошлом гораздо больше, чем в будущем. Говорят, что после смерти человек попадает в другую тундру, но он не очень-то в это верил, хотя и не возражал бы пожить еще раз. Кьяе с детства усвоил, что лишенная движения мудрость бесполезна для ближних, а значит, служит обузой народу. Это была очень старая истина. Жизнь ослабевшего старика подобна сну без сновидений, когда неизвестно, живет человек или нет. Отличие заключалось в том, что спящий просыпается, старик же становился все более слаб. Подумав о смерти, Кьяе глубоко затянулся табачным дымом - все-таки курить сладостно. Он закашлялся, и тут ему почудился выстрел. Он не мог точно сказать, был выстрел или нет, но смутная тревога погнала его к яранге. Олени стояли теперь сгрудившись в кучу. Быстро перебирая ногами в мягких пастушьих олочах, Кьяе взбежал на откос. От яранги шел дым, значит, внучка там, никуда не ушла. Все-таки он поддернул ремень длинного винчестера на плече и пошел к яранге, машинально стараясь не наступать на свой утренний след на снегу.

Внучку звали Тамара. В этом году она шла в десятый класс и, может быть, последнее лето проводила в тундре. Редко кто из молодых возвращается после школы в тундру.

- Э-эй! - окликнул тихонько старик, подойдя к яранге.

Ему никто не ответил. Над костром из веток полярной березки висел старый медный котел - предмет обывательской гордости старика Кьяе. Котлу было столько же лет, сколько ему. Он заглянул в полог. Тамара зашивала его старые любимые брюки из камуса. Зимой будет некому их зашить. Она сидела обнаженной по старому обычаю женщин их племени, только вместо пыжиковой шкурки на ней были спортивные трусики. Старик с удовольствием смотрел на крепкое тело внучки, на уже по-женски широкие бедра, на заносчиво торчащую грудь будущей матери. Может быть, он доживет еще до ее сына. Кьяе нравилось, что внучка соблюдает древний обычай и дает дышать телу. Во всяком случае, когда в яранге нет молодых пастухов. Тамара выскользнула из полога, сняла с треножки котел и повесила чайник. Она двигалась бесшумно и быстро, как горностай. И вся фигура ее была гладкой и обтекаемой, точно у горностая.

Сидя на корточках у стенки яранги, старик не отрывал глаз от внучки. Обнаженное тело было обычным в их образе жизни. Это было рациональным, полезным для здоровья. Тело Тамары было смуглым, спортивные трусики белыми, на смуглых ногах красные спортивные тапочки и волосы черные и блестящие, как утренняя вода в торфяных озерах. Красиво. Кьяе спросил:

- Ты слышала выстрел?

- Никакого выстрела не было. Я бы услышала.

- Наверное, так, - согласился Кьяе.

Он выпил кружку кирпичного чая и заторопился обратно к стаду. Выстрела не было. Тамара настоящая девушка из племени настоящих людей. Она слышит шорох мыши под снегом.

У Кьяе была пастушья походка - он переваливался из стороны в сторону, точно хромал сразу на обе ноги. Такая походка вырабатывается от бега по кочкам. Этот выстрел, наверное, пришел из-за дальних холмов Времени, может быть, он прозвучал пять или десять лет назад, а теперь вернулся. Наверное, так. Или пришел из будущего. Кьяе верил, что ничего в горах и тундре не бывает зря, и в памяти его осталась зацепка - выстрел, который почудился.

Олени все еще лежали. Скоро они начнут разбредаться в поисках ягеля, и ему уже будет не до сидения. Он снова достал трубку, набил ее крупно нарезанным табаком, который в магазине продавался на вес, как сахар или макароны.

Кьяе снова пригрелся и закрыл глаза. Он вспомнил быстрые движения внучки, скользящую ее походку, подумал вдруг, что видеть такое и есть счастье.

Подумав о счастье, Кьяе снова вернулся к размышлениям о Времени. Все-таки в его теории не все было гладко. Особенно в сравнении событий с холмами. На один и тот же холм можно зайти многократно, и каждый год его кочевой маршрут проходит мимо одних и тех же холмов. События же не повторяются. Таким образом, жизнь - это длинный маршрут, каждый раз в новую местность. Начало этой перекочевки начинается в неизвестности и кончается в неизвестности же. За пределы нельзя заглянуть. Тогда почему к нему часто приходит ощущение, что все это с ним однажды уже было? Может быть, он по старости лет заблудился и повторяет местность? Но где же тогда люди, которые проходили по ней вместе с ним? И вдруг по неизвестному сцеплению мыслей Кьяе понял, что выстрел ему не почудился. Он был.

...Сергей Баклаков все выбирался из песчаной ямы, проваливался и выбирался. Он все так же лежал, засунув ладони между коленями. Временами он чувствовал, что тело его распухает, вытягивается и становится таким огромным, что было непонятно, как оно умещается все в той же тесной палатке. Затем он опять терял сознание и полз по склону. Бред и явь мешались, и теперь наяву он лежал на дне ямы и рассматривал серый песок, рассматривал краем глаза. "Это у меня бред, - думал он, - такого песка в жизни не может быть. Я очень болен. Надо встать и идти. Надо действовать, а не думать".

...Он очнулся в этот раз от шороха чьих-то шагов. Они врезались в монотонный шум дождя, к которому он привык и не слышал. Палатка содрогнулась, и на щеку его упали холодные капли. "Пистолет, - подумал Баклаков, - куда я его бросил?" Но ему было лень вставать, и он снова закрыл глаза. Опять послышались шаги. Видно, этот "кто-то" искал вход.

"Пусть поищет", - думал Баклаков и даже улыбался.

- Е-е-сть кито живьой? - раздался голос. Баклаков хотел ответить, но только просипел и искренне этому удивился.

- Э-ей! - мягко повторил голос.

Сергей Баклаков встал на четвереньки и сразу почувствовал затылком влажную холодную бязь. "Задел потолок, теперь протекать будет", - вяло подумал он и попытался загнуть край палатки, выползти из нее. Но ткань прилипла к палке. Тогда он с усилием поднялся и встал вместе с облепившей его палаткой. И тут же у ног увидел свой пистолет, тот был покрыт ржавчиной. Он видел только крохотное пространство вокруг сапог и ржавый "парабеллум" - трофей минувшей войны. Наконец Баклаков стянул с себя мокрую, липкую и холодную ткань, и по глазам ударил свет. Он увидел темнолицего, одетого в мех старого человека. По сравнению с собственным раздувшимся непослушным тяжелым телом старик показался Баклакову крохотным и невесомым. Дунь - улетит.

- Здравствуй, - хрипло сказал Баклаков.

- Здравствуй, - откликнулся старик.

- Заболел, кажется, я, - прохрипел Сергей. - Я геолог.

- Геолог хорошо, - радостно сказал старик и, как показалось, облегченно вздохнул. - Я пастух. Знаю, что ты заболел.

- Откуда?

- Выстрел слышал... Смотрим - палатка. Спрятались, наблюдаем. Утром человек не выходит, вечером не выходит. Ясно, что заболел.

- Стадо далеко?

- Во-он. - Старик кивнул в пелену, за черные блестящие камни. - Дойдешь?

Голова у Баклакова кружилась. Он сел на палатку, скривил рот.

- Пожалуй, один будешь - помрешь. Пожалуй, точно помрешь, - сказал пастух. - Пойдем к яранге. Меня Кьяе зовут. Бригадир Кьяе.

Баклаков, не вставая, застегнул влажную телогрейку, надел пояс, сунул в кобуру пистолет, смотал палатку и запихнул ее под клапан рюкзака. Кьяе нагнулся, чтобы взять рюкзак, но Сергей уцепился за лямки.

- Мне с грузом легче, - прохрипел он.

Он встал, но его повело куда-то вбок, и он уцепился за скользкий рукав мокрой кухлянки, в груди возникла тяжкая ломящая боль, потом ушла в спину. Но все-таки он почувствовал твердую тяжесть груза на спине, и это придало силы.

- Вперед и прямо, - шутливо просипел он и пошел в туманную мглу дождя, куда указал ему Кьяе.

Как показалось Баклакову, шли они очень недолго, хотя на самом деле - почти полтора часа. Наконец они пересекли маленький, очень прозрачный ручей (вода так приятно охладила горящие ноги), Баклаков увидел на взгорке темный конус яранги и дым. Затем он вспомнил себя в меховом низком пологе. Кьяе совал ему коробку с лекарствами и что-то говорил про фельдшера. Баклаков понял, что лекарств очень много, но Кьяе не знал, какие ему надо.

- А мне-то откуда знать? - удивился Сергей. Он стал пространно объяснять, что ничем никогда не болел и болеть вообще не может, произошла случайность, он, Баклаков, заболел вместо кого-то.

Он все рассказывал, но в полог влезла Тамара, стащила с него сапоги, мокрые брезентовые штаны, рубашку и, раздев Баклайэва догола, с трудом натянула на него легкие брюки и рубашку из пыжика. Потом, во время очередного приступа баклаковского смеха, сунула ему в рот две таблетки норсульфазола и аспирина. Сергей Баклаков затих.

Бред его изменился. Баклаков поверил, что к нему в палатку пришел с детства знакомый болотный бог. У бога были запрятанные в складках кожи глаза. Чаще глаза были выцветшие, голубоватые, как у вятских старушек. Они все понимали. Иногда отсвечивали болотным зеленоватым светом, и тогда Баклакову становилось страшно, как в детстве. Но это был его бог, насквозь знакомый старик, и Баклаков никуда не пытался бежать.

Баклаков очнулся, будто вышел из темной заброшенной комнаты. Обнаружил, что одет в пыжиковые штаны и рубашку. Под ним была шкура, и над головой и по сторонам все тот же олений мех. Чувство уюта сливалось с благостным чувством выздоровления. Баклаков сел. Передний край полога был подвернут. Снаружи доносились мягкие шлепки. Он высунул голову из полога и увидел в дверь тундру, залитую желтым светом. Справа от входа на корточках сидела девушка. Она была в тренировочных брюках, но без рубашки. Баклаков видел смуглое плечо и острую грудь с маленьким темным соском, край темной от румянца щеки и ухо, полускрытое прядью длинных прямых волос.

Девушка месила тесто. Скатывала его в тугой клубок, отрывала часть, расшлепывала и пальцем выдавливала углубления в лепешке. Она почувствовала взгляд Баклакова и медленно повернулась. Несколько мгновений они смотрели в глаза друг другу. Девушка разжала темные, как бы запекшиеся губы, улыбнулась и, повернувшись к Бакланову спиной, подняла валявшуюся рядом рубашку. С каким-то расслабленным изумлением он смотрел на тонкую спину, непостижимо расширяющуюся к бедрам, и выступы позвонков под кожей, и беззащитный затылок. Баклаков опомнился и исчез в пологе.

...Кьяе долго переводил глаза с Тамары на Баклакова и снова смотрел на Тамару. Глаза старика походили на два темных сучка, спрятанных в старом выветрившемся дереве. Тамара варила лепешки в нерпичьем жиру. Жир кипел в котле, распространяя запах подгоревшей рыбы. Лепешки лежали друг на друге золотистой грудой. Кьяе вытащил из угла кожаный мешок, вынул из него кипу полуспрессованных стеблей табака и принялся крошить табак на дощечке. Набив трубку, Кьяе выкурил ее до конца, затем из того же мешка вытащил пачку махорки и сделал себе самокрутку. Выкурив самокрутку, Кьяе все из того же мешка вытащил начатую пачку "Беломора" и бережно размял пальцами папироску. Баклаков не выдержал и рассмеялся.

- Если сразу папиросу курить, то потом невкусно, - пояснил Кьяе.

Булькал нерпичий жир в медном котле, копилась груда лепешек, бесшумно и быстро двигалась Тамара. В раскрытую дверь яранги виднелся кусочек тундры.

- Сейчас зарежу оленя, - сам себе сказал Кьяе. - Буду тебя кормить. Утром ешь, днем ешь, вечером, ночью ешь. Как силу почувствуешь, так иди.

- Да, - сказал Баклаков. - Конечно. Надо идти.

Кьяе сам варил мясо по стародавнему, кочевому рецепту. Нарезанное тонкими полосами, оно клалось в несоленую холодную воду и вынималось сразу, как только вода закипит.

Баклаков ел. Он вгрызался в оленьи ребра, сдирал с них мясо, проглатывал, почти не жуя, тонкие длинные полоски. По подбородку и рукам тек сок, внутренность яранги была заполнена паром от запаха бульона, мяса, костного мозга.

Когда Кьяе пошел к стаду, Тамара ушла вместе с ним. Баклаков сидел у тлеющего костра, слушал шум ветра над ярангой, ел оленину и пил чай. Он засыпал на короткое время, точно проваливался в темную яму. Просыпался от голода и снова ел. Он пил бульон через край котла, и лицо, борода и руки его покрылись черной сажей.

У стенки неторопливо и деликатно грызла кости Умичка - крохотная оленегонная лайка. Каждый раз, просыпаясь, Баклаков встречал ее по-человечьи смышленый взгляд. Глаза у собаки были разноцветные: один коричневый, второй голубой.

...Многие годы спустя Баклаков пришел к выводу, что он стал взрослым мужчиной именно тогда, в яранге старика Кьяе. Жизнь до болезни походила на школьную подготовку, на незамысловатое сочинение, изложенное на тетрадке в косую линейку. И смутные мечты на песке у речки, текущей возле их лесного разъезда, и хитрая дурашливость институтских лет, и пот тренировок, и вера в то, что геология есть единственная достойная профессия на земле. Даже встреча с Чинковым и это глупое геройство при переправе через реку Ватап - Серая вода. Все это было в одной плоскости и черно-белом изображении. Баклаков часто вспоминал изрезанное морщинами лицо Кьяе, обнаженную девичью спину, глубокий взгляд из-за плеча и связанное со всем этим благостное чувство выздоровления. Жизнь приобретала объем, запах, цвет и теряла однозначность твердых решений. Баклаков навсегда запомнил запах шкур и рыбьего жира и навсегда потерял своего болотного бога - старик-лесовик больше не возвращался к нему...

...Спустя многие годы, во время баклаковской славы, к нему специально прилетел столичный писатель с заданием написать очерк для центральной газеты. Писатель побывал у пастухов. В кабинете у Баклакова писатель самозабвенно рассказывал, как он примерял кухлянку, ел сырое мясо, видел, как шкуры выделывают мочой, - с таким состраданием хорошо ухоженного человека демонстрировал брезгливость, что Баклаков не выдержал. "Хорошо бы статьи о ваших книгах начинать с покроя ваших штанов. А изложение ваших идей - с сорта зубной пасты", - сказал он. Потом Баклаков долго успокаивал себя: "Брось, Серега. Брось и забудь". Ему было очень обидно за Кьяе и за его народ, который Баклаков искренне считал великим народом. Ему было очень обидно, что он технарь и не может изложить идею великого единства всего живущего на земле. Допустим, инженера Баклакова и оленегонной лайки Умички. Но все это было потом...

Кьяе подарил ему кухлянку из оленьей шкуры и пару чижей - меховых чулок. Он показал ему место переправы через Ватап - сразу по выходе реки из Кетунга.

В коротко подпоясанной кухлянке, отощавший после болезни, Баклаков удалился в Кетунг. Работа будет сделана. Вот так-то, товарищ Чинков. Болезнь как бы лишила его тела. Баклаков казался себе невесомым: захочется - будет шагать по воде. Почему-то он все время вспоминал высказывание Семена Копкова, корифея дальних маршрутов. "Мы не викинги, и нечего выпячивать челюсть. Мы - азиаты и тут живем. Высшая добродетель в тундре - терпение и осторожность. Высшая дурость - лезть напролом. Огибай, выжидай, терпи. Только тогда ты тундровик".

О ТЕХ САМЫХ КРАЯХ (отрывок из незаконченного рассказа)

Я, что называется, сделал карьеру. Точнее сказать, в тридцать шесть лет карьера моя круто идет вверх. Из закинутых в глубины безвестности поселков я выбился в министерские коридоры, и друзья по прошлой работе (пока еще держим связь) всерьез верят, что к полусотне я вполне могу стать министром, а заместителем - это точно.

В общем-то недолгое время тому назад я и сам так считал, а может, и сейчас считаю. В двадцать шесть - начальник партии, в тридцать - старший инженер управления, в тридцать два - начальник группы партий, а теми партиями командовали мои же кореша-однокурсники, в тридцать четыре - референт в министерстве, в тридцать шесть - заведующий отделом в том же министерстве, и кореша-однокурсники, далеко отставшие в этой гонке, уже не пишут: "Петь, помоги", а пишут официально: "Уважаемый Петр Сергеич!". Смех сплошной!

И я финансовые и прочие заявки корешей-однокурсников проталкиваю как могу, наплевав на всякую справедливость. Как будто я в чем виноват перед ними. А может, просто как память о тех временах, когда вместе работали в закинутых в безвестность краях...

Черт, в будущее лето надо там побывать. Устроить инспекционную поездку. Предлог найти проще простого.

О тех самых краях. Они мне снятся ночами. Или ловлю себя частенько на том, что вдруг ни с того ни с сего застекленятся глаза, и я сижу и вижу, как наяву, давно прошедшие времена. Или вдруг потянет протереть ружья, что без дела пылятся на стенке холостяцкой квартиры, или перебрать патронный ящик - леший знает, зачем я его вывез, когда перебирался в Москву. Патроны от пистолета - сейчас он мне не положен по штату, патроны от карабина - три года как в руки его не брал, патроны от дробовиков - их выкинуть надо, потому что порох в них устарел...

...Зимой на собаках работать нетрудно. Я еще ухватил время, когда вместо вездеходов были собачьи упряжки. Наверное, и сейчас смогу каюрить. Работать на них в марте-апреле - одно удовольствие. Труднее с ночевкой. Если за день с работой сделаешь перегон километров на семьдесят, то к концу его как-то потом выходит сила и тепло и начинаешь мерзнуть в кухлянке, и начинают холодеть ноги и руки, не то что отмерзают пальцы, а просто холодеют... конечности. И на стоянке у костра ты никак не можешь согреться, хотя не жалея сил выковыриваешь из снега плавник и тащишь к костру. Но даже когда ты согрелся за чаем, пока ставишь палатку, все равно замерзнешь, и залезть нагишом в кукуль, спальный мешок из оленьего меха, - адова мука. Но иначе, как нагишом, в кукуле спать нельзя.

Засыпаешь каменным сном, но во сне у тебя точно работает сторожевой автомат: руками держишь складки кукуля на груди, так как застежек он не имеет и если придет блажь повернуться на бок, то повертываешься как в замедленном кино. Знаешь даже во сне, что чуть задел стенку, и на лицо и на шею упадет пласт инея и будет таять и стекать к животу. Удивительно быстро ко всему этому приспосабливаешься!

Еще хуже вылезать из мешка утром. Утром мороз под сорок, и палатка вся изнутри в толстой шубе инея, и волосы слиплись от инея, и кукуль вокруг головы весь в ледяных сосульках, и одежда, что лежит на полу палатки, тоже вся запуржевела, потому что за ночь из нее вышел вчерашний пот.

Мы пробовали тогда зажигать в палатке примус. Он мгновенно нагонял жару, и одеваться было тепло. Но тогда иней на палатке тает, она впитывает его и замерзает, как жесть. Ее уже не согнуть, а если согнешь, так сломаешь. А впереди еще триста километров безлюдного побережья.

Выходит, лучше всего закурить прямо в мешке и, пока куришь, собраться с духом, нагишом выскочить на мороз, натянуть меха и, чувствуя, как леденеет кровь, выбегать "на улицу".

Синий рассвет висит над побережьем, и скалы, черные на белом фоне, и собаки, которые свернулись калачиком, нос закрыли хвостом, из-под хвоста выглядывает только задумчивый собачий глаз, почему-то собаки по утрам всегда бывают печально-задумчивы, и ты носишься дикими прыжками или сделаешь пробежку вдоль берега, провожаемый ироническими взглядами всей упряжки, и постепенно в тебя входит утренняя радость жизни, радость здорового тела и духа и пьянящее, как стакан спирта, сознание, что ты достиг своего: ты полярник и работаешь на собачьих упряжках вдоль побережья, где немного кто из людей бывал, а кто бывал, те вписаны в книгу истории Арктики.

И ты уже человеком возвращаешься к заметенному поземкой следу вчерашнего костерища, сбрасываешь шапку, рукавицы и со знанием дела, полярным щегольством, если угодно, разводишь костер. А собаки уже поняли перемену настроя и стали твоими собаками, вернулись из дебрей потусторонней собачьей тоски, потягиваются, машут хвостами, сладко зевают и ждут утренней дозы еды и утренней дозы ласки.

Из-за скал медленно вылазит солнце, и начинает искриться снег. Через час будет тепло и можно ехать в одной нижней кухляночке из пыжика с расстегнутым воротом.

Кормежка собак - я всегда в сытости держал упряжку - и первая кружка черного, сладкого до липкости чая.

А солнце ползет выше, и скалы из черных становятся разноцветными.

Через час в дорогу, все увязано, упаковано по-хозяйски, а ты от избытка силы не сидишь на нарте, а бежишь рядышком, и мышцы играют, и в голове ничего, кроме счастья. Счастья и чувства служебного долга.

Эх, черт побери, до чего же я хорошо жил в те времена! Если закрыть глаза, то иногда я могу минуту за минутой вспомнить все время и километр за километром пройденные дороги.

Годовой отчет. Важнейшее событие года в нашем отделе, и в десятке других отделов министерства, и в сотнях других отделов десятков других министерств, и в тысячах других всевозможных ведомств.

Итог работы других. Вложений освоено столько-то, условных единиц работы выполнено столько-то, прирост по сравнению с предыдущим годом на столько-то...

Значит, так. Прежде всего святое правило: засадить за работу всех подчиненных, чтобы каждому было сверх головы и еще оставалось на дом.

Себе оставить увязку и согласование. Пусть кто-нибудь попробует пикнуть. Но никто не попробует, потому что весь мой отдел по призванию чиновные люди. Откровенно говоря, я их слегка презираю. Кажется, имею на это право. Я пришел к ним из тундры, собственной энергией проложив дорогу, а они про эту тундру, тайгу и пустыню только в книжках читали, ибо у них не хватило в свое время энергии или смелости поглядеть на это.

Так, прямо с институтской скамьи обмельчали люди, и сами того не заметили, как обмельчали. Квартирный вопрос, мебеля, вчерашняя восемнадцатая серия польского детектива и еще пресловутое слово "хобби" - рыбки, кактусы и, разумеется, футбол.

Два выстрела в сентябре

Булькающее токование тетеревов плыло над левобережьем. У земли допотопный звук яростной птичьей страсти становился слышнее, как слышнее бывает, если приложить ухо к дороге, гул далеких моторов. Вверху же тетеревиный зов совсем почти пропадал, и невозможно было определить, откуда идет он по уставленной стогами, перегороженной непроходимыми чащами ивняка бесконечной полесской равнине.

Мы укрылись за стогом от ветра. Нас было двое: я и лесник со спаренным именем Дядяяким, где прожитые в одной и той же местности десятилетия спрессовали в единое целое безличное "дядя" с собственным именем Яким. Дядяяким - так звали его все, от пацанов до большого начальства.

Равнину заливал янтарный свет полесского бабьего лета. В укрытом от ветра месте солнце грело сквозь штормовку и свитер с упрямой, сбереженной от лета силой, но вороненый ружейный ствол оставался холодным. Давно уже я заметил, что этот термический парадокс можно наблюдать только осенью или ранней весной и всегда почти одинаково, где бы ты ни был в то время: в Вятке, на Севере или здесь, в Белоруссии. Сейчас было время осенних тетеревиных токов, когда косачи, отъевшись за лето, не то вспоминают минувшие любовные схватки, не то тренируются в предвидении новых.

- Ползи, - сказал Дядяяким, - во-он за тот куст. Увидишь там косача.

- Может, не там? Может, в другой стороне? - с сомнением спросил я, прислушиваясь.

- Там. От куста метров сорок.

Я пополз. Уверовал, что Дядяяким и на сей раз не ошибся. Я полз и вместо тетерева, зов которого колдовски плыл над травой, почему-то думал о леснике, о том, как он за стогом сейчас свертывает беспалой рукой самокрутку из бийской махорки № 2 средней крепости и прикуривает, сбочившись на ту сторону, где не хватало двух ребер. Уткнувшись в горький осенний запах травы, я, как наяву, видел тусклый при дневном свете огонек спички, и залитое солнцем в недельной щетинке лицо, и синий махорочный дым, отличный по цвету от любого табачного дыма, и видел его щемящую душу улыбку до беспомощности доброго человека. Не мог я спокойно смотреть, как он улыбается.

Косач действительно был за кустом. Он ходил по лугу метрах в пятидесяти. Он ходил, великолепно распушив черно-белый хвост и отливающие металлом крылья. Загадочно-четкое, как звон воды в серебряном котелке, бормотание его летело над освещенной солнцем равниной и уходило в дальний сосновый лес. Дальний сосновый лес был темно-зеленым, почти черным, а по краю его радостно желтела полоска молодого березняка.

Сбоку, совсем почти сзади, с шумом сорвалась тетерка. Я прополз мимо нее, не заметив, а она, конечно, заметила, но затаилась, не улетела сразу - видно, хотела еще посмотреть ослепительное мушкетерское хвастовство косача, которое для нее одной и предназначалось. Вслед за тетеркой и сам "мушкетер" мгновенно сорвался, как черный, сверкающий на солнце снаряд. Я выстрелил.

Дальше все было как во сне. Сверкающий на солнце снаряд оборвал полет и грохнулся в желтые травы. Я вспомнил слякотные московские вечера, когда мечтал об охоте в Полесье. Надо же, первый выстрел, и так удачно... И тут на бегу я провалился куда-то нескончаемо вниз, коленями, лбом врезался в неизвестный ржавый металл. Была заросшая лебедой воронка и брошенный четверть века назад кузов машины, на котором еще сохранилась добротная краска "ИГ Фарбениндустри", как сохранились рваные следы осколков и аккуратная строчка дырок вдоль кузова.

"Надо спросить Дядяякима. Наверное, знает", - машинально подумал я и потрогал ладонью расцарапанное лицо. И, позабыв про азарт, поднял сбитого тетерева.

...Лесник действительно курил, сидя за стогом, в цигарке еще оставалось чуть меньше половины, а взгляд его был безмятежен и прост, как весь сегодняшний день. Он молча погладил беспалой рукой теплое перо прекрасной осенней птицы. Я заметил, что он многое предпочитает делать беспалой рукой, как бы самоутверждаясь, как бы напоминая, что он вовсе не инвалид.

- Метров с шестидесяти сбил, - похвастался я и погладил, в свою очередь, ствол бельгийского своего ружья, пятизарядного, знаменитой в "мокрых делах" фирмы "Браунинг". Но лесник бездумно скользнул взглядом по браунингу и не сказал ничего, хотя другие всегда говорили. Он только повернулся ко мне на мгновение, и именно в этот миг я взвешен был со всем своим организмом, честолюбием, замыслами, неудачами и мечтами на весах бытия. И снова я увидел его улыбку, которую мне не дано описать и которую не мог я спокойно видеть.

- У меня дома тулка висит. Поди, соржавела вся. Почему соржавела? Да мне как в лесничестве выдали, я повесил и боле не трогал. В партизанах я издержался ружей в руках. Немецких, австрийских, итальянских, румынских. Автоматы ихние, пулеметы ручные, мины, гранаты, разные пистолеты. Ты воевал?

- Откуда, Дядяяким? Мне семь как раз было, когда эта война началась.

- А до войны я любил с ружьем походить. В лесу живем. И война получилась почти что в лесу. Я по ранению попал в партизаны. Подальше отсюда. Не хотел воевать у своего огорода. Большая в этом неловкость. Стыд, если ты это поймешь. Но потом меня переправили. Проводник был тут нужен для большого соединения. Я и был проводник. А кому быть, если не леснику? Места у нас есть - не суйся. А после войны не до ружья уж. Птица распугана - жучка развелось. Дела в лесу не перехлебать.

Я молчал.

- Дел не перехлебать, - повторил Дядяяким и, затушив окурок, высыпал табак обратно в кисет.

- Привычка, елки лесные, - сказал он, поймав мой взгляд. - Пошли, что ли.

Мне без конца хотелось смотреть здешний лес: сосняк, березовую чащобу и заросшие ивняком нескончаемые болота. Можно сказать, что видал лес: вятские мачтовые бора, горные шубы тянь-шаньских елей, глухую тайгу Приамурья и колымскую лесотундру, но здесь было другое, и не с чем было сравнить. Главная особенность здешнего леса была в том, что лес и человек тут уживались рядом, как единый биологический симбиоз. Посреди забитого ржавой водой, осокой и непроходимым кустарником болота вдруг вырастала сухая песчаная рёлка с редкими сосенками, и посреди этой рёлки всегда почти находилась расчищенная поляна, и было видно, что когда-то здесь рос хлеб, а может, сажали картошку в укрытом от недруга месте.

Или вдруг в полном несоответствии с обстановкой в чаще раздавался крик петуха и собачий брех и вырастал одинокий хутор, и хутора эти были как форпосты, выдвинутые из леса наблюдать за равниной. Я особенно уверовал в эту гипотезу, когда узнал, что на одном из хуторов одиноко живет прославленная здешняя партизанка, потерявшая в войну всю семью. С окончанием военных действий она не захотела из леса уйти и осталась там, как негасимый в пределах человеческой жизни памятник прошедшей беде.

В сотне метров от тех хуторов вырывались из осоки дикие утки и в свисте крыльев уносились прочь, суматошные, глупые птицы. Существование их рядом с жильем напоминало обетованную землю, ту самую, где волк возлежит рядом с агнцем. Видимо, обитатели сих хуторов в свое время, как Дядяяким, повесили на стенку дробовики, чтобы не добивать скудную послевоенную живность. А потом те двустволки соржавели или о них просто забыли.

Одного селезня, вылетевшего из багровой осоки, я все-таки не удержался и сбил, нарушив вторым нынешним выстрелом законы обетованной земли.

- Упал в самый раз, - сказал Дядяяким и полез в карман за махрой.

- Почему?

- В том месте, где он упал, схоронен наш танк. Экипаж, кого выходили, ушел в партизаны. Собрали мы, помню, баб, ребятишек, коров впрягли, но вытащить не могли из-за тяжести. Очень нам танк в отряде хотелось...

В безветренном воздухе дрожали багряные листья осины, под ногами шуршали хвоя и палый осенний лист. Песчаные холмы южной Гомелыцины уходили вдаль, щетинясь лесами. Лесник шел впереди, выбирая ему одному известный маршрут. В драной своей телогрейке и ростом, и сухонькой фигурой сзади он совсем походил на мальчика, если бы не легкая хромота и наклон на тот самый бок, где не хватало вырванных минным осколком ребер.

На одном из подъемов он молча скинул с плеча полевую сумку и сел под сосной.

- Запыхался немного, - виновато сказал он, и рука машинально царапнула ватник в том месте, где сердце. - Запыхиваемся все понемногу. Много уж наших поумирало, кто живы из лесу вышли. А я все не успокоюсь. А как же иначе?

- Никак, - согласился я.

Нельзя было не поражаться скудости здешних почв и фантастическому при этом упорству земли. Хвоя и палый лист засыпали воронки, траншейные линии и цепи окопов. Живая ткань дерева закрывала покалеченные металлом места. И безымянные могилы врагов или тех, кто погиб вдалеке от своих, закрывали заросли буйной метлицы.

Не сразу я понял происхождение молодых сосняков, которые встречались часто, гораздо чаще, чем это положено в нормальном лесу. Этот молодой сосняк рос на стратегически важных участках, где лес был начисто сметен войной и уж посажен вновь человеком, вернувшимся с войны лесником.

На исходе третьего десятилетия после войны лес все-таки жил, как положено ему жить. Утки взлетали в болотах, заваленных боевым ржавым металлом, стада кабанов рыли землю на бывших полях сражений, и строили хаты бобры. Я часами сидел у зеркальных бобровых озер. Сидеть было хорошо, потому что комар уже умер, а дожди еще не пришли. Сильно хотелось курить. Дядяяким, который научил меня этим сидениям без ружья, пошутил однажды, что бобер и здесь самый умный зверь, потому что сдерживает людей от ненужного табачного яда.

Он сильно уважал бобров. Когда после долгого, терпеливого выжидания в кустах возобновлялся шум бобровой работы по кормовому снабжению и прокладке коммуникаций, он улыбался счастливо, как будто именно он обучил работящего зверя мудрости трудовых процессов.

По вечерам над рекой начинал стучать шестисильный движок лодки бакенщика. Его лодка двигалась медленно и надежно.

Было слышно в темноте, как лодка в спокойном стуке мотора поднимается вверх, с трудом справляясь с быстрым течением Березины, знаменитой реки, погубившей когда-то остатки наполеоновских войск. Стук стихал. Невидимый бакенщик выходил на берег, опускал на блоке фонарь, заправлял керосином семилинейные лампы, чиркал спичкой и поднимал вверх уже зеленые, красные и белые спаренные огни, по которым ориентировались катера, тащившие вверх по исторической реке огромные груженые баржи.

Можно было бесконечно смотреть, как зажигаются и ползут вверх эти огни, за поворотом поворот, слушать тяжкий труд буксирного катера под обрывом, а за спиной был шум леса или, точнее сказать, тишина, потому что естественный шум природы для горожанина уже тишина.

Деревня стояла на высоком песчаном обрыве. По сторонам деревни были поля, а за полями начинался сосновый лес. Но лес присутствовал всюду: сосны торчали на межах, разделяющих поля, и в самой деревне они были не вырублены, а сохранены, а там, где не сохранились, например в огороде, там росли отдельные ветлы и ивы, как будто здешний житель не мыслил себе жизни без дерева под рукой.

Внизу, под обрывом, рядами лежали черные, долбленные из тополя лодки с жестяными заплатами на днищах и по бокам, через реку ходил ветхий паром, и ничто: ни новые обитые дома, ни древнего вида лодки, ни деревья на улицах - не напоминало о том, что здесь когда-то было сожжено и вновь создано людьми на пустом месте.

Но память людей была крепче памяти дерева. В тот раз Дядяяким снова шел на участок, и я увязался снова за ним с бельгийским своим ружьем, потому что по дороге он обещал показать мне место засидки на кабанов. Мы спустились вниз по обрыву, подошли к парому, и паромщик, сутулый мужик в неизменном ватнике, подпоясанном ремешком, молча бросил окурок, и паром со скрипом пошел поперек течения, а Дядяяким стоял на корме спиной к паромщику и молчал.

- Спасибо, - сказал я паромщику, но он ничего не ответил и в том же печальном скрипе поплыл, как Харон, через мрачные воды.

Дядяяким же паромщику не сказал ничего, как будто его и не было совсем. Мы шли по берегу, а на той стороне уже скопились две телеги и "газик", и было видно, что паромщик сейчас разговаривает с людьми и даже машет руками.

Из деревенской хроники я уже знал, что паромщик этот когда-то был полицаем, за что и отбыл положенный срок. Брат его тоже был полицаем, но заслуженное получил раньше, потому что его пристрелил Дядяяким за предательство.

- Как все это было, а, Дядяяким?

- Да ведь как это было... Как бывает. Зашел к нему один, узнать про дорогу. Нездешний был, из того самого танкового экипажа. Дорогу он указал, а по следу направил фашистов. Командование мне говорит: "Поди, Яким, разберись". Я пришел. "Здравствуй, - говорю, - Катя, здравствуй, Федор". Катя все поняла, ушла к соседке. "Пойдем, - говорю, - Федя".. Он шапку взял. Помню, сказал я ему: "Шапку ты, оставь, сыну сгодится". Тогда плохо с одежой было. Привел на то самое место, где танкиста схватили, и пристрелил из его же фашистского автомата. Жалко мне его глупость было. Неужели надеялся уйти от своих?

Я ждал кабанов в засидке. Засидка была сделана в стогу сена, где пахло ушедшим летом. С верхушки стога виднелись в сумерках десятки других стогов, полосы кустарников и болотного камыша вокруг одряхлевших озер. Еще виднелись навигационные речные огни и маячили в отдалении, как ноги гигантов, ажурные мачты высоковольтки.

На реке в этот час не было тишины, потому что был предвыходной день и по реке неслись и неслись в адовом реве форсированных моторов рыбацкие лодки из далекого города. В воскресенье вечером в том же реве они будут мчаться обратно к городской шлакоблочной цивилизации.

Здесь, у опушки леса, была тишина. Лес стоял черный и молчаливый.

Туман вставал над равниной. Вначале он затопил ложбины, озерца, потом корни кустов. Вскоре туман затопил и кустарник, над ровной его пеленой торчали лишь отдельные ветви, верхушки. Торчали еще мачты далекой высоковольтки, но вскоре их скрыли сумерки.

Курить на верхушке стога было вовсе нельзя, и я сосал пустую трубочку, усмехаясь словам Дядяякима о том, что зверь сберегает нас от вредного табачного яда.

Рев моторов на реке кончился. Наступила окончательная тишина, которую нарушали лишь непонятные всплески на соседнем болотце, взбалмошный утиный вскрик вдалеке, и в деревне, где жил Дядяяким, вдруг заорал транзистор. Но тотчас же смолк, устыдившись.

Где-то около двенадцати в кустарнике раздался треск, чавканье воды под копытами. Кабанья стая тяжеловесно проламывалась к местам кормежки. И думать было нечего увидеть их сквозь этот туман. Так они и прошли совсем рядом со стогом, и треск затих. Я загрустил. Вспомнил, как в Москве читал Куприна и мечтал в тайниках души о том, что увижу Полесье таким же, точно не было прошедших десятилетий. Потом я стал вспоминать другие места, где бывал: Чукотку, Тянь-Шань, Устюрт и Якутию, но досада не проходила, хотя каждое из этих мест было прекрасно по-своему. Пожалуй, досада еще более усугубилась. Мелькаешь как мотылек из местности в местность, и почему не случится так, чтобы душа прикипела по-настоящему: к заросшим арчой склонам и ледникам Тянь-Шаня, или к невероятной расцветки водам Аральского моря, или к той же Чукотке, где прожил не год и не два, а гораздо больше. А может, все было проще и само понятие родной местности стало для моего поколения гораздо шире, чем для поколения наших отцов?

...Кабаны прошли обратно той же дорогой перед самым рассветом, и туман все так же скрывал их спасительным одеялом.

За ночь небо очистилось, и солнце всплыло над дальним зубчатым лесом. Вид у солнца был уверенный и добродушный, как у хорошо отдохнувшего здорового мужчины в расцвете лет. И, ей-богу, слезая со стога, я порадовался, что не стрелял этой ночью. Так, видно, двумя выстрелами ограничится моя полесская эпопея, о которой столько мечтал в комнатной тесноте.

Дядяяким наставлял шило здоровой рукой, а потом ловко вгонял его ударом беспалой ладошки по ручке. Он подшивал хомут леснической лошади. Я расположился напротив за дощатым столом и, как всегда после неудачной охоты, чистил ружье. Такая была привычка.

Он все вскидывал и вскидывал глаз, наблюдая, как я колдую над хитрым бельгийским затвором. Потом сказал:

- Я когда-то ловок был разбирать. Сейчас, поди, ППШ разобрать не сумею.

Я посмотрел на него. Он сидел на пороге и орудовал над хомутом с непостижимой точностью движений, какая часто встречается у калек и еще у бывалых людей. И неожиданно пришло наитие: я понял, кого он мне напоминал все эти дни. Я же десятки раз встречал его в тундрах Чукотки, в Якутии, в колымской тайге и на горных тропах тянь-шаньских хребтов - во всех местах, где бывал. В этих людях с полувековым "стажем" таился огромный запас жизненной силы. И еще была уверенность, что происходила, наверное, от четкого знания итогов прошедшего дня и знания планов на будущее.

Опыт давно научил меня, что на этих людей можно полагаться не меньше, а больше, чем на себя. По крайней мере, до тех пор, пока ты не обрел их свойства души или хотя бы способность улыбаться так, как они.

- Ну, положим, ППШ я разберу, - сам себе сказал Дядяяким. - Если голова забыла, так руки помнят. Разберем, если будет надо. А как же иначе?

- Никак, - ответил я. - Никак быть иначе не может.

И мы улыбнулись друг другу и каждый себе, потому что эти слова стали у нас чем-то вроде пароля.

И долго же, черт возьми, долгое время потом я не мог избавиться от видения этой улыбки, как и от мыслей о том: через какие испытания надо пройти, чтобы понять относительную ценность и сущность вещей, чтобы так в улыбке дарить себя людям...

Утренние старики

С самого начала здесь у меня вошло в привычку просыпаться глубокой ночью в состоянии, схожем с ожиданием чуда. Несколько минут я лежал с открытыми глазами в кромешной тьме. Тьму оттеняли, если что-либо может ее оттенять, только серые полоски света по краям завешенных солдатскими одеялами окон.

Я вставал и ощупью шел через комнату. Половицы под босыми ногами скрипели, визжали и взлаивали. Они были сделаны из дерева неизвестных пород, пересохли в малоизученном климате Центральной Азии, и оттого звук их казался диким и непривычным. Я спотыкался об огромные архарьи рога в углу, дверь с азиатским же скрипом распахивалась, и я сразу шагал в звезды.

По ночам пыльная мгла, висевшая над Восточным Памиром, исчезала. Разреженный воздух четырехкилометровых высот становился холодным и чистым: звезды выступали, как манная крупа на сукне, Млечный Путь казался прокрашенным взмахом малярной кисти - иного сравнения и подобрать трудно, до того он был четок.

Так я стоял, перебирал босыми ногами на холодном цементе крыльца, вздрагивал от ночного озноба и слушал шум реки, мчавшейся с известного по школе хребта Гиндукуш. Да-да, "утром на горы свой взор обрати, вечер встречай, глядя на воды"...

В темноте слышались скрип шагов часового, иногда стук копыт и фырканье лошади - кто-то из офицеров возвращался с ночной проверки пограндозоров. Я находился на одной из самых высокогорных в стране пограничных застав. Это и было чудом, если угодно.

...С давних пор я люблю отдаленные местности и ... общение со стариками. В этом при желании можно усмотреть тоску по утерянному спокойствию и мудрости, но я думаю, что причина проще, если бытие наше представить как длинный бег по пересеченной местности. Ясным солнечным утром ты выбираешь маршрут и мечтаешь о том, чтобы маршрут оказался хорошим, а сам ты - неплохим бегуном. Не всем, правда, дано до финиша знать истину бега. Старики же как бы выходят уже на финишную прямую...

Так или иначе, я был здесь, на отдаленной заставе, и каждое утро отправлялся к единственному в округе человеку пожилых лет. Он пас принадлежащих заставе баранов, а жил в километре от нее, у подножия зубчатого коричневого хребта. Я шел к нему мимо чахлой травки, бараньих черепов, выбеленных высотным солнцем, и черных от пустынного загара камней.

Звали его редким именем Хокирох, что в переводе означает "дорожная пыль". Происхождением своим имя обязано было обычаю древних времен - называть младенца столь ничтожно, чтобы дьявол или кто там еще из злых сил не счел нужным им заинтересоваться. Трудно, конечно, представить что-либо ничтожнее дорожной пыли, но сам Хокирох... На месте злых сил я подумал бы, прежде чем связываться с ним лет двадцать назад. Да и сейчас тоже.

...Он выходил навстречу, опираясь на палку, хромоногий, грузный, с неподражаемыми кавалерийскими усами на обрюзгшем лице. Его сопровождали огромные киргизские волкодавы, за ним пестрело одеждой потомство, за потомством жена, за женой белел дом, а за домом был уже горный хребет. Хокирох произносил традиционную восточную формулу гостеприимства, осведомлялся о здоровье, о сне, а сам незаметно нажимал тебе в спину огромной ладонью до тех пор, пока ты не оказывался в надлежащем месте. Это было схоже с ощущением горнолыжного подъемника или, на худой конец, эскалатора.

На столе сами собой, точно они были одушевленные, возникали фарфоровые подносы, пиалки и чайники. В окне виднелись горы. Горы здесь были невысокие, вроде северных сопок, но скорее напоминали не сопки, а яростные медвежьи загорбки. Как будто из глубей земли натужно вырывались коричневые медведи. Медведи освободились из плена, подняли спины над плато, но, чтобы вздыбиться, вырваться совсем, у них не хватило сил.

Хокирох тоже напоминал мне медведя, лукавого и пожилого. Имя его было чем-то вроде предсказанной при рождении судьбы. Он немало отряхнул с себя дорожной пыли на тропах Памира, Афганистана, Китая, а также в государствах Европы во времена второй мировой войны. По рассказам Хокироха и тех, кто его знал, можно было без труда сплести весьма колоритный образ, домыслить пеструю историю, где смешались бы запад, восток, нации, равнины и горы. Но странное дело: бродячая жизнь Хокироха, жизнь пастуха и солдата, всегда казалась мне упорядоченной, как некий устав гарнизонной службы. Вначале была неприметная жизнь памирского пастушонка, а затем Хокирох вдруг остался один - без дома, баранов, отца и даже собаки, которую тоже пристрелили. И все это было в местах, где даже взрослый оседлый человек иногда чувствует себя беспризорником. Его подобрал отряд, преследовавший банду басмачей. Начались бурные дни его биографии, где были погони, дороги и очень много стрельбы. А затем снова все вернулось к пастушеской, так сказать, идиллии. Только сам Хокирох постарел.

Гостеприимство в доме Хокироха было двойным: национальное гостеприимство, когда ты мог усесться на пол, на ватную подстилочку - курпачу, положить под локоть подушку и пить чай в позе римлянина эпохи упадка; и европейское гостеприимство за длинным, во всю стену, натуральным банкетным столом, невесть как попавшим на эти высоты. Рассказывая о временах юности и зрелости, Хокирох иногда умолкал и удивленно начинал рассматривать эту картину сдвоенного гостеприимства, детей, которых мне никак не удавалось сосчитать, печь, где исходил бараньими запахами чугунный казан, уставленный снедью стол, и Хокирох с хорошо отработанным изумлением произносил: "И вот, о аллах, я тоже сижу дома и принимаю гостей".

Беседа, как бы кратко задержавшись в рытвине, катилась дальше. Мы толковали о нравах горных козлов оху, о славе рода таджиков, к которому принадлежал Хокирох, о взятии города Кенигсберга, про басмаческий способ убивать человека коротким ударом ножа в сонную артерию, о привидении в Бараньей Щели, про казнь с помощью соломорезки, которую Хокирох наблюдал в Кашгаре... Да-да, ему было что рассказать, высокогорному патриарху на пенсии. Впрочем, сам Хокирох на пенсии себя на считал и любил самоутвердиться. В этом я убедился.

В тот день я нарушил привычный распорядок: с утра сел на смирную кобылку по имени Тома, и мы отправились в коричневый и синий мир. Вдали торчал хребет Гиндукуш, а между Гиндукушем и нами меланхоличными черными цепочками бродили яки. Восточный Памир, закинутое в небо плато, единственное место в нашей стране, где живут "в натуре", у себя дома, эти огромные допотопные звери. Они щипали редкую травку, бездельно пересекали реку и не обращали на нас с Томой никакого внимания. Я слез с лошади, оперся спиной о камень и стал внимательно рассматривать яков, пытаясь найти, с кем или с чем их можно было бы сравнить.

Ни на кого и ни на что не походили, разве что на помесь моржа и коровы. Я вспомнил, что из их хвостов делают самые лучшие и дорогие шиньоны для модниц, и рассмеялся. Яково, или кутасье, по-местному, счастье, но не все еще это знают... Было любо-дорого смотреть на крохотных лобастых кутасиков. Они находились в нескончаемом беспричинном каком-то детском движении и походили на плюшевые заводные игрушки с сильной веселой пружиной. Я попробовал установить с ними контакт, но кутасики жили по своей детской логике и предпочитали играть друг с другом, с камнями, с рекой, но не со мной. Когда я оставил их в покое, один кутасик, опять-таки, верно, в силу детской непоследовательности, выскочил из стада и побежал прямо ко мне. Он встал в двух метрах, расставив коренастые ноги; по бокам очень широкого, заросшего курчавым волосом лба уморительно блестели пуговичные глаза.

Я протянул к нему руку, но ближайший як развернул тысячекилограммовую тушу, и от бега его (так уж мне показалось) дрогнул Памир. С непостижимой, прямо ковбойской лихостью я взметнулся в седло, и мы с Томой позорно бежали. А когда остановились, я увидел двух всадников. Они неспешно двигались мимо заставы прямиком к Хокирохову дому. В ясном воздухе сквозь просветленную оптику бинокля я увидел, что передний всадник - офицер в фуражке с красным, непограничным околышем, а второй - старик в ватном халате. Из дому же навстречу им выбегают Хокирох, собаки и дети. Получалось, что приехал старший сын Хокироха, служивший у Охотского моря, в родных для меня местах. Его ждали уже несколько дней.

Вечером Хокирох приехал на заставу приглашать на праздник. Телефон, связывающий его дом с заставой, действовал, но он предпочел пригласить лично. Он приехал на грузном вороном коне, грузно спустился с седла и подал каждому доскообразную, негнущуюся ладонь.

- Прошу... в честь приезда сына... моего друга Сурхака, - говорил Хокирох.

Я вспомнил, что он как-то говорил о старике Сурхаке, старике из долины, который также жил на границе и у которого рос сын Хокироха, когда сам Хокирох был на войне. Скоро они удалились - старый вороной конь и чугунно восседающий Хокирох.

...В свете трех керосиновых ламп мы сидели за длинным банкетным столом, овеваемые запахами чая, водки и вареной баранины. Двери были открыты. В темноте жутко поблескивали глаза волкодавов, карауливших кость, и было слышно, как фыркают лошади и звякают, стукаясь друг о дружку, стремена. Огонь в печи гудел, и когда я вышел на улицу, то увидел искры, летящие из трубы вверх, - они смешивались со звездами. Где мгновение искры, где вечный свет звезд... К боку прижалось что-то теплое, и я ощутил под ладонью лохматый лоб овчарки. Было хорошо жить.

Сын Хокироха, тонкий, нервный, какой-то очень цивилизованный офицер, рассказывал об осени в охотской тайге, о штормах, накатах - обо всем, что я так хорошо знал. Происходило как бы смещение времен, путались местности. За столом царил Хокирох. Разливал водку по стопкам, разрывал ручищами бараньи ребра и клал их на блюда гостей. Благодушие и твердость шли от него. Сурхак сидел рядом с ним и смотрел прямо перед собой белыми, немигающими глазами. Он был слеп, этот старик из долины, и я смутно припомнил о каких-то легендарных деяниях пограничной молодости Сурхака. Кстати, Сурхак в переводе означает "красный". Он был слеп, и очень стар, и очень уютен в своем халате и белой полотняной рубашке с воротом на шнуровке. По-русски Сурхак говорил очень чисто, но больше молчал. Было приятно смотреть, как он на ощупь берет кость, предложенную ему Хокирохом, и тщательно обрабатывает ее с помощью ножа, так что в конце концов кость становилась полированной. Как и Хокирох, от водки он отказался, да и остальные просто делали вид, что пьют, потому что все-таки здесь было четыре тысячи метров... Зато все долго пили чай, а потом вдруг наступила тишина, и взоры всех обратились на тихого старика Сурхака, а он все обрабатывал очередную кость, и всем почему-то стало стыдно, что говорили, шумели и даже выпивали. Сурхак в тишине отложил ножик и кость, стал шумно прихлебывать чай из пиалки.

- Давай! - громко сказал Хокирох. - Давай ломаем мосол.

Есть такой местный спорт - ломать берцовую кость только что съеденного барана. Хокирох громко сказал что-то на родном языке, сын его взял кость, помял ее больше для вида и, рассмеявшись, отложил, потряс покрасневшие ладони. Толик, меднолицый, атлетического сложения начальник заставы, долго заставил себя упрашивать. Наконец он взял кость. Я видел, как под рубашкой у него вздулись мускулы, и кость медленно, но ощутимо прогнулась. Толик сделал вдох, и красивое лицо его, правильное лицо атлета, налилось кровью. Все затаили дыхание, и был миг, когда кость чуть не сломалась. Но не сломалась.

- Нет, - еле выдохнул Толик. - Не смогу... Хокирох взял кость, обмотал ее полотенцем и сел на пол, неловко подогнув больную ногу. Он долго прилаживал кость, и вдруг в воздухе явственно раздалась тревожная дробь цирковых барабанов. Чудовищные рычаги нажали кость, она поползла - и раздался приглушенный обмоткой треск.

Дети с обожанием смотрели на Хокироха, а он размотал полотенце, в два приема высосал мозг из обломков, а обломки кинул в дверной проем. Жена что-то резко выговаривала ему, может быть, предупреждала, что в один прекрасный день у старого шута лопнут жилы от непомерной натуги, а Хокирох сказал:

- А-а, прекрати. Каждый день надо жить как последний.

В это время я увидел, что Сурхак улыбается. Он улыбался насмешливо, как будто Хокирох показал фокус, давно известный ему, Сурхаку, фокус, который можно было и не показывать, но вот не сдержался и похвастался Хокирох.

...Из-за праздника я проснулся позднее обычного. На крыльце я увидел Сурхака. Он сидел, благонравно сложив на коленях руки; в одной руке был зажат лошадиный повод, а сам Сурхак вслушивался в дневные шумы заставы, шумы армейской упорядоченной жизни.

- Старый... да, старый, - не оборачиваясь, сказал он. - Но вот сижу, слушаю, вспоминаю, как был молодой...

И тут я увидел на лице его ту самую улыбку, что вчера за столом.

- Тебе долго не быть старым, да? - сказал Сурхак.

- Ну и что?

- Знаю, ты уважаешь, наверное, таких... мужественных, да, мужественных людей.

- Уважаю, - скромно сказал я.

- Вот есть герой, да? Через горы ходит, врагов бьет, подвиги делает. О нем песни поют, да?

- Герой, конечно.

- А другой дома живет. Копает землю, пасет баранов. И ему тоже приходится стрелять, умирать, когда приходят враги. Ему первому приходится умирать. Но он старается жить, так как это его земля.

- Жить дома трудней? - напрямик спросил я. Старик повернул ко мне незрячее лицо, и тут я увидел, что улыбка его вдруг превратилась из насмешливой в ту самую, ну как мы улыбаемся, когда видим лопоухого резвящегося щенка. А может, и вчера было так же? Ай да Сурхак! Ничего нельзя было понять на этом лице, где было столько морщин, а может, оно просто меняло оттенки, как меняет их земля в разное время дня...

- Да-да, - сказал он. - И не забывай, что его сын жил у меня и что он мой большой друг.

Я ничего не мог ответить ему. Как и все люди, склонные к бродяжничеству, я этим бродяжничеством гордился. Но в этот момент я понял, что, видно, очень много мне еще придется бродить по свету, чтоб помудреть.

...Хокирох давно обещал сводить меня к месту, где лежат архарьи рога, "самые большие на Памире". Череп архара был прислонен к скале. Наверно, этот баран умер от старости, так как рога действительно были непомерно, чудовищно велики. Я понял, что мне не увезти их в Москву иначе, как перессорившись со всеми транспортными организациями по дороге, со стюардессами, шоферами такси, приемщиками багажа. Пусть лежат.

Посвистывал ветер, пригревало солнце. Лошади наши стояли рядом, опустив головы, думали лошадиные думы. Мы сидели на камне, и монументальное обрюзгшее лицо Хокироха было печальным. Может, он думал о сыне, который теперь жил далеко и домой заехал только на три дня в отпуск по дороге в Гагры, может быть, думал о старике Сурхаке, который так иронически улыбался в час Хокирохова торжества. Я вспомнил его фразу "каждый день как последний", и слова эти, как фонарик, вдруг осветили мне жизнь Хокироха с другой стороны. Уцелеть среди разгула высокогорных стихий, осколков и пуль второй мировой, на караванных дорогах, в засадах, среди соломорезок и умело направленных ударов ножа - верно, так только и можно было уцелеть в жизни солдату с пятнадцати лет.

Он молчал, и обдуваемое ветром, освещенное солнцем лицо его было очень восточным.

- Сурхак говорил о тебе, - сказал он.

- Что говорил?

- Поезжай в Ишкашим. Я расскажу, как добраться.

- Зачем?

- Вот Сурхак - старый таджик. Я тоже старый таджик. В Ишкашиме жил еще старый таджик. Поезжай, если хочешь знать старых таджиков. Ты же хочешь?

Для того чтобы выполнить завет Хокироха, мне пришлось проехать вначале вдоль быстрой и мутной реки, текущей с хребта Гиндукуш, проехать через глиняный поселок Мургаб, затем вдоль реки Мургаб, где в заводях и озерах гнездились тяжеловесные утки-афганки, затем через мертвые долины и перевалы попасть в чистенький город Хорог. От Хорога вдоль реки Пяндж проехать к Ишкашиму, а дальше уже забираться в горы.

В горах находился маленький кишлак, адрес его мне указали точно, хотя я опоздал приехать сюда ровно на семьдесят лет. Человек, ради которого я сюда ехал, умер. Одержимый жаждой познания, житель этого кишлака пешком сходил в Индию, а потом вернулся обратно со стопой бумаги и чернильницей. Он писал стихи. Когда у него кончилась бумага, он изобрел собственный рецепт изготовления ее и продолжал писать стихи на самодельной бумаге. Чернильница эта и один, тоже самодельно переплетенный, том до сих пор находятся в доме, который он также выстроил собственными руками. Я подержал в руках и чернильницу, и этот том, но прочесть ничего не мог, так как не знаю ни санскрита, ни фарси. Но совет Хокироха и заложенную в нем мысль я понял.

На обратной дороге я задержался в Душанбе, так как нельзя было вот так, без перехода оставить Памир. Неизвестно, когда попадешь туда снова и попадешь ли вообще.

Я сидел на балконе блочного дома. Где-то за стенкой играл проигрыватель и скрипел паркет - танцевали. Был вечер. Внизу у арыка плескался голый мальчишка. Он был гол, как естественно гол человек, никогда не знавший одежды и не желающий ее знать. При виде мальчишки я почему-то вспомнил средневековый "Салернский кодекс здоровья", сочинение Арнольда из Виллановы. "Утром на горы свой взор обрати, под вечер - на воды". Тоска по только что оставленному Памиру поселилась во мне, и вдруг захотелось прожить жизнь в пыли странствий, чтобы были дороги, племена, рассветы, а под старость ломать бараньи мослы на удивление приезжим, жить среди гор и обо всем увиденном написать.

И тут я увидел, что на плоской крыше противоположного дома гуляют влюбленные. Они гуляли, держась за руки, в окружении антенных посадок. Может, они "проигрывали" вариант будущего, родившийся в мрачноватом воображении некоторых фантастов, может быть, просто хотели уединиться, потому что на крыше все-таки мало кто ходит. А может, они тоже приехали с Памира и тосковали по высоте. Во всяком случае, они добавили должную дозу юмора к памирским воспоминаниям, и я от души желаю им счастья.

В лесу, на реке и дальше...

"А что там потому что! Так и есть!" - Это любимая фраза Витьки-таежника. С ее помощью он разрешает запутанные вопросы жизни.

...От реки к поселку ведет извилистая и длинная протока. Ее перегораживают мели, упавшие стволы лиственницы, на дне прячутся камни. Все поселковые проходят протоку на веслах, один Витька на моторе. И потому его возвращение с промысла угадывается за час по реву врубленного на полную мощность "Вихря", который мечется и негодует среди путаных разворотов.

Витька идолом застыл на корме, полушубок распахнут, улыбка месяцем. На полном ходу он выбирает узкую щелочку между полувытащенными, в ряд лежащими поселковыми лодками и с ходу втискивает свою с точным до миллиметра расчетом. С минуту он сосредоточенно возится - закутывает мотор, перекладывает шест, забрасывает на ближний куст якорек, потом выпрямляется, и медное, широкое, как таз для варенья, лицо его освещается самой приветливой из улыбок.

- Здорово, толстые! - кричит Витька. Ему отвечают кто нехотя, кто с усмешкой. В это время года на берегу протоки лишь лодочники-рыбаки из тех, кто постоянно живет в поселке. Лесорубы в тайге, пастухи в оленьих стадах, а с поселковыми рыбаками у Витьки счеты: у одного снял винт, у второго как-то забрал бензин из бачка, у третьего стащил весла. На все угрозы и увещевания у Витьки один ответ: "Ты у печки сидишь, а мне в тайгу!". Поселковым крыть нечем - Витька штатный промысловик, и, больше того, участок его самый дальний, на пределе владений совхоза, куда лишь вертолеты и залетают.

Своего жилья у Витьки в деревне нет. Есть приятели. К одному он относит мотор, к другому - рюкзак, к третьему идет переодеться. Через час Витька выходит в костюме, наодеколоненный после бритья, в белой рубашке и с галстуком.

Я давно уже заметил, что не всем лесным и тундровым людям идет европейская одежда. Она их морщит, кособочит и горбит настолько, насколько красивы они в походных мехах и брезенте. У Витьки наоборот. В телогрейке, сапогах и брезентовых штанах он кажется неповоротливым, громоздким и старше своих лет. Костюм же - пиджак, рубашка и брюки - подходит к нему, как хорошо прокалиброванная гильза к патроннику. Костюм у Витьки легкий и дорогой, галстук неброский, туфли замшевые, носки в тон. Лицо свежее, улыбка ясная, загар сильный и ровный, походка осторожная и уверенная, как у сильного зверя в незнакомых местах. Красив, черт возьми!

Витька идет по деревне и со всеми встречными вступает в беседу. Тропа войны осталась на берегу, здесь он человек мирный. Он сыплет шутки, улыбается, жмет руки, а на все заковыристые или каверзные вопросы отвечает неизменно: "А что там потому что! Так и есть!". И так округляет в дурашливом простодушии синие на загорелом лице глаза, что не хочешь - поверишь, хотя и сам не знаешь чему.

Но вся деревня из конца в конец с полкилометра. С одной стороны протока, за ней тайга, с другой - посадочная полоса, и за ней тайга, с двух других сторон просто тайга. В центре деревни магазин. Места эти по нынешним временам вовсе не тронутые. Поселок - единственный на реке. Посадочная полоса - вот и вся связь с внешним миром. В тайге живет белка на деревьях, горностай под заломами, выдра в глубоких водяных ямах, шляется росомаха, ступает медведь, прыгает осторожный соболь и ходит лось. Про рыбу нечего говорить.

Витька проходит деревню из конца в конец раз, другой. Народу мало, со всеми успел поздороваться. Остается зайти в магазин. Летом в поселке "сухой закон", но Витьке требуется шампанское. Какое, к черту, возвращение с промысла без шампанского! Пусть постоит, попенится! А что там потому что!

Продавщица продовольственного следит за ним настороженным взглядом. Но Витька вдруг хлопает себя по лбу - "совсем в лесу одурел" - и выбегает из магазина. Возвращается он с рюкзаком. В рюкзаке тяжелый и влажный сверток. Он сует его продавщице. "Медвежатины просила? Вот! Обернута в бактерицидный мох, свежее живого". Продавщица ахает и расплывается: "Не забыл. Сколько стоит?".

- Какие деньги? - искренне возмущается Витька. - Подарок тайги.

Из магазина он выходит с шампанским в рюкзаке. Весь поселок это видит, но что поделаешь? Человек с промысла возвратился. Закон.

В поселке есть большая базовая метеостанция. На ней работают несколько девушек. Еще две воспитательницы в детском садике и две учительницы. Все девушки живут в одном доме, вроде как в общежитии, и Витька этот дом называет "Залив Страстей". Он отправляется в "Залив Страстей", запихнув в карман тяжелую бутылку шампанского. Дело к вечеру, серебряная головка шампанского отсвечивает в легких сумерках.

В одиночку к девушкам Витька ходить не любит, чаще всего прихватывает меня. Наверное, потому, что я молчу. Говорит Витька сам.

В комнатах "Залива Страстей" чистота, узорчатые покрывала, фотографии киноактеров на побеленных стенках. Уют, какой бывает только в девичьих общежитиях в глухих местах. Как и положено, поднимается визг, кто-то прячется, кто-то причесывается. Наконец все рассажены в "общей гостиной" - на кухне. Шампанское на столе, чайник на плитке и капли воды на свежевымытых чашках. Девушки в новых платьях, причесаны. Они любят Витьку. Во-первых, они знают его много лет; во-вторых, Витька никогда "ничего лишнего не позволит"; в-третьих, он человек из пугающего мира тайги, что подступила к поселку. Я уж не говорю, что Витька просто красивый и интересный парень.

-. Что сидим-то? - чересчур оживленно говорит Витька. - Давай стрельнем пробку. Пусть пупырышки побегут.

- Трудно было, Витя? - простодушно спрашивает одна из девушек.

- А что там потому что! Наше дело простое. Стрельнул - и снял шкурку. Из капкана вынул - и снял шкурку. Капкан ловит, не я. Это ему трудно, - красуется Витька.

О господи, господи, думаю я. Все лето ловить рыбу, квасить ее по секретным рецептам и разносить по тайге, чтобы была привада, чтобы зверь держался и не уходил. Потом возня с капканами, которые надо регулировать, чтобы удар не перебил лапку у зверя, но и не выпускал ее. Никто тут тебе не поможет, никто не научит, только собственное чутье. И еще надо завезти запас на зиму, отремонтировать избушки. Целое лето неустанной возни для трех месяцев промысла. А во время промысла ежедневный маршрут от избушки к избушке по кольцу, которое Витька проходит за неделю. Ты приходишь в замерзшую избушку, растапливаешь печь (дрова тоже надо заготовить с лета), и уже морит в сон после целого дня на морозе. Но надо еще снять шкурки, снять осторожно и умело, то скальпелем, то ножом, обезжирить мездру и каждую шкурку натянуть на правилку - ювелирная, не допускающая ошибок работа. К утру в избушке все выстыло, а ты снова идешь в гудящий мороз... И так день за днем.

- Страшно, наверное, одному, - зябко говорят девушки.

- Ну-у! - веселится Витька. - Чудачки! Что там потому что! Вот такой пример: на тишине нынче все помешались. Дурные деньги платят за тишину, за спокойствие. Миллионеры острова покупают для одиночества. А у меня тишины - хоть ложкой ешь, хоть лопатой греби. Одиночества тоже навалом. Настроение портить некому. Какой же тут страх?

Врешь, Витя. Накатывает. Знаю, что на тебя накатывает. Ты один, и человечество далеко. А опасность рядом... Заломы на реке, мерзлотные ямы, медведи-шатуны, бешеный осенний лось - да мало ли что! Но хуже всего мнимые страхи, когда приходят ночью к дверям избушки, или человеческие голоса в шуме воды, или некто стоящий за порогом зимой. И все-таки, черт возьми, одиночество. Человек создан для общения! У него слух, и речевой аппарат, и ладонь для рукопожатия...

- В лесном одиночестве, - басит Витька и хитро поблескивает глазами, - я постоянно думаю о вас, девочки. Были бы крылья - прилетел бы. Так, на вечер. Посидеть, почесать языком и обратно в тайгу. А что там потому что!

Выбрав подходящий момент, я ухожу. Ночь. Собственно, не ночь, потому что светло как днем. Но тишина ночная. Поселковые работают с девяти до шести. Им ночью положено спать. От дерева отлепляется фигура. Это Тамара, местная красавица, якутка.

- Витька вернулся, - говорит она.

- Знаю.

- Наверное, опять скоро обратно.

- Не знаю.

Тамара и в самом деле очень красива. Темный горячий румянец на правильном лице, влажные горячие губы и блестящие темные глаза с легкой раскосинкой. Не один приезжий сох по ней, умолял улететь в сверкающие комфортабельные края. Но Тамара, по-моему, любит Витьку, а тот не воспринимает ее всерьез, потому что знал ее еще школьницей.

Через час приходит и Витька. Он шумно вздыхает, усаживается так, что квадратная тень его загораживает окно, и говорит:

- Наверное, я больной.

- Ты что?

- Душа болит. Хочется совершить что-либо. Чтобы красиво и ярко. И чтобы все видели. Чтобы след жизни, как у упавшей звезды. Сгорел, исчез, а все помнят. Ты знаешь, что я уезжал?

- Знаю.

- А почему, не знаешь. Я тогда еще на метеостанции работал, в низовьях. Я же метеоролог потомственный... На метеостанции и родился. После курсов много лет работал. И все в тайге. На охоте мне лось передним копытом врезал. Представляешь? Он этим ударом волка пополам рвет. Володька Кривой меня на горбу приволок на станцию. Вертолет я запретил вызывать. Думаю: помру, так в тайге, в родной обстановке, среди своих. Нас там пятеро было. Всю зиму ребята кастрюльку из-под меня выносили и за меня же вахту несли. Я при исполнении числился. У ребят своих забот выше шапки: вахта и промысел, и жена телеграммы не такие шлет. А тут я на нарах валяюсь, киселя не хочу, хочу чаю с брусникой и по ночам ору диким матом. Болело, понимаешь.

- Чем кончилось?

- Стал я весной выползать. Сижу на пеньке, солнце светит, башка от слабости набок валится, а собаки мне рожу лижут. И захотел я в места, где солнце все время, народу тыща и собаки тебя не лижут.

- Дальше.

- Решил - сделал. В следующий сезон стал зарабатывать деньги. Оклад у метеорологов небольшой. Обычно хватает. Но раз новую жизнь начинать... Сутки дежуришь, четверо свободен. Взял я обход как раз на четверо суток. Избушек нет, ночую у костра. Четверо суток у костра поспишь, пятые по приборам ходишь и на рации, четверо по кострам. Натерпелся. В результате построил дом. В Туапсе. Море. Юг. Дом хороший. Жена домовитая. Все как у людей. Представь: через полгода звереть начал. В пять, допустим, иду домой. Мне бы бревно какое плечом передвинуть, на лыжах километров тридцать пройти. А я сижу в чистой рубашке, с газетой в руках, жена мне ужин готовит. Я сам умею лучше, но нельзя. Непорядок. Вечером кино. Ночью спать. Жена спит, а я смотрю в потолок и думаю: как там мои собаки? Кто с ними сейчас говорит? По лесу тоскую, аж слезы. По морозу. Принял решение. Раз меня в лес тянет и к зверью, значит, надо быть промысловиком. Осуждаешь?

- За что? Работа, она работа и есть. Ты же валютный цех. Мягкое золото и так далее.

- И я так понимаю. Но обидно в отрыве от человечества жить. Вот поставлю я себе базу. Четыре зеркальных окна, с любой сопки отсвечивают. Телевизор поставлю. Говорят, скоро со спутников прямая передача будет - смотри не хочу. Библиотеку куплю тыщи за две. Книги, они ведь тоже люди, как и собаки. Извини, что книгу с собакой сравниваю, но обидного нет. Собака из друзей друг. Промысел налажу культурный. И буду я не одиночка, а истинный член общества.

- Ты и сейчас член общества.

- Нет. Вот в поселке меня не понимают. Каждый о доме на юге мечтает, к примеру. Не могут понять, почему я его завел и подарил жене при разводе. А он мне зачем? А ей жить. Понимаешь? Ну начудишь что от жизненных сил. Так я же не от хулиганства, а от открытой души! По человечеству стосковался.

У Витьки в самом деле сложные отношения с поселком. Впрочем, не у него одного. Каждый промысловик - личность творческая, как и каждый пастух. Они возвращаются в поселок одичавшие, отвыкшие от ежедневного регламента, который мы соблюдаем не замечая. Кое-кого это коробит.

- Не понимаю, - сокрушенно говорит Витька.

- Что не понимаешь?

- Вот этот особняк, в котором мы сейчас не спим, шабашники ставили. С Кубани. Прижимистый народ. Утром приехали, а вечером один уже сидел у магазина. Хариусом торговал. Полтинник штучка. Кто-то из местных его пожалел, взял за руку, отвел к протоке, вынул из кустов удочку и за полчаса десять хариусов наудил. "Соображаешь, - спрашивает, - коммерцию?" Тот вернулся, рыбу из кошелки на землю высыпал и каждую каблуком раздавил. После них лосей находили. Грудинка вырублена, остальное для мух. Что скажешь, умный?

Я молчу. Что скажешь о людях, для которых тайга вроде бесплатного универмага, открытого на один день: забегай, хватай, тащи. А для таких, как Витька, тайга окончательно. Никуда им от нее не уйти. Я знаю десятки людей, которые все уезжают, в каждый отпуск едут "в последний раз", приобретают в теплых краях дома и машины. И возвращаются. Разные есть среди них люди, но тайга всех уравнивает, как строгая мать в многодетном семействе. Надо быть мелким до чрезвычайности человеком, чтобы после нескольких лет, проведенных в тундре или тайге, оставить их без сожаления и сразу. Но, что там ни говори, мелкие люди редко встречаются в таежных поселках. Их туда не заносит.

- Давай спать, - говорит Витька. - Утром пойду копытить.

...Утром он идет "копытить" - добывать нужное, как олень добывает ягель из-под снега. Он достает запчасти к мотору, набор надфилей, новую цепь для мотопилы "Дружба", три сотни патронов к мелкашке. Он штатный охотник, совхоз обязан давать и дает ему почти все. Но всегда имеется дефицит. Дефицит этот раздобывается сложной системой обмена: десяток капканов второй номер в обмен на запчасти, спрятанная на дальней протоке канистра с бензином на мелкашечные патроны и так далее. Еще чаще применяется молчаливое соглашение "ты меня выручил, я тебя выручу".

Выкладывая вечером добытые богатства, Витька говорит:

- Баню надо поставить - раз. Еще две избушки воздвигнуть за лето. Обход у меня мал. Две избушки поставлю - будет как раз. Обживем помаленьку вверенный район. А что там потому что!

Это значит, что поселок уже начал тяготить Витьку. Промысловик он хороший, и я заметил, что он постоянно думает о своем участке.

Проходит еще два дня. Витька с утра не идет в поселок. Лежит на койке, руки за голову, не брит, костюм валяется на полу.

- Вот ведь умора, - прерывает он неизвестные размышления. - В декабре мороз был страшный. Больше шестидесяти. Все застыло. Я, конечно, сдуру хожу по капканам. И, конечно, сдуру поперся на Большую Петлю. Полтора суток. Выхожу на избушку и чувствую - кровь у меня от мороза обратилась в кристаллы, жилы изнутри колет. Печку растопил - красная вся. В избушке не продохнуть. Открываю дверь. Снаружи деревья закоченели, а я на нарах лежу голый, разглядываю морозную мглу. Смотрю, синицы. У меня там три синицы живут. Одна из этих трех влетает в раскрытую дверь - и прямо на печку. А печка-то красная! Я даже глаза закрыл: погибла птица. А она по печке прыг-прыг и обратно в дверь. Смотрю, скачет как ни в чем не бывало. Вот это, думаю, ноги. А она своим объясняет: да ничего страшного. Все три на порог. Я лосятины сырой накрошил, хлеба в горсть, открываю кормежку. Они поели и спать на пороге. Тепло же! Верь не верь, даже храпят. Так и зимовали всю ночь с открытой дверью. Не привыкли они еще, чтобы в закрытой избушке сидеть. Утром потеплело, начались трудовые будни для меня и для них.

Раз Витька заговорил о птичках, значит, готов. Пора ему возвращаться. А он, подобрев лицом, уже как-то отмякнув, продолжает:

- Весной прибежал на лыжах охотовед один. Парень хороший. Требовался ему старый снежный баран в конце зимы, чтобы выяснить, как он перемучился зиму. Барана я ему показал. Рога - пуд. Но на то он и старый, чтобы все знать. Сразу догадался, зачем примчался охотовед. Так-то мы с ним мирно живем, рядом ходим. А тут на километр не подпускает. Но держится на одном склоне. Корм там хороший. Склон весь в ложбинах. По одной охотовед ползет на восток, по другой бараны убегают на запад. Охотовед говорит: "Ты, Витька, ложись с биноклем на той стороне распадка. Я за стадом пойду. У меня тоже бинокль, и ты направление бега показывай шапкой". Ладно. Лежу. Бараны вверх бегут, охотовед с винтовкой внизу карабкается. Без бинокля все вижу. Сейчас бараны в ложбину уйдут. Слышу, шуршит. Смотрю, горностай у меня бинокль в сторону тащит. Отнял бинокль. Смотрю. Бараны из ложбины вынырнули, берут вправо. Ищу шапку, чтобы показать. Нету. Смотрю, горностай мою шапку под валежину затаскивает и от злости урчит. Отнял шапку, ищу, где бараны, смотрю, он рукавицу попер. Я рукавицу отнял, все под себя подложил, ищу баранов. Чувствую, грызут сапог, тянут из-под меня. Вытянул рукавицу. Где бараны? Бараны вон, на взлобке. Горностай снова сапог грызет. Отмахнулся. Где охотовед? Вижу охотоведа на чистом месте. Баранов же нет, нырнули в другую ложбину. Охотовед в мою сторону бинокль наводит, чувствую, снимают с меня ремень. Я шапкой сигналю. Смотрю, а бараны в другой стороне, не туда сигналю. Горностай верещит, злобствует. Оторвал ему кусок портянки в качестве выкупа. Он его уволок и требует снова, а баранов уже нету. Где? Не знаю. Вижу в бинокль охотоведа, грозит кулаком. Хочу закурить от злости. Хвать-похвать, где папиросы? А вон, дорожкой рассыпаны. Охотовед возвращается. В чем дело, Витя? Отвечаю: с биноклем что-то. Фокусировка разладилась. Разве скажешь, что меня один горностай в окружение взял! А горностай под валежину спрятался, только глаза посверкивают. Не решается против двоих идти. Я ему втихаря кулак кажу: ладно, зимой, мол, потолкуем...

- Поедем вместе, - говорю я Витьке. - Я в избушке у Большого Прижима порыбачу. Там долбленка спрятана. На ней и вернусь.

- Поедем, - откликается Витька. - Постой! А ты с чего взял, что я ехать собрался?

- Тоже мне высшая математика...

- Поедем. Только несерьезно все это. Избушка, долбленка... Вот поставлю базу с зеркальными окнами и библиотекой. Приезжай тогда ко мне жить. Вдвоем, оно знаешь...

Вечером Витька возится с лодкой. Лодки он всегда делает сам. Если спросишь, что прислать из Москвы, то ответ один: годовой комплект журнала "Катера и яхты". Вообще, Витька многое умеет руками: чинить радио, ковать ножи, доводить до ума мотор, регулировать капканы, стучать морзянку и так далее.

Утром мы грузимся.

- Прыгай, что ли, - хмуро говорит Витька. Я отталкиваю лодку и сажусь на дно. Витька едва трогает шнур, мотор ревет, и на полной скорости - спина закостенела, взгляд вперед - Витька выводит лодку в протоку. Вдруг сбрасывает газ, встает и кричит на берег: "Пока, толстые!".

- Витька, - говорю я, - опять ты без весел. А как заглохнет мотор?

- Мой не заглохнет. Однако весла бы хорошо... Прошлый год мы с ним поднимались вот так по реке.

Река здесь дикая, быстрая. По берегам лежат тысячетонные заломы из деревьев, снесенных в паводок. Под заломы бьет струя и может втянуть лодку. У нас тоже однажды заглох мотор, и течение понесло лодку прямо на ощетинившуюся орудийными стволами стену залома. Витька копался с мотором, а я с тоской думал: "Были бы весла...". Когда до залома осталось метров десять, я вытащил из-под груза доску и развернул лодку кормой. В метре от залома мотор завелся. Мы вышли на струю, и Витька сказал:

- А ты молодец!

- Соображаем маленько, - тщеславно согласился я. - Лодка бы кормой стукнулась, ты бы выскочил. Потом бы ее обязательно развернуло и выпрыгнул бы я. Лодке, конечно, конец.

- Я не о том. Молчал ты, пока я с мотором возился. Под руку с советом не лез.

- Так как же насчет весел? - повторяю я. - Тебе сделать их, что ли, трудно?

- С веслами беспечным становишься. Про мотор забываешь. А так ты должен на него дышать и протирать платочком. Вроде как последний патрон или последняя спичка. Не имеешь права сделать ошибку.

Мы выходим на реку. Течение крутит водовороты, вода отблескивает, как серый шелк. Витька сидит на корме. Мотор неожиданно глохнет. Лодка быстро катится вниз. Но берег тут ровный, неопасный.

- Заводи, - говорю я. - Хоть и не последняя спичка, но...

- Что там потому что, - смущенно отвечает Витька. - Он работать не хочет. Не имеет желания.

- Да ты дерни шнур-то!

- Что я, своего мотора не знаю? Не желает он сегодня работать.

Лежим у костра. Два ствола сушняка ровно горят по всей длине. У комлей закипает чайник. Витька лежит на гальке лицом к огню, мгновение - и я слышу легкий храп. Спит Витька. На реке стоит плеск, журчание, шум кустов, какие-то птичьи и звериные крики, возня - идет ночная жизнь. Не прерывая храпа, Витька медленно переворачивается спиной к огню, спит и снова так же медленно переворачивается лицом к костру, точно сидит на невидимом вертеле. Минута - и я вижу его с открытыми глазами, как будто и не было ничего.

- Профессионал ты у нодьи спать, - уважительно говорю я.

- Внизу за перекатом выдра рыбу гоняет, - говорит Витька. - А на том острове росомаха, наверное. Ищет, что плохо лежит. Горностай на нее сердится.

- Может, лось просто. Или медведь?

- Горностай говорит, что росомаха.

- Профессионал!

- А как же! - соглашается Витька. - Если работаешь, дело знай. А не знаешь - учись. Меня отец пять лет натаскивал, прежде чем доверил капканы ставить. На Полярном Урале то было. Что там потому что!

Утром мотор заводится с одного рывка. У избушки мы расстаемся. Витька - "поднять и резко опустить" - коротко машет рукой, садится в лодку и в реве мотора исчезает за скалистой стеной прижима. На отвесной стене воткнута палка, на палке висят штаны - выходка того же Витьки. Мы встретимся через год, когда он прилетит в отпуск в Москву, как договорились. Или я снова прилечу сюда.

В избушке на нарах горько пахнут ивняковые ветки. Поржавевшая за лето железная печь. На столе пачка соли и кружка. В таких избушках не живут, в них только ночуют. И у Витьки такие в двухстах километрах отсюда.

Я раскладываю на столе продукты, собираю спиннинг. Каждый раз насовсем прощаюсь со здешней тайгой и каждый раз возвращаюсь. Но не обо мне речь.

Зимой от Витьки приходят письма. Письма он пишет в редкий свободный день, когда пуржит и нельзя выходить на капканы.

"Вчера ночью собаки залаяли. Лают и лают, держат кого-то. Я из мешка выполз, ноги в валенки, иду. Слышу, кусты трещат, значит, лося держат. Решил: пойду отзову, а то всю ночь будут лаять. Прихожу и вижу (ты там узнай, в чем дело): - кусты все светятся зеленым светом, лось тоже как фосфором вымазан, а собак нет. Лось прямо горит... Поймал четырех соболей, сорок белок с дерева снял, еще три рыси и волк. Горностаев двадцать. Для начала неплохо..."

Другое письмо:

"У меня тут дятел-тунеядец поселился. На лабазе мясо лежит, так он им и кормится. Обленился совсем. Иногда вспомнит, сядет на чурбак - я на нем дрова расшибаю, - долбанет чурбак, потрясет головой, еще долбанет. Я ему говорю: "Ты же, несчастный, совсем работу забудешь. Весной мясо кончится, чем будешь жить?" Сидит на чурбаке, думает. Синицы обнаглели, жить не дают щенку. Он с ними уже не играет, так тащат за хвост. Давай, дескать, не филонь. Соболей восемь, рысей шесть, добыл матерую волчицу. В конце декабря обещали вертолет за пушниной. Прилетал, кружил, но я в тайге был, не нашли. Надо рацию поставить в средней избушке. Дам председателю совхоза идею. Пишу впрок, может, вертолет еще прилетит..."

"...Привезли на Новый год бутылку шампанского. Пушнину, письма забрали, получишь все кучей. Встретил Новый год в своей компании: синицы, тунеядец-дятел и собаки, конечно. Еще у меня тут лось завелся. Старый самец. С мамонта ростом. Умный. На западе сильно горело, волки к нам на реку перешли. Очень много. А лось выбрал этот распадок. Сверху волкам в него не попасть, в устье избушка моя отпугивает. Живет как за оградой. Обнаглел до того, что дорогу не уступает. Верь не верь, ношу с собой котелок, чтобы отгонять его бряком. А то врежет, как раньше. Тут Вовки Кривого нет, кто меня на горбу потащит? Волков поймал еще четырех. Три выдры. Соболей теперь десять. Ты там узнай, что с телевидением, с прямой передачей. Позвони там кому: сидит-де в тайге Витька-анахорет, желает смотреть "Клуб кинопутешествий" про Африку. Если уйти на Приток, вот где участок! Там никто никогда не ловил. Вот где базу с зеркальными окнами. Да избушек десяток. Обход нужен большой, чтобы зверье не искоренять, а снимать излишки. Культурное, в общем, хозяйство. Я тут тебе летом городил что-то насчет души. Ты это всерьез не воспринимай. Это я от лежачего положения на пружинной койке. В лесу все нормально, и руки вместе с башкой соображают. Эта работа для меня, брат. Ты жалуешься, что среди бетона и автомашин скоро засохнешь. Разворачивай руль и врубай газ на новые условия жизни. В тайгу. А, толстый?"

Витькины письма я люблю получать. И собираюсь к нему на сезон уже третий год. Но Витька не знает, что иногда боишься того, что у него-то вышло само собой. Всосет тайга и не отпустит обратно.

...Весна на дворе. И совсем далеко отсюда скоро взломает лед на реке, с дальнего участка спустится на моторе Витька-таежник. С шиком врежется в берег, осмотрится и расплывается медным лицом:

- Здорово, толстые!

Устремясь в гибельные выси...

Памяти Михаила Хергиани

Около пятнадцати лет назад главным общественным транспортом на окраинах государства были маленькие зеленые автобусы с расположенной впереди дверцей. Дверь эту водитель открывал длинным сверкающим рычагом.

Такие, всегда насмерть разбитые колымаги перевозили разнообразное население по памирским кручам, зимникам Чукотки, трассам таежных золотых приисков и прочим невероятным дорогам. Они и сейчас где-нибудь догромыхивают свой век среди "икарусов", маршрутных такси и дизельных мастодонтов с креслицами в белых чехлах.

До сих пор, как наяву, я слышу скрип разбитого кузова, дребезжание ходовой части и вижу бессмертный блеск дверного рычага, который, я уверен, сверкает, даже когда автобус везут на свалку. Хотя трудно представить себе этот автобус просто на свалке. Наверное, он гибнет, как ездовая собака: в упряжке.

Случилось так, что в первый свой "настоящий", полугодовой отпуск, полагавшийся после трех лет работы на Севере, я ехал именно на таком, хорошо знакомом по Северу доходяге. Впереди была не работа, а высокая гора Эльбрус, горные лыжи и солнце. Но я никак не мог отделаться от мысли о том, что делаю что-то не так. Мне казалось тогда, что к прославленным в почтовых открытках местам надо ехать иначе. Шикарнее, что ли...

Автобус катил по предгорной равнине. Небо казалось белесоватым от старости, а степь - темной, потому что овцы съели траву. Изредка встречались овечьи стада. Они двигались куда-то на север в сопровождении пастухов, похожих в своих башлыках на пожилых коршунов.

Дорога шла вдоль Баксана. Кое-где река уходила в сторону, начинались поля кукурузы, а за кукурузой станицы. На завалинках станичных магазинов сидели старики и провожали автобус выцветшими, как небо над их головой, глазами.

Весь день впереди маячили горы. Издали снеговые вершины казались величественными до неправдоподобия. Вид их, можно сказать, потрясал. Особенно если учесть, что ты родился и большую часть сознательной жизни провел на равнине, а с горами сталкивался случайно, как, допустим, в метро сталкиваешься со знаменитой актрисой.

Вид гор наводил на "вечные" мысли. Я вспомнил об одном древнем персе-огнепоклоннике. Тьму веков назад он родился на пыльных равнинах Ирана, а когда пришла пора поразмыслить, то он ушел в горы. "В горах сердце его преобразовалось", - ненаучно утверждала легенда. А написанная персом книга разошлась по цитатам, торжественным, звонким и грустным.

В горах сердце его преобразовалось...

Сейчас, накопив кое-какой опыт общения с разным народом, я со всей ответственностью могу утверждать, что существуют люди, сердце которых от рождения преобразовано к высшей цели. Среди коловращения имен, лиц и событий они входят в твою память с точностью патрона, досланного в патронник. Как раз из таких и был Михаил Хергиани.

Ах, каким же красавцем он возник перед нашим смешанным обществом, состоявшим из двух физиков, изучавших несерьезную материю облаков, одной аспирантки, изучавшей математику, одного геолога, отпускника с Севера, изучавшего человечество (то был я), и младенца по имени Димка, изучавшего мир из своей коляски!

Был конец марта - начало апреля. Мы размещались под ореховым деревом, дерево же росло внутри ограды, окружавшей территорию института с высокогорным названием, а было все это в южном городе Нальчике. Орех, конечно, стоял еще по-зимнему голый, но все время светило солнце, и почва под ним, утоптанная представителями разных наук, была сухой и теплой. Альпинист Хергиани находился здесь, потому что работал в том институте инструктором альпинизма и горноспасателем. Мы стояли, жмурились на солнышко и чесали языки на темы текущих проблем века.

Хергиани возник как цветное рекламное фото: знаменитый и очень яркий. Лицо коричневое, свитер ярко-красный, брюки голубые. Черными были только усы и ботинки. На ком-нибудь другом такой костюм мог бы выглядеть крикливо или даже смешно. Но на Хергиани все это было в самый раз. Он был знаменит, числился среди лучших альпинистов мира - сейчас это вряд ли кто будет оспаривать - и был феноменальным скалолазом. Этого и тогда никто не оспаривал. Он только что вернулся из Англии, где отнял чемпионский титул по скалолазанию у самих англичан, которые знали те скалы лучше собственных пяток и уж наверняка лучше Миши, который до этого в Англии не бывал. Кстати, потрясающий этот свитер (тоже согласно легенде) ему подарила одна англичанка, которая вначале была влюблена в скалолазание и альпинизм, а потом, естественно, в Мишу. Думается, что ту англичанку можно понять.

Конечно, какой-нибудь тенор, какое-нибудь эстрадное идолище куда знаменитее Хергиани. Так было, и так будет. Но в том цикле развития я бы и головы не повернул, чтобы взглянуть на знаменитость такого рода.

Хергиани и весь тот день врезались в память как цветная, всегда готовая к услугам кинолента. Больше того, я даже запахи помню.

Он как-то ухитрялся распространять вокруг себя эманацию физического здоровья и сдержанного достоинства. Но было и еще: ясно чувствовалось, что в этом человеке нет и не может быть показухи. Не знаю, все ли могут понять, как это здорово выглядит, когда у человека полные возможности для показухи, а он ею пренебрегает.

Прошло пятнадцать лет, но я помню тот день во всех его подробностях: и очень синее небо, и темную кору орехового дерева, и немногословный такой разговор, когда даже младенец Димка вел себя с чувством собственного достоинства.

В эмоциональном плане альпинизм сводился для меня к тощеньким книжечкам техники безопасности, которые начинались со слов "человек является ценнейшим достоянием".

Было, впрочем, еще одно воспоминание. Мы работали в Киргизии на Таласском хребте. В одном маршруте я увидел, как тренируются фрунзенские альпинисты во всеоружии сверкающих триконей, карабинов, веревок и ледорубов, а мимо шлепал в маршрут Мика Балашов в резиновых сапогах и с геологическим молотком на обломанной ручке. Вот сейчас меня мучает вопрос: почему он в горный маршрут ходил в резиновых сапогах? Мика Балашов был серьезным парнем и хорошим геологом, не из тех, что исповедуют принцип "умный в гору не пойдет". И пижоном его назвать было никак невозможно.

Меж тем за заборчиком института появились пестрые молодые люда и стали шептать страшными голосами: "Миш-ша! Послушай минутку, Миш-ша!" Они шептали и кивали в неизвестную манящую даль, где поблизости стояла машина, а дальше пряталось что-то уж совсем интересное. Хергиани извинился и пошел к ним. Молодые люди выпрямились и сразу стали очень мужчинами. Конечно, они были пижоны, а таких тянет к великим не изученная наукой сила. Может быть, они заимствуют часть силы великих людей, не знаю.

На другой день я сел в зеленый автобус, чтобы ехать в поселок под Эльбрусом, где люди катаются на горных лыжах. И весь день приближались горы. Здесь я должен дать пояснение. Я старался как можно меньше поддаваться эмоциональному воздействию гор, потому что наши ребята, те ребята, с которыми мы молились единым богам, мотались в тот момент на маленьком самолете Ан-2 севернее Новосибирских островов, где есть точечки островов Де-Лонга: остров Жаннетты, остров Генриетты, и остров Жохова тоже там есть. Большинство жизненных проблем в те годы мы решали с простотой игры в шашки. Человечество делилось на "людей" и "пижонов", а география - на области, где жили "люди", а где "пижоны". Само собой разумеется, что люди жили севернее Полярного круга.

В тот солнечный день я ощутил первую трещину в нашей шашечной концепции мира. Сверкающие вершины все приближались, и вдоль дороги взметнулись сосны. Стволы, их хвоя казались отлитыми из тяжких металлов, а горы были теперь невесомыми, вроде чистой мечты.

Именно чистой, потому что обычно мечта все-таки имеет свой вес. Было ощущение, что в горах также должны жить "люди".

Не могут не жить в таком окружении.

...Комната, которую мне дали, оказалась очень хорошей. В окно лезла сосна, за сосной торчал пик Донгуз-Орун с ледяной шапкой на нем. Вершина ледника была розовой, а отвесная теневая стенка - темно-зеленой. Было тихо и грустно. Я вышел на крыльцо. Прошла шумная кучка туристов в мешковатых штормовках. "Альпинизм - лучший отдых" - возвещал подпорченный дождями плакат. В сторонке сидел на камне невероятной черноты парень и пел популярную песню: "Чем дальше в горы, пиво тем дороже, а мы без пива жить никак не можем".

Вечером приехал Хергиани. Видно, в горах и предгорьях он был вездесущ. Комната у него была рядом с моей. Стенки ее были увешаны орографическими схемами Гималаев. Гора Джомолунгма была обведена на схеме красным кружком. В ту пору легендарное восхождение Тенцинга и Хиллари уже состоялось и великолепная книга Тенцинга "Тигр снегов" уже была переведена на русский язык. Готовилась русская экспедиция на Джомолунгму, и, конечно, Хергиани числился в ее списках под номером первым. Карты всякого рода были с детства моим увлечением, а потом превратились в профессию. В тот вечер мы долго рассматривали линии горных хребтов с манящими, как сказка, названиями.

В этих разговорах у карты у меня сложилась личная концепция альпинизма. В основе своей эта концепция имела нестандартный взгляд Хергиани, где поровну смешивались ребячья тоска по игрушке и умудренность философа, понявшего к старости лет невозможность познать до конца даже простые вещи. Но об этом чуть дальше.

Трасса здесь открылась недавно, и горнолыжник был скромный. После недавних соревнований осталось несколько мастеров, отрабатывающих скоростной спуск, и еще была серая масса, которая маялась на непослушных склонах, а чаще стояла, задрав голову к солнцу, как новомодные в темных очках зороастрийцы-огнепоклонники.

Ежедневно около часа дня раздавался предупреждающий крик, махали палками, все выстраивались по бокам склона и смотрели вверх, откуда вылетали в свисте разорванного воздуха мастера. Шлем, темные очки и воздушный свист - до чего ж это было красиво! Если мастера и делали показуху, то настоящую.

Склон оживал, и солнцепоклонники с новой силой начинали утюжить его, надеясь хотя бы в мечтах приблизиться к непостижимой и рискованной красоте горнолыжного спуска. Здесь была своя шкала ценностей; иронизирующие же снобы сюда еще не добрались, предпочитая более легкие места для упражнений в иронии.

...На Север я укатил обогащенный принципом, который Миша Хергиани преподал мне, когда взялся учить горнолыжной технике. Принцип заключался в том, что, когда склон крут и тебе страшно, надо еще больше падать на носки лыж, ломая страх, - и будет нормально. До сих пор не знаю, насколько правилен этот принцип с точки зрения горнолыжной техники, но мне он помог. Я не то чтобы просто его запомнил, я включил его в сборник заповедей и увез с собой, когда возвращался из отпуска.

В бесснежных местах Арктики, где снег или выдут ветрами или спрессован в заструги, больше похожие на пластмассу, я часто вспоминал, как в горах сейчас снег идет крупными хлопьями, ветки сосен сгибаются под его тяжестью, стряхивают и потом качаются долго и облегченно. Говорят, что именно вид сосен, стряхивающих снег, натолкнул основателя борьбы дзюдо на принцип этой борьбы. "Поддаться, чтобы победить".

Принципы, по которым жили в бесснежных местах Арктики, были другими. По тем принципам тебе прощалось все или многое, кроме дешевки в работе, трусости и жизненного слюнтяйства. Если же ты имел глупость это допустить, то автоматически становился вне общества, будь то на дружеской выпивке, в общежитии или в вечерней беседе о мироздании. В общем, "вперед и прямо". Ей-богу, остается удивляться лишь, как мы, будучи уже инженерами, ухитрялись сохранить чистоту и наивность семиклассника.

...В следующий раз я видел Хергиани через три года. Он изменился. Теперь уже не надо было думать о том, что этот человек не способен на показуху. В нем появилась твердость, которая приходит к мужчине, когда цель жизни ему точно известна и средства для ее достижения есть. Конечно, я читал "Советский спорт" и знал, что советская экспедиция на Джомолунгму не состоялась и вряд ли состоится в ближайшие годы. Знал я и о выступлении Хергиани за границей. Он и Иосиф Кахиани, неизменный напарник в связке, получили звание "тигров скал" и еще стали членами "Ассоциации шерпов-альпинистов". Эта встреча была мимолетной, о чем я до сих пор жалею.

Прошло еще три года, и я насовсем уехал из Арктики. В Терсколе же все изменилось. Торчали здания стеклянных гостиниц с хорошими, как говорят, бытовыми условиями, работали два подъемника у подножия склона, на длинных шестах полоскались спортивные флаги, и репродуктор хрипел фамилиями и цифрами - шли соревнования. Всюду было шумно от транзисторной техники и очень пестро от разноцветной синтетики и яркого лака лыж. А люди на склонах теперь делились на две категории: "эт-ти туристы" и "мастера".

Миша Хергиани погиб очень далеко отсюда - в итальянских Доломитовых Альпах. Об этом достаточно много писали газеты. Я все пытался выяснить, как и почему он погиб. Ей-богу, это было необходимо. Необходим был последний штрих, чтобы получился вывод, неясный в то время еще мне самому. Ибо жизнь спустя десять лет из упрощенной, черно-белой шашечной плоскости перешла в более расплывчатые и сложные категории.

Никто мне не мог толком на это ответить. Наверное, потому, что я искал высший смысл и вопросы мои были невнятны.

То, что он выбрал сложнейший скальный маршрут, так на то он и был Хергиани! И то, что был камнепад, перебивший страховочный шнур, так это случайность, от которой не гарантирован ни один человек, и альпинист особенно. Люди, с веранды альпинистского отеля следившие за восхождением, видели, как падал вниз один из лучших альпинистов планеты, всю жизнь стремившийся вверх. Ничего они не могли сделать.

Еще проявило потрясающую оперативность итальянское телевидение, сообщившее о гибели "знаменитого Хергиани" чуть ли не в тот момент, когда тело его грохнулось с высоты шестисот метров.

Похоронили его в Сванетии. И "вся Сванетия", как говорят очевидцы, собралась, чтобы почтить память "тигра скал".

Остались улица имени Михаила Хергиани, приз скалолазов его имени и мемориальная доска в одном из альплагерей.

На этом я кончу заупокойные перечисления. В памяти у меня он остался таким, как десять лет назад: очень знаменитый и яркий, со странным взглядом, где смешивались печаль и ребячий азарт.

...И все-таки был высший смысл. Встречаясь с людьми, которые знали его гораздо лучше меня, потому что вместе делили досуг и опасность, я столкнулся с тем, что не так уж часто бывает. Никто не кричал "я был его другом", никто не примазывался к его славе. Люди держали память о нем бережно, как держат в ладони трепетного живого птенца.

Наверное, альпинизм нельзя считать спортом в чистом его виде. В нем есть элемент риска, который очищает души людей, и есть тот самый "момент истины", о котором писал Хемингуэй. Наверное, альпинизм больше сходен с человеческой жизнью вообще, чем со спортом, если, конечно, речь идет о том случае, когда человек решил жизнь прожить, а не прожечь, или, хуже того, просуществовать в безликом мире мелких страстей.

В горах преобразовалось его сердце...

...В этом году я поздно приехал в Терскол, а весна была ранней. И как-то в один из дней, когда солнце было чересчур ярким и очень громко вопил чей-то магнитофон, я не стал надевать лыжи, не стал в очередь к подъемнику, а просто так поднялся на то место, где Миша Хергиани учил когда-то наивного суперполярника падать на носки лыж и тем самым ломать страх. Победить, не поддаваясь. Это был как бы его личный подарок мне.

Здесь было тихо, стояли сосны. И я явственно услышал, как замкнулся круг времени, как мы закрываем дверь, переходя из одной комнаты в другую. Был высший смысл, был "момент истины". Горы будут горами, сколько их ни глянцуй на открытках и в каких бы неожиданных сочетаниях ни шло коловращение лиц и имен; где-то среди этих лиц попадутся бывшие или настоящие самолюбивые мальчики, которым снятся гибельные выси и которым суждено стать знаменитыми. За Полярным кругом работают другие двадцатипятилетние, а те, с кем молились единым богам, сейчас уже обрастают учеными степенями и должностями. Прислонившись к теплой от солнца сосне, я верил, что должности, звания и комфорт не погасят в нас священный огонь, горевший во времена, когда мир казался нам сосредоточенным за Полярным кругом или там, где рискуют.

Потом я пошел к Иосифу, члену знаменитого тандема Кахиани - Хергиани или Хергиани - Кахиани, как будет угодно читателю. Иосиф Кахиани, этот второй член "Ассоциации шерпов-альпинистов", поздоровался со мной очень торжественно, по принятому у нас шутливому ритуалу. Ритуал этот мы взяли из писем, которые пишут старому мудрому Иосифу один английский лорд и одна известная альпинистка Великобритании. Иосиф поставил чайник, и мы в сотый раз стали обсуждать, как осенью поедем на кабанов и что для этого надо иметь.

...О Мише Хергиани Иосиф говорит редко. Иосиф был действительно его другом, старшим по возрасту и опыту, и, наверное, не может простить, что его не было тогда в Доломитовых Альпах, ибо его опыт и нюх солдата всегда вовремя сдерживали экспансивного Хергиани. И вообще Иосиф предпочитал вспоминать разные смешные истории, которые с ними случались дома и за рубежом. Только однажды он добавил в перечисление того, что Миша оставил, людей, которых спас Хергиани.

Их было много, кого спас или они спасли вместе с Иосифом.

Есть фотография, на которой стоят два равноценных человека: Тенцинг и Хергиани. Где-то на заднем фоне гора Эльбрус. Фотографию эту многие знают, но не все знают, что, когда Тенцинг был гостем в Советском Союзе и они поднимались на Эльбрус, Миша ночью сбегал на эту высшую точку Европы и выбил на леднике гигантские буквы "Добро пожаловать, Тенцинг". Наверное, и сам Тенцинг не знает этого, потому что ночью пошел снег и все замело.

Еще одна фотография висит у меня дома. На ней очень парадный, при полном наборе военных и спортивных наград, Иосиф Кахиани. Я всегда улыбаюсь, когда смотрю на нее, потому что знаю: за всем этим парадом, блеском, медалями этими - просто мудрый и насмешливый Иосиф, и даже блеск стекла не может скрыть лукавой доброты этого человека. Такая доброта свойственна только людям, часто видящим смерть и потому лучше других знающим цену суете, мишуре - всему, что в начале рассказа я по-жаргонному назвал показухой. Еще лучше меня это чувствуют дети, которые льнут к Иосифу Кахиани, наверное, потому, что в их крохотных сердцах заложены будущие сердца мужчин.

Еще я не могу без улыбки смотреть на эту фотографию потому, что вспоминаю обязательно случай, свидетелем которого недавно был я. Мы поднялись с Иосифом Кахиани на Чегет. Группа из дома отдыха, в тяжких пальто и шапках, внимательно слушала экскурсовода, который показывал им страшную отвесную стену горы Донгуз-Орун и рассказывал, как два знаменитых альпиниста Хергиани и Кахиани совершили восхождение именно по этой отвесной стене.

- Толщина ледяной шапки шестьдесят метров, уклон отрицательный, - объяснял экскурсовод.

Женщины тихо ахали, мужчины делали каменное лицо. Иосиф подошел поближе - ему было интересно послушать о себе самом.

- Из нашей группы? - шепотом спросило Иосифа ратиновое пальто.

- Нет... - замялся Иосиф.

- Тогда топай к своей группе, нечего тут примазываться.

- Послушать интересно, - смиренно сказал Иосиф.

- Всем интересно. Но тебе, дед, это уже ни к чему. Топай к своим гипертоникам. Поднимают тут всяких!.. Горы есть горы. Тут всяким нечего делать. - Пальто отвернулось за голосом экскурсовода, как подсолнух за солнцем. Теперь им рассказывали про Эльбрус.

Не знаю, может, в этом есть слава, когда человеку подробно объясняют, что он сам совершил, ибо свершенное уже начинает существовать самостоятельно и отдельно. А может, в том, когда люди держат о тебе память бережно, как живого птенца, или в том, что ты входишь в память случайно встреченных, как точно подогнанный каменный блок. В теперешнем цикле развития я все еще верю в урок Хергиани: падать прямо в опасность, ломая страх и тем самым - себя. Но истинно это или нет - я не могу сказать. Просто верю.

Была еще завершающая точка. В тот день, когда я уезжал из Терскола, здесь открывался международный симпозиум физиков-ядерщиков. По шоссе, к научному центру МГУ, проносились шикарные автобусы "Интуриста". Я стоял у обочины и думал о том, как бы пристроиться на один из них, чтобы с комфортом и быстро докатить до Минвод. Но автобусы все проносились и проносились в мягком клокотании мощных моторов. И вдруг сзади я услышал скрип тормоза и какой-то очень знакомый лязг. Я оглянулся и увидел бессмертный зеленый автобус с гостеприимно открытой дверцей. Лицо шофера было знакомым, но я не мог точно вспомнить его.

- Уезжаешь? - спросил он. - Садись.

И мы неспешно покатили вниз. Автобус на ходу раскачивался и жизнерадостно дребезжал, точно рассказывал анекдоты из длинной дорожной жизни.

ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК

Чаун - остров Айон

17III - 59 г. Поездка в Хасын.

Танниты - воинственные коряки из времен войны с чукчами.

Пурга бывает оттого, что где-то в тундре сидит сердитый старик и каюгуном (каменным топором) долбит снег. Ветер его подхватывает.

Тухтан - моржовый окорок.

Во время хода рыбы нельзя разжигать огонь в яранге, чтобы не отпугнуть рыбу.

Землянка Тумлука

Гым тванляркен каметвак - "есть хочу".

Муриэн квалове каматвак - "садись к нему".

Чим уйка валёрымкын - "я не понимаю".

Валёрмырконе - "понимать".

Скоро встанут строгие сентябрьские ночи, и легкий звон замерзающего по ночам льда будет резать ночную тишину. Первые робкие отсветы северного сияния и невиданная осенняя яркость звезд. (Записано осенью на Ичувееме).

Собаки - характер

Согос - добродушный хитрец, белый, пушистый, очень ласков и деликатен.

Шаман - черный с белым, мохнатый нахал и обжора, лентяй.

Пират - мрачный колымчанин, сильный, рослый пес. Стар. Работяга.

Таракан - рыжая дворняжка. Очень предан и работает изо всех сил. Передовик.

Иннаклы - белый, не особенно приметный пес. Передовик, очень самолюбив. Всегда тянет в свою сторону и старается везти упряжку с собой куда хочет.

Рейс по Чауну

12/VI. Странное совпадение. Ровно 25 лет назад, 12 июня 1934 г., С. Обручев, тоже на моторной, шел вверх по Чауну. Ветер в низовьях. Наша шаланда качалась и прыгала, а в довершение всего заглох мотор. Пристали, 2 часа заводили.

2/VII. 2 часа ночи. Перемеряли продукты. 37 кружек гречки, 15 заварок макарон. Хлеб кончился. С самого начала по 0,5 лепешки на человека. Сахар кончается. При экономии можем протянуть 10 дней. За это время должны пройти всё, в том числе и поперечный профиль. Необходимо разрядить и упростить сеть наблюдений.

Плыву по Чауну на байдарке в светло-зеленых извивах омутов... Стремительно течет река. Кусты, протоки, каменистые мели. Белыми головками пушицы набегает тундра. Синеют овальные глыбы сопок вдали. Чукотка.

Дождь. Ветер... Ребята - в маршруте. 30/VI был памятный день: перевернулась лодка с продуктами. За день перед этим и так все вымокло. Расползается сахар, кисель. Спальные мешки пропитались водой - не поднять. Сушимся - и снова в путь. Со дня выхода не было ни одного дня с сухими ногами.

Из рейса по Чауну

Норма продуктов: 3 галеты, кусок сахара на два дня. Мясо гагары тоже ели. Отдает трупом, и даже изголодавшиеся люди не хотят есть этих птиц. Восьмые сутки. Увидели в бинокль палатки. Переплыли взбесившийся рукав. Снова мутный проточный участок. Шли и отдыхали через каждые 400 метров. За ночь перед этим съели последние продукты. Спали 4 часа, укрывшись за лодкой.

У палаток на той стороне никого нет. Стремительное течение... Решили идти вброд, держась за лодку. То одного, то другого сбивает с ног ледяная вода. Отупели до того, что, зайдя в сравнительно спокойное место, где не сваливает с ног, стояли минуту-другую, не чувствуя сводящего холода в коленях.

Снова рывок, снова уходит из-под ног галька. Конец. Все молча, уже не радуясь окончанию перехода, вытаскивают лодку на берег. Палатка. Кто-то стреляет вверх, и из палатки вылазит заспанный бородатый товарищ...

5/VII. Ходили в маршрут на озеро Птичье. Июль - месяц птенцов. То и дело из кустов бросается под ноги, с диким трепетом бьется испуганная мама. Пуховички. Одинокий лебедь.

Могила чукчи. Куча рогов да сломанная нарта - вот и все, что осталось от оленевода.

На Чаанае среди кучи могил обнаружили интересную вещь. Маленький холмик со всех сторон обложен сланцевыми плитками. Сверху приросший кусок дерна. Под дерном яма. В ней угли, зола, обгоревшие кости и странные камни с эксцентрической дыркой... Камней штук 8, и среди них - два яйцевидных сидеритовых желвака. Узнать...

Кругом много разбитых кварцевых камней (явно принесенных издалека, так как поблизости кварца нет) и кучи мелко растолченных костей (животных? - узнать).

7/VII. Сплавлялись вниз вдвоем. Чуть пригрело солнце, и снова все хорошо. Утром плыли, температура была +3о. Ветер тянет лодку назад, против течения, и от мокрого весла невообразимо стынут руки. Вытянул рукава тельняшки, но и они отсырели. Пухнут пальцы. Мокрые ноги сводит, и спина болит. Но днем стих ветер, пригрело солнце, и опять все хорошо. Плывем дальше. Радостно причалить лодку и бежать по косе, собирать дровишки на "чифирок"!

Встретили чукчу. По тундре уже шел слух, что мы без продуктов. Без слов отдал галеты, сахар, даже коробку "Цветного горошка".

- Чай у вас есть? А спички есть? А соль?

Вот что значит забота о людях.

Гуляет чукча по Чауну запросто. Несет с собой удочку. Захотел поесть - поймал пару рыбин, изжарил. Есть малопулька - бьет гуся. Спальный мешок и палатка - на себе в виде кухлянки. Удобный метод путешествия.

Бывают дни, когда на комаров находит неистовство. Без конца десятками давишь и давишь их ладонью, и все же в глаза, уши, нос, рот, шею жалят. Не кусают, а именно "жалят". От бесконечных, бесчисленных укусов охватывает какая-то лихорадка, злоба. А тут еще грязная, потная тельняшка липнет к телу и без конца проваливаются ноги в зыбкую болотную топь... Так примерно проходил сегодня маршрут на озеро Большое.

Спустился вниз по Чауну до петли. Снова северный ветер, снова холод. От усталости в конце вдруг закружилась голова. Блуждал в кустах, совершенно потеряв ориентировку, хотя видимость была отличная и место знакомое. Дождь со снегом. Забились под обрыв и запалили кострище. Хорошо! Вид у нас: брюки разорваны в кустарнике, щеки ввалились.

14/VII. Вот уже три дня как вернулись в Усть-Чаун. Возвращение было достойно похода. Около десятка километров шли на веслах - берегли бензин, и только когда до дома осталось 17 км, решили включить мотор. Обычная вещь. Утром на стоянке мотор был проверен и отрегулирован. А сейчас рывок за шнур - сопение, молчок. Час, другой. И так 6 часов. Наконец отлажено зажигание, поехали. Ветер, и снова в широком горле Чауна волнение. Фанерный баркас перекидывает и переваливает.

Но вот и обычным миражем - домики Чауна. А до них около 2 км. Белые петухи на воде все чаще и чаще. Вдруг мотор чихает и глохнет. Бензин кончился. Лихорадочно развернули лодку и гребем, гребем, гребем. Перед самым берегом отрываются уключины. Гребли кто как может: саперной лопаткой, рукой, веслом. Между прочим, в устье Паляваама протоки с взаимообратным течением весной. Тогда мы с трудом поднимались по ней вверх, а сейчас, по старой памяти завернув в нее, столкнулись с встречным потоком воды.

19/VII. Плывем вверх по Палявааму. Вчера за 3 часа проплыли 6 км. Быстрое течение. Недалеко от лагеря на берегу что-то овальное, вроде одноместной резиновой лодки. Подплываем. Вдруг "лодка" подняла голову и нырнула. Нерпа! Поблизости плавала еще одна. Видимо, все лето живут здесь: рыбы - навалом. Сегодня тоже в плесе застали идиллию. Два семейства гагар и две нерпы поочередно ныряли в воду и ловили рыбу.

Холодно. Пишу, и руки зябнут - и это середина июля... Впереди еще около десятка километров подъема. Стучит исправно "Москва-5", и "черная черепаха" медленно, но верно ползет вверх. Все же в лодке хорошо. Под рукой карта, бинокль, компас.

Рейс на Лион

16/VII. Давно не брал карандаш в руки. А зря! Кончается уже (кончается ли?) рейс на Айон. После долгих споров и сомнений выбрали из всей дряни полукилевую посудинку. Несмотря на ограниченные размеры, вес ее весьма и весьма солиден. Вчетвером (именно вчетвером) на катках еле вкатили ее на берег. Течет, и низкие борта. Для пробы перевезли ребят обратно от маяка. Качается и заплескивает за борта, а плыли трое, и небольшой груз. Конечно, плыть так за 250 км - это гибель.

Утром отличная погода: солнце, штиль. Наскоро поднял ребят, и все вместе "авралом" нашили еще по доске на борта. Доски предоставили нам рыбаки, которых пленило наше решение двигать на эдакой посудине в такую даль. И вот "Золотой петух" - так мы назвали свою шхуну - готов к рейсу. На носу маленький резиновый петушок задорно задирает красный клюв. Это я прицепил талисман на счастье. Кукули, катушки, консервы, галеты, ружья, во всех бочках, банках, ведрах - бензин и масло.

Мотор заводится превосходно, и, провожаемые всем Усть-Чауном, мы отчаливает.

До Тумлука - без приключений! До Кремянки - без приключений! Снова насасываемся бензином. Срезаем угол на мыс Наглёйнын. Ночь, и после штиля ветер начинает тянуть с севера. Тут мы впервые, пожалуй, почувствовали, что такое море. Легкие пологие волны небрежно перезаливали с боку на бок наш "тазик". Поневоле все упорно вглядывались в Наглёйнын. Скоро ли?

Вот и мыс. У берега как-то легче. И волна вроде меньше. Снова тарахтит мотор. Утро. Черные мрачные обрывы мыса, желтый песок, синяя вода, белые чайки. Всё как в дешевом морском романе для мальчишек. В небольшой ложбине две яранги - и ни души. Стреляем. Выскакивает какая-то фигура. Но до берега километра полтора, лучше плыть дальше.

Солнце печет. Вот так август! И нерпы, бесконечные нерпы высовывают любопытные обтекаемые головы из воды. Глаза будто подведены для красоты тушью. Качается наш петушок-талисман, качаются нерпы, качается в воде солнце. Здорово! Плывем к скале Каргын.

Белая точка в море. Парус? Абсурд, какой здесь к черту парус - белых парусов на севере не бывает! Наконец поняли, что скала. Пристаем напротив - попить чайку. Плывем без отдыха уже полтора суток и "выдали" 125 км. Тут нас и сморил сон. Печет солнце, а мы в кукулях.

Интересна скала Каргын. Удивительно напоминает ярангу, даже вход есть. Существуют ли предания у чукчей о ней? Холодеет к вечеру, и кажется, что она, как знаменитый "мамоновый колосс", издает звуки.

Просыпаемся. Ветер, легкий туман. Курорт кончился. Убили на берегу оленя. Теперь наша шхуна перегружена и ползет совсем тихо. Туман, туман, туман! Встали на якорь и, прижавшись друг к другу, поспали малость. Бесконечная мель тянется вдоль берега. Хлещут волны. Часа через три не вынесли - повернули к берегу. Глина, сырость. Жарили на сковородке оленя, а на берегу невдалеке еще бродят трое. Вот оно арктическое Эльдорадо!

Впервые видим наконец остров Айон. Тонкая желтая полоска в 20 км. Как по заказу - штиль, и двигаем мы через пролив. Проскочили, только в конце малость захватил ветер. Обрывистый берег, желтый песок и снова солнце. Судьба балует нас в этот раз. Поистине остров действует на меня как-то странно. Пошел по отмели сориентироваться, и опять тихое очарование, как тогда зимой, лезет в голову: вот-вот из овражка вылезет сердитый старик и взмахнет каюгуном.

После обычных приключений добрались до мыса Аччукуль. Встали на ремонт. Подмочены продукты, приборы, надо чинить вельбот. Мыс - единственное место, где лодку можно вытащить на берег. Больше нигде не дадут отмели. Широкая желтая полоса их окаймляет остров - видимо, своеобразный эрозионный уступ, выбитый волнами в мягком четвертичном уступе острова. Позднее эта догадка подтвердилась, так как на отмели всюду разбросаны остроугольные неокатанные обломки коренных пород. Кстати, в супесях нашли кучу костей, в том числе и зубы. Судя по величине, что-то вроде мамонтенка.

Пошли на речку. Топкая протока ее забита, если так можно выразиться, морской водой, и напрасно пытались ребята перейти ее. Поднялись километра на три вверх - бесполезно. Плывем теперь к землянке Кайто, этого чукчи-философа. Пусто в домике, сыро. Поленились натянуть палатку. Залезли туда, затопили печь. Хорошо. И так почти неделю.

Сходил в маршрут на северную оконечность Айона. Вот он, "Мыс песчаного Яра", как писал о нем Шалауров Никита - доброй памяти отчаянный человек. Наверное, все же сбудется моя мечта и побываю я на том месте, где Ф. Врангель нашел его останки.

Дик Айон на своем севере. Пологим нерпичьим хребтом синеет вдалеке остров Генкуль, в бинокль виден даже дым парохода. Полярная навигация.

Север Айона - царство чаек. Стоячие желтые болота переплелись между собой в кружево. Гниющие водоросли, удушающий запах сероводорода, оголтелые крики чаек. И лишь дальше начинаются пески. Эоловый, дюнный рельеф, журавлиные следы и чистые ручьи. Ни евражки, ни гуся, ни оленьего следа. А надо бы. Олень наш попортился, часть съедена, да и консервы к концу. Сахар, не без помощи вездесущей морской водицы, тоже кончился.

Так, в спешке и покидаем мы землянку. Увижу ли я ее еще когда?.. Снова юг Айона, снова отмель. Замерзали дорогой, как последние цуцики, от брызг и северного ветра. И как лучшая радость - увидели на берегу двух оленей. Пришлось встать на якорь метрах в 400 от берега. Через полчаса перенесли палатки, а еще через полчаса болтался на треноге рядом олень.

18/VIII. Сидим у моря. Ждем погоды. Ветер.

21/VIII. Немного стих ветер, решили плыть. Снова весла. Попутный ветер, впервые подняли мачту и парус. С парусом как-то солиднее, уютнее, хотя он и не тянет совсем, так как очень слаб ветер. Мотор идет с ветром наравне.

Вот и Малый Чаунский пролив. Крепчает ветер, заманчиво синеет вдалеке материковый берег. Решили рискнуть. Тугой парус и мотор сделали свое дело: за полтора часа проплыли около 20 км и пересекли пролив. Нагонная волна высока, но "Золотой петух" отлично выдерживает ее.

Снова этот проклятый каторжный берег. Низкая глинистая отмель. Жалобно скрипит по мели и захлебывается мотор, все нервничают. Барашки по морю между тем не на шутку. Вывернули на глубину, и тут же первая волна хлестанула меня чуть не с ног до головы, вдобавок заглох мотор. В общем, я психанул (слово-то какое - "психанул") и повернул к берегу.

Пришлось встать на этой вонючей глине в километре от берега. Шлепали по ледяной воде пешком и тянули резинку с вещами за собой. Ребята босиком, так как сапоги у обоих худые. Низкий берег, соленые озера, дров нет, пресной воды нет, и душит сероводород. Оказалось, это устье реки Раквазана.

Пару суток провели тут в палатке. Южный тыловой ветер сменился внезапно на северный сильный.

22/VIII. Наконец лопнуло терпение. Плывем! Долгое время не заводили мотор и 2-3 часа плыли под одним парусом. Ничего, километра четыре в час даем. Конец этого дня был памятен. Ветер незаметно крепчал, крепчал и вдруг совсем озверел. Валы, каждый раза в два выше любого из нас, подхватывали лодку и, как торпеду, толкали ее вперед.

Лихорадочно воет, стучит и плачет наш двухцилиндровый малый, нервной дрожью передает в руки свою силу парус. Хо! Тугая как струна бьется жизнь, ни страха, ни усталости. Когда эта игра стала уж слишком опасной, показались яранги. Как потом выяснилось, 25 км от мыса Горбатого до них мы прошли за 1 час 20 минут.

С трудом подошли к берегу. Круто. Первая волна мягко воткнула нас в сланцевый галечник, вторая захлестнула всю лодку и как перышко бросила меня на лопатки. О третьей и говорить нечего. Приборы, продукты - все в воде. На крик выбежали чукчи, кинулись помогать. И смех, и страх. Раз-два взяли. Только хочешь дернуть, а чукча уже дернул и тонким голосом говорит "раз-два" и смеется.

Заледенели, как цуцики, и лучше любого ресторанного входа показалась нам освещенная дверь яранги. Курить у них тоже не богато. И чаю нет. Попили чайку после 10 часов плавания, даже есть неохота.

Легли спать. Мешок мой хоть и плавал в воде, но намок мало, а у ребят совсем сухие. Лежим. С одной стороны от меня шкура с протухшим нерпичьим жиром, с другой - горшок, куда чукчи периодически сливают из полога, а в лицо ласково лижет собачка. Наши чукчи - хорошие, гостеприимные люди. Две семьи с Айона. Ловят рыбу сетками. У каждого одна сетка, и уже наловили около 2 тонн. Вот это Чукотка! Будут здесь зимовать, построят избушку. Старуха у них страшного вида, но, видимо, добрая, и маленький цветочек тундры - Аня. В отличие от прочих чукотских детей очень весела и подвижна.

23/VIII. Ура! Штиль. Снова болтается на мачте петушок. Отдали чукчам часть чая, оленины. Как они накинулись на это мясо, - видимо, давно его не приходилось им есть. Очень сердечно попрощались. Наивные люди! Поднимешь руку, чтобы поправить шапку, а они думают, что им еще машут, и обязательно ответят. Обогнули Наглёйнын. Что же дальше?

25/VIII. Вот и снова на базе. После Наглёйнына сдал мотор, долго плыли на веслах, заправлялись.

Опять крепчает (в который уже раз!) ветер. Скажу прямо: страшно в темноте на волнах в такую погоду. Чтобы немного отвлечься, прошу Мишу спеть что-нибудь. Потом надумали вскипятить чай. Налили в ведро воды, на ведро - миску с бензином и сверху чайник. Все это повесили на весло поперек бортов. Граммов 400 бензина хватило, чтобы чайник закипел. Удивительная вещь огонь! Вот горит он слабыми язычками, даже не обжигает руки, а сразу уютнее делается августовская полярная ночь, тише волны.

Так добрались до Кремянки. Горький урок прошедшей ночи не прошел даром, и теперь лихо пристали к берегу, не залив в лодку ни капли, хотя прибой был солидный. Забили в землю колы, якорь - ив землянку. Пусто в ней, только дамы на стенах да несколько книжонок, и среди них - "Бестужев-Рюмин", памятная мне еще по школьным годам.

Два свечных огарка, оставленных охотниками, докрасна нагретая печь, и кажется, век бы не выезжал из этих 10 квадратных метров... Запоем читал всю ночь, выбегая только взглянуть на лодку - уж очень гудело море. Утром часа в три стало светать, глянул в окно и увидел в 15 метрах стаю гусей. Ходят, щиплют травку. Жаль, фотоаппарат пуст.

Часа в четыре дня отчалили. Штиль. Тумлук. Рыбаки. Чай везде. Это уже торная "домашняя" Чауновская земля.

"Мамонтовая поездка" на остров Айон

11-12-13-14 февраля 1960 г. Сели на "Аннушке" на русло реки Рывеем (север острова Айон) и под снежной косой разбили лагерь. Палаточка двухместная, шкура вниз, сами в кукули. Еще раз возникает разговор о полной неприспособленности нашей одежды к Чукотке. Тяжело, холодно. Огромную неприятность доставляет иней, оседающий на стенках кукуля от дыхания. Лицо все время в ледяном венчике. Сыро. В палатке очень влажный воздух. А так тепло.

В первое мгновение тундра производит после отлета самолета безмятежное впечатление полной отрешенности, тишины.

Она вроде суровой, но доброй матери. Строго наказывает за малейшую оплошность, но ласкова к тем, кто знает об ее силе и делает все возможное, чтобы не идти против. Это все в пику "Белому безмолвию" Д. Лондона.

Розовый закат, розовый снег, с одной стороны, розовые заиндевелые травинки, и синим колотым холодным сахаром отливающая темень, с другой.

Мамонта не нашли. Да и где его взять среди этого хаоса пятиметровых снежных надувов и голой земли!

Охота. Вот оно счастье! После утренней каторги вылезания из мешка, мерзнувших ног, озноба и холодеющего в секунды чая вдруг блаженное сознание теплоты, того, что правильно смазанное ружье не откажет и на таком морозе, что у тебя ловко подогнанная одежда и упругая сила в ногах. Ты хозяин.

Хорошо жечь гексу в палатке. Тепло, и можно просушить вещи.

Очень много заячьих и куропаточьих следов, но самих животных нет. Видимо, улетели ближе к солнцу.

Сегодня все еще спим. В плохо выбитом от инея и снега мешке замерзал всю ночь, кошмары какие-то. Утром стал дремать, просыпаясь, когда немели пальцы на ногах, и вдруг самолет. Летчики идут к палатке, а мы в ответ хором: "На палубе матросы курили папиросы..."

Летим вдоль обрывов Айона. Бело, куропатки - как деревенские девушки в чистых полушубочках. Следы Сашки Конченко, что скрывается от правосудия... Поселок Энмытанаю. Ряды домиков, магазин. Все обязательно здороваются со свежим человеком. Начальник "полярки" - огромный детина. Гоняет на вездеходе по острову зимой и летом. А чукчей в поселке совсем нет. Одни русские.

"Некоторые философы смотрят на многие вопросы философии совсем не по-философски" - Э. По. Он же кинул и такую мысль: "С развитием техники искусство в своем развитии все более и более будет отставать от нее, что приведет в конечном итоге к катастрофе мира".

Откровенно говоря, Э. По меня разочаровал. Со скукой читал его юмористические рассказы и т. д. Стихи сентиментальны. Знаменитый "Ворон" хорош, но этот загробный сентимент как-то не трогает. И вот я прочел "Колодец и маятник". И все, что раньше, захотелось прочесть сначала. Несомненно, такое мог написать только человек, сам переживший весь этот кошмар. Хотя бы под влиянием алкоголя. К тому же По глотал наркотики. Безысходный горячечный ужас. Вот так - не умом, не талантом, а нервами надо иногда писать. Знаменитый "Золотой жук" не то. "Медная пуговица" лучше.

Марково - Анадырь

июль - август 1960 г.

Марково. Очень тепло, зелень, березы и комары. Всё, и поселок, и люди, напоминает нашу вятскую деревню, только на крылечке деревянного здания аэропорта дремлют, разомлев от жары, чукчи.

Кто-то говорит: "Марково - это же Чукотский Крым". Отчетливо обрамляют Марковскую впадину синие холмы гор, очень синие. Похоже всё это, как будто кто-то в вылепленные из синего пластилина горы вдавил пальцами яму и залил ее зелеными чернилами.

Анадырская впадина. Очень плоско, и Анадырь по ней виляет огромным удавом, вспенивается по протоке. Желтый Анадырь. "Анадырь - желтая река" - можно так назвать потом очерк. ...Тундра и озера по всей впадине. Трудно понять, чего же больше: или озер, или земли.

Анадырь. Поселок разбит на куски и очень разбросан, какая-то стройка на холмах и на той стороне залива. Все деревянное и все обито толем. Тихий вечер, народ на берегу у сетей. Воет на барже сирена, и к барже кто-то очень ловко гребет на лодке.

Женщина идет с обрыва к морю в модных босоножках на высоком каблуке. Красива. В итальянской шерстяной кофте. Идти по гальке в туфлях должно быть очень неудобно. 10 часов вечера, и солнце бессильно повисло над горизонтом, краснеет от досады, красная дорожка по заливу. Я долго смотрел на эту дорожку, моряки красиво зовут ее "дорогой счастья", а когда перевел взгляд на берег, и бухту, и баржи, то все стало точь-в-точь как на картинах Сарьяна. Я не понимаю и, кажется, не люблю Сарьяна, но вот теперь кажется, что можно его понять и даже полюбить. Может, это "художник, ослепленный солнцем", дорогой счастья. Сиреневые и голубые тона.

Погода на Севере - все равно что выигрыш по лотерее: номер совпал - серия не та. Серия есть - номер не вышел. Это про Анадырь.

Поход на Паляваам

6/VIII - 60 г. Теневые глыбы холмов Нгаунако, уплывают, как катера, гуси вниз по реке, желтая река Паляваам шумит по протокам. Протоки, кусты, морошка, красная смородина, заячьи тропы, оленьи следы, куропато-чий, олений, заячий помет и белые столбики, что приветствуют нас, когда мы выплываем к отмели из-за поворота. Спим на кострище - это не так уж плохо. Главное - хорошо прогоняет насморк. Зайцы на вертеле и туман утренний. А в общем, ночью - дубарь.

А чифирь, сырое мясо от утки и "золотое руно" из дорогой трубки. Это не плохо. Кустарниковая зеленая лента по Палявааму. Давит все же это...

Парни па промысле. Девушка - толстая "кнопка". Видимо, может быть хорошей и деловитой девицей.

Лысоватый потасканный тип полустепенного вида. Следит за внешностью. Толстеет, хотя по конституции и не должен быть к этому расположен. Жрет, видимо, много.

Николай - типичный компанейский малый, каких много в турпоходах и прочих сообществах любителей костра и солнца.

Старик. Похож на А.П. Седой уже. Вид привлекает внимание, но речь мужицкая. Видимо, из ссыльных. Зовут его все - Дед.

Живут они все дружно.

Хорошо не путешествовать, а вспоминать об этом.

Снова в Усть-Чауне

9/VIII. Бродил по озерам за розовой чайкой. В нашей Усть-Чаунской избушке снова те же ребята. В моде оранжевые куртки-рубашки из нейлона. (…)

Ненавижу горластых нахальных мартынов, их хищный крючковатый нос, острые, жадные лапы и белое фарисейское оперение, которое и вызывает дилетантские ахи и вздохи. Воруют рыбу из сетей, распугивают дичь, наводят на честных людей тоску своим криком. Бил я пестро-шейную гагару со шкурой крепости промасленного брезента, их перья можно выдирать только плоскогубцами.

Но я не могу стрелять маленьких чаек, которые бесстрашно пикируют тебе на голову и хлопотливо-отчаянно верещат над тобой. Но деликатно отлетают в сторону, как только убеждены, что надоели тебе. Я не могу их бить за то, что они похожи на розовую чайку.

В Усть-Чауне патефон, и мы с удовольствием переиграли по два раза все пластинки, которые там, на "материке", давно уже не вызывают ничего, кроме усмешки.

10/VIII. Сидим, вернее лежим в Усть-Чауне. Читаю Мопассана. Странно бедно хрестоматийное представление наше об этом французе. А ведь, пожалуй, нигде не читал я более яркого и более по-человечески умного выступления против войны, как у него ("На воде", "Гениальный мастер бойни")...

11/VIII. У Тумлука. Еще когда мы подходили к дому и сели на валу, невесть откуда выскочил кулик и, хлопотливо обежав вокруг нас, вдруг свистнул удивленно и со всех ног кинулся бежать к дому. Не лететь, а именно бежать. Был он очень похож на аккуратного хозяйственного толстяка-мужичка, и только тонкие длинные ноги и длинный нос, приделанные к нему, немного смешили, а круглый внимательный черный глаз напоминал школьного физика. Так он и бежал до дома и кричал по-своему, как будто встретил знакомых и хотел теперь сообщить поскорее новость об этом. А потом залаяли собаки и вышла Анька.

Алитетов сын Рахтыргын (Антон) - здоровый, сдержанный мужик, знающий, видимо, и свою силу и кое-что потерпевший в жизни.

Радостная была встреча, и мы лежали в пологе, пили чай, высунув голову наружу. И день резал глаза, и псы лежали в чотпагыне и не открывали глаз, даже когда перешагивали через них.

Чайник низко висит над костром, костер на днище железной бочки. И вот этот низко, очень экономно висящий чайник, и днище, пожалуй, могут рассказать человеку об истории чукотской цивилизации, как капля воды может рассказать о существовании Тихого океана.

Спать на оленьих шкурах, пить черный чай без сахара, есть рыбу, сваренную в нерпичьем жиру, - здорово все это, и голова отдыхает, лучше всяких сочинских пляжей.

Холодно, свищет ветер на улице - август, худший, чем многие месяцы, на Чукотке.

У Васи новое слово: "вот именно". Частенько он его употребляет.

Лежу у Васи в избушке и читаю сказки Андерсена. Хе! Ребята, вот отличное сочетание! С детства я испытывал тягу и симпатию к Маленькой Разбойнице, и сейчас тоже с удовольствием прочел о ней.

12/VIII. День рождения О.М. Куваева, как пишут в календарях. В календарях еще пишут и послужной список, а у меня его нет. 26 лет... ни фига еще не сделано толкового, и ведь даже решения нет: что мне делать за этими 26-ю. Как будто снова 7-й класс и снова я стою на берегу Юмы ...

Дождь, снег на Нейтлине и дальше в горах, командировка не выполнена... Стенка у полога откинута, огонь чадит посредине, лохматая Анька что-то кроит из шкур, собаки мокрые дрожат, и видно, как ветер гнет мокрую осоку далеко впереди. Видал же я порядком таких яранг и такой мокрой, страшной в своей тоске осоки. Теперь это меня уже не обогащает. Короче нужен отпуск. (...) Подумать не спеша и обо всем. (...)

Пишу на крохотном, грязном до ужаса столике, и рыбьи жирные шкурки перед носом, и сломанный будильник, и объектив от бинокля, и куча махорочных окурков. Окошко в три квадратных дециметра залепила осенняя дождевая слякоть. Справа сын Алитета с Ниной сопят во сне, слева зевает от безделья и играет патронами Серёга...

Справка. Сын Алитета Антон учился в школе в Певеке.

Нина - жена Антона, маленькая молоденькая очень чукчанка, и все время ласкает его нежно и неумело.

Алитет в 1940 году повесился в ссылке, на материке началось расследование контры. Допрашивали и сына Алитета Антона.

Сёмушкин, по словам Антона, про Алитета все наврал, жил, кстати, он у Алитета долгое время. Имена жены и детей вымышлены, в горы Алитет не уходил, был арестован как кулак. Носил Алитет бороду, усы брил, жил в районе Биллингса, на Лагуне. (...)

Сын Алитета прочел книжку про Алитета и сказал: "Это не про нас. Тут жены другие, дети другие. А Сёмушкину стыдно: столько времени у нас жил как свой, всякий продукта ел, потом все наврал".

Перегнал 12 лет назад стадо в Усть-Чаун и тут остался. Думает вернуться потом обратно.

Все дети Алитета умерли. Остался Антон, старший брат на Биллингсе и сестра (младшая).

У Алитета было пять жен. Один сын с женой застрелились одним патроном. Легли рядом и прострелились одним выстрелом! Бывшего с ними в яранге человека послали за папиросами.

Тоска! Черт побери, давно у меня такой тоски не было.

Читаю при свечке Шолохова - не трогает. Андерсен лучше.

14/VIII. Голоса тундры. Кулички-плавнички попарно крутятся на одном месте и оживленно, и опереточно как-то клюют на воде. И вообще, вся ихняя компания похожа на финальную сцену развеселой оперетты, где все крутятся и пляшут по-всякому на сцене, а скучноватый зритель сидит тихонько и отвлеченно и снисходительно этак ухмыляется, глядя на эту свистопляску.

Желаешь знать, чего я хочу?

Я хочу снять на цветную пленку розовую чайку, сидящую где-нибудь на камне в архипелаге Норденшельда, я хочу есть дзамбу в Тибете из фарфоровой чашки обязательно с отбитой ручкой и хочу подняться вверх по Амазонке на купленной по дешевке старенькой моторке, и я очень хочу, чтобы все это делала куча веселых и насмешливых парней и чтобы ты была с нами.

Из записей 1967-1968 гг.

Надо взять себе за правило записывать то, что было, и потом, через десятки лет, вдруг вспомнилось с точностью вчерашнего дня. На пустыре за окном играют в футбол, светит солнце, и на черную землю, на деревья, которые уже начали распускаться, валит .хлопьями солнечный снег. И я вспомнил осень в избушке у Васи Тумлука. Чертовски захотелось туда.

Очень часто почему-то вспоминаю реку Паляваам, мы с Серегой курим на высоком берегу в ольховнике. Вечер. Комары. Тихо и прохладно. По реке сверху неторопливо плывет громадный гусь. Он как-то нерешительно плывет и целиком погружен в свои мысли. Потом гусь принял решение, махнул лапой и быстро поплыл обратно.

Надо написать "Дневник прибрежного плавания" - философию бродяжничества, как уход от пугающей непонятности XX века, от двигателей внутреннего сгорания и полупроводниковых схем.

Страницы писем

Из писем О. Куваева А. П. Попову

Мы виделись редко, но всегда думалось - вот живет Олег, редкий по таланту и доброте человек, близкий человек, и становилось лучше и теплее. Природа и жизнь выковали его из одного цельного и благородного слитка. Никакая ржавчина жизни - делячество, расчетливость, корысть - не коснулась его. Он работал геологом, а жил для литературы. Его письма, написанные в 1959-1961 годах, когда он еще был совсем молод, лучше, чем я, скажут об этом цельном и целеустремленном человеке.

А.П. Попов

* * *

"...С седьмого класса я отравился мечтой о тех странах, что лежат за горизонтом, кончил институт и вот, поработав два года, понял, что даже профессия геолога или геофизика не дает полного удовлетворения этой мечте. Сейчас у меня богатейшие возможности для научной работы и карьеры. Можно даже говорить о кандидатской кличке через четыре-пять лет при определенной интенсивности труда. Ну а дальше что?..

Сейчас я пишу интенсивнейшим образом. Я вполне согласен с вашим тезисом о том, что не важно сразу печататься - важно научиться писать хорошо, так хорошо, чтобы в любом обывателе разбудить дремлющую в нем душу кочевника. Вот что главное...

Люди просят у жизни всякого: кто денег, кто красоты, кто талантов. Пусть же даст мне фортуна возможность шляться по планете именно так, как я хочу, и умение писать об этом так, чтобы жирным дачникам не спалось по ночам, - и счастливее меня не будет человека. Удивительно и прекрасно каждое место на земле (кроме городов и поселков), и люди обязательно должны понять это. Может быть, посмотреть, как мчится по кочкам вспугнутый олень, не менее достойное занятие, чем слушать "Пиковую даму". А ведь мне повезло в жизни - я уже видел и держал в руках розовую чайку, и мы вместе пили из алюминиевой ложки коньяк на Ятролявеем. Я слушал, как плачут на озерах гагары, и наши спины сгибались под тяжестью гусей. Не каждому посчастливилось замирать от ужаса в Восточно-Сибирском море, не каждый чуть не плакал от злости на тридцатом километре кочек. Я благодарен своей работе за это...

Еще раз спасибо за Ваши заботы в "Вокруг света". Напечататься там - это не только огромная моральная поддержка. Если в редакции уверуют в наличие у меня пусть небольших литературных способностей, то я верю, что эти люди заразятся и планами по растревоживанию душ обывателей, о возможности романтики в наше время. Более того, не пора ли начать давать художественную географию нашего Отечества, прекрасной старушки Земли?"

* * *

"...Сейчас у меня страшная суматоха. Собираю экспедицию на Врангеля и Восточную Чукотку. Февраль, март, апрель буду на собаках гонять по Врангелю и от Врангеля, лето буду плыть от м. Шмидта к Уэлену и потом в Провидения. В общем, за семь месяцев надо сделать около 2000 километров на собачках и 2500 на вельботе. По идее справляюсь. Сейчас я как раз дошел до точки определенной зрелости в путешествиях. Этим летом, как Вам известно, от Певека доплыл до мыса Биллингса и вернулся обратно. Лодка была фанерная, погода сквернейшая. Пробовал пробиться на этой лодке к о. Врангеля. Не пустили льды. Может быть, к счастью. Может быть, если бы они не торчали в десяти километрах от берега, от меня остались бы только воспоминания. Но пролив Лонга я все же пересеку. Буду вторым человеком после Боба Бартлетта, который сделал это в свое время.

Да. А ехать как-то даже не очень хочется. Видимо, я слишком много энергии положил на организацию этого вояжа, слишком о нем мечтал. И вот теперь, когда все барьеры перепрыгнуты и осталось только делать, - особой радости нет. Плохо то, что в этой фирме ничего не имеется. Все, буквально все снаряжение приходится добывать самому... Ну да ладно. Как говорят, не нравится - не берись. Улетаю в первых числах февраля. Возможно, первого февраля. У меня в связи с этим будет к Вам просьба. Я написал в Географгиз письмо с заявкой на книгу о путешествии этого года. Ведь я же был на месте гибели Шалаурова, был на острове его имени, нашел пару интересных древних стоянок, гигантских жилищ полуподземного типа. Кроме того, само путешествие было интересным, Шелагский мыс на лодках огибали единицы. Это я узнал твердо. Куча материалов о полярниках. С ними я здорово подружился. В общем, я предложил им книгу, об этом была договоренность...

Вот все о делах. Настроение на среднем уровне. В общем-то здесь я, кажется, на месте. Дали неплохое жилье, Север все-таки, всякие колоритные рожи и т. д. В Москву не тянет, разве что к друзьям. Иногда здорово вспоминается это. Очень рад, что Ваш потомок растет бодрым и хватким парнем. Нечего плодить всяких слюнявых интеллигентов. Пусть будет землепроходцем. Да, кажется, уже и здесь я становлюсь последним из могикан. Через два года для Чукотского сектора Арктики маршрутные работы будут не нужны...

Катерок бы мне или маленькую шхунку. Занялся бы я тогда морскими съемками. Но в этот год пока покупки судна в институте не предвидится, хотя в плане такое дело есть. В общем, до января я здесь зажат крепко. До сентября работаю, потом отчет. Ну а там будет видно. Куда поведет писательская кривая и кривая жизни вообще. Навел справки о возможности лето пробыть на зверобойном судне, а зиму жить в Уэлене. Можно. Говорят, сделаем. Может быть, будущий год я именно так и проведу. Но это только в том случае, если Географгиз заключит договор на книгу.

Вторая книга будет по материалам этого года по Врангелю и Восточной Чукотке. Там можно думать и о третьей, о зверобойных шхунах и о жизни белого охотника на самом краю Азии...

Ну ладно. Сижу на работе по двенадцати часов. Вовсю погряз в картах и списках. И сейчас письмо Вам стучу на работе. К первому надо успеть организоваться, ибо без организации эти зимние, да и летние, работы я не осилю".

* * *

"...Ближайшие планы таковы:

1. С первых чисел мая беру отпуск на все лето и еду в Певек, чтобы собственными руками подготовить базу для путешествия, собрать снаряжение, дать инструкции ребятам. В общем, все подготовить. Возможно, удастся провести в Усть-Чауне весеннюю охоту на гусей.

2. В июне побываю на озере Лабынкыр. Посмотреть, что за место, сделать фотографии, подежурить на озере с телеобъективом. Возможно, на месте придется разработать план будущей, более солидной экспедиции для выслеживания этого мифического зверя.

3. В первых числах июля я снова должен быть в Певеке и июль-август посвятить переходу по Чауну, Анадырю и Пежине.

4. Очевидно, первая половина зимы уйдет на писанину, ну а там будет видно.

Как видите, летний план весьма насыщен. На озеро Лабынкыр в это лето можно не ходить, но здесь просто гонит конкуренция. Целая куча всяких искателей приключений собирается (во всяком случае, говорит об этом) туда. Это всякие туристские группы от местных заводиков и т. д. Просто жаль такую хорошую идею, такое дело дарить дилетантам. Испохабят, опошлят и т. д. Я думаю, что "В. С." заинтересуется проверкой опубликованного у них материала. Я говорил с гидрогеологами из Якутска, которые были на этом озере после Твердохлебова. Они в один голос утверждают, что на этом озере водятся щуки совершенно невероятных размеров (3 м?). Если даже там есть такие щуки, то и это интереснейший факт. Радует то, что все мои летние маршруты будут проходить по местам заявок, которые присылают в СВГУ всякого рода любители экзотики... Я должен это сделать, и откладывать нет смысла. Мир велик, до того велик, что просто хочется локти себе кусать оттого, что нельзя охватить его весь, все повидать. Ребята у меня подобрались неплохие. Один бывший рабочий у меня из партии. Проверенный малый, мы с ним уже два сезона бродим вместе. Романтик до мозга костей, добродушен и здоров. Лучше и желать не надо. Второй - художник, ищущий парень. Прекрасный фотограф. Сейчас он работает в Красной Яранге в р-не Шелагского мыса. Третий просто бродяга, охотник. Все мы знакомы по Певеку, вроде знаем друг друга неплохо. С двоими из них нынче летом я искал розовую чайку. Об этом я уже писал Вам.

Кстати, о розовой чайке. Идея написать повесть об этой чудесной птице, о том, как ее нашли, и вообще в связи с этим о вопросе существования романтики классического типа в наше особое время, мне пришла давно. Но написать я ее бессилен. За зиму сделал два варианта, и оба дрянь. Страшно зол я из-за этого. Всеми силами стараюсь не терять бодрость. Я убедился в справедливости пословицы: "Энергию потерял - все потерял". Во всяком случае, я с паническим ужасом вспоминаю это страшное январское время и при первых признаках депрессии стараюсь убежать от нее всеми силами. Сейчас весна, дни стали длиннее, солнце греет. Увлекся горными лыжами. Отчаянный и азартный спорт...

...Из книг увлекся сейчас Шопенгауэром. Читать тяжеловато, но интересно. В запасе лежит еще томик Фрейда. А знаете, Андрей Петрович, вот именно сейчас, после прочтения этих "представителей буржуазной философии", я совершенно сознательно, а значит, крепко начинаю вставать на позиции материализма, и причем диалектического. Во всяком случае, сейчас материализм более нужен, более плодотворен. Но идеализм все же красив, черт возьми! Очень хочется поверить, что мир - это мое представление, и в то, что был Отец-Атом, и в то, что существует сверхсубъект, который дал все видимые наши объекты. Жаль только, что читать все это приходится поздновато. Лучше бы все это познать в 20 лет..."

Август 1962 г.

Здравствуй Э.!

..Лежу сейчас в спальном мешке и постукиваю челюстями от холода. Черт его знает, что творится в этих краях. Сегодня 3 августа. Температура ночью была - 5о, на сопках выпал снег, да так и остался. Снег идет и на "улице".

Ветер, сыро, хмуро. Только что кончились прощальные гудки пароходов. Есть здесь такой обычай: когда пароход покидает поселок, то долго гудит, а с берега ему машут всякими фуражками, кепками, рукавицами, пускают ракеты. Снег уже выпадает, пароходы уходят, а я еще не начал своего "кошмарного" маршрута.

Позавчера вернулся из разведочного маршрута к тому самому мысу, о котором тебе писал. Мыс пройти не удалось. Отплывали мы при тихой погоде. Было лазурное море, на берегу цвели магнолии и пальмы, между пальмами чукчанки танцевали "хула" под звуки банджо и там-тама. На чукчанках были бусы, набедренные повязки из очень яркого ситца и загорелая кожа. Впрочем, все это было только в моем воображении...

До мыса шли неплохо. А дальше все было как по-писаному. Рванул ветер, пошли волны. Мыс был от берега километрах в трех. За какие-то 15 минут ветер достиг штормовой силы. Кидало лодку здорово. Думал загнемся. Но старина-бог решил, видимо, малость обождать. Выкинулись под береговой обрыв и просидели там трое суток. Это называется "ждать у моря погоды". Впопыхах удирая от шторма, мы и не разобрали, что обрыв этот лавиноопасен. Изредка сверху летели булыжнички килограммов под 50. Тогда же стало чертовски холодно, повалил снег. Мы ходили за пресной водой к ручью, и я делал снимки: незабудки и ромашки в снегу.

В общем, Чукотка решила дать мне за эти несколько дней все свои 44 удовольствия.

Мир удивительно тесен. За эти три дня, когда уже надоело валяться в мешках, я ходил по берегу и в трех километрах обнаружил такую же, как у нас, палатку, а в палатке мрачно отлеживались такие же небритые, грязные парни. Оказались старые знакомые геологи-ленинградцы.

На третий день ветер поутих. Огибать мыс было бесполезно. Так как с океанской стороны идет волна высотой с солидный домину. Недавно разбило два парохода об этот мыс. Куда уж тут лезть на нашей шлюпчонке! Обратно плыли часов 8. Вымочило нас так, что по животу постоянно бежали струйки, а на мне были штормовка, меховая рубаха и свитер. Загубил фотоаппарат, бинокль, кажется, тоже попортил.

Ну а в общем, очень было хорошо. В такие минуты, когда мерзнешь, мокнешь и ждешь, что тебя каждую минуту может перевернуть вверх килем, так в это время хоть понимаешь, что не зря тебе идет зарплата. Не за то, что днем продавливаешь стул в "конторе", а вечером пижонишь по асфальту, а за то, что рискуешь. Бывает, правда, и тоскливо, но это редко... Ты не поймешь меня, старушка, но что делать? Всякие такие переживания как-то наполняют жизнь. Самое страшное, что может быть, - это пустота или размен на мелочи. Впрочем, я, кажется, начинаю тебе цитировать передовицу из "Комсомольской правды".

Если я не сломаю голову в это лето (а этого и быть не должно), то на будущее закручу еще более "веселые" маршруты на самом востоке, и на этом можно будет ставить точку. В Союзе есть куча интересных мест, в частности Таймыр, Тянь-Шань, Памир, Тува.

Я убежден, что в каждом человеке от природы заложен романтик и авантюрист (в хорошем смысле этого слова). Но люди очень нерешительны и из двух дорог выбирают чаще ту, которая спокойнее и безопаснее. Выработался эдакий кодекс, который называется "практичным взглядом" на жизнь. И вот человек начинает искать себе, где лучше, спокойнее, обеспеченнее. Считает себя взрослым и умным. А жизнь идет мимо. Он не живет, а существует. И только в том случае, если ты не дрожишь над собственным благополучием, из тебя может получиться человек, который уже нужен человечеству. А таких людей очень мало. И все они шли (почти все) именно таким путем.

Что значит "пустить жизнь на распыл"? Разумеется, не пускать ее на водку, женщин и т. д. Это мелко. Надо браться за дело выше своих возможностей и не бояться, что если не сможешь, то будет крах.

Из двух миллиардов всегда можно выбрать несколько друзей, в которых ты веришь и которые верят тебе. Ради них можно идти на все. У меня есть несколько таких парней, теперь в их число входишь и ты...

Всякое твое увлечение "современным нигилизмом" - это просто временное. Ты должна быть и будешь одной "из наших"...

Залив Креста.

28 июня 1963 г.

Здравствуйте люди из племени Негреб-Ец-Ких!

Пять дней назад борт системы Ли-2 вывез меня вместе с тюками и ящиками с острова Врангеля на мыс Шмидта. Через сутки случайным Ан-2 мы попали в эти благословенные края черных крутых сопок и туманов. Парикмахерша по имени Тоня остригла мою шевелюру, и по ее личной просьбе была также ликвидирована борода, брезентовые штаны я выстирал еще раньше. Сейчас хожу вполне цивильный и наслаждаюсь благами, которые можно найти в чукотском портовом поселке. Блага, конечно, относительны. На другой вечер сразу выезжаем в верховья реки Амгуэмы и начинаем сплав. Сплав будем делать вдвоем, так как одного сотрудника отзывают в Магадан. По полученным сведениям, вода в Амгуэме прёт со страшной скоростью. Это хорошо, тем более что торопиться нам некуда. На море все еще стоит лед, и раньше пятнадцатого плавать на вельботах вряд ли будет возможно. Значит, на 200 километров реки - пятнадцать суток времени. Более чем достаточно, если учесть, что у нас великолепная спасательная лодка с парусом.

Хочу сделать остановку в нижнем течении и сходить на озеро Якитики. Оно стоит в пустынных горах, в семидесяти километрах от русла. Уж очень хорошо название - Якитики. В Южной Америке есть озеро Титикака, я как-то еще в школе начитался о нем всякой чепухи. Ну, заменим пока Титикаку озером Якитики. Романтика, леший бы ее побрал! Хорошо все-таки жить на этом свете, когда существуют река Амгуэма, озеро Якитики и лагуна Ионивеемкуэм, куда мы попадем через месячишко... Да, был на рентгене. Все это бредни насчет туберкулеза, как и следовало ожидать, оказалось плешью. По заключению врача, для взрослого слона мои легкие не годятся, но для маленького слоненка вполне подойдут. Есть расширение сердца, - видимо, от злоупотребления трубкой и крепким чаем. Ну, лет на двадцать еще хватит. В общем, жизнь прекрасна и удивительна.

Как там у вас в столице? Чертовски все это далеко.

От всей души желаю хорошего, веселого, теплого лета.

С дружеским приветом. Ваш Олег.

Никогда не поздно начать сначала

Из ответа на вопросы анкеты Магаданского телевидения (1970 г.)

...Я всегда верил в то, что для каждого индивидуального человека есть его работа и есть его географическая .точка для жизни. Человек, который из каких-то престижных или корыстных интересов занят нелюбимой работой, обкрадывает себя ровно на половину жизни. Точно так же и с тем местом, где человек живет. Здесь никогда не поздно начать сначала. Мещанский конформизм, который проникает в нашу жизнь, - страшная сила. Я знаю многих людей с великолепными и любимыми специальностями, которые работают клерками в каких-то конторах, лишь бы не уезжать из Москвы. Это было бы можно понять, если бы они любили именно этот город. Они его не любят, но престижно жить в центре.

Вторая болезнь все того же мещанского конформизма - болезнь накопительства и приобретательства. Сейчас она со скоростью эпидемии распространяется на Севере. Она при жизни делает человека глухим, слепым и мертвым ко всему, кроме мечты о собственных "Жигулях" и какой-то даче. Вот будет "это", и все будет хорошо. А это ложь. Хорошо уже не будет, так как человек отравлен.

В поисках смысла своей работы и своей точки жизни человек не должен бояться затрат ни моральных, ни материальных. Жизнь не на своем месте и не в своей роли - одна из худших бед, на которые мы обрекаем сами себя. Почему-то человек мало об этом задумывается, но весьма прислушивается к так называемому "мнению". Получается сплошь и рядом система ложных ценностей, в которых нет главного - идеи и смысла его индивидуальной жизни.

В каждом есть безусловный, но не обнаруженный талант. Когда он обнаружен, человек делает дело и может заявить: "вот я сделал, и пусть кто-либо попробует лучше". А вместо этого: "вот те то купили, эти достали, тот имеет, того переместили наверх".

Если же в человеке возникает червь сомнения, не надо его давить. Никогда не поздно начать сначала...

Ю. Васильев. Хотел журавля в небе

...Много лет назад, когда мы были молоды до того, что называли друг друга стариками и смотрели на мир глазами все повидавших людей, Олег написал свой первый рассказ, а мне, диктору Магаданского радио, предложили прочитать этот рассказ в эфир.

Мы еще не были знакомы. Рассказ он прислал по почте. Я машинально пробежал первую страницу, привычно расставляя карандашом ударения, чтобы не сбиться у микрофона, но очень быстро забыл и про ударения, и про то, что надо читать "с выражением", - я проглотил все десять страниц залпом и понял, что мне необходимо сию же минуту встретиться с автором. Не потому вовсе, что рассказ был так уж хорош, - нет, рассказ был по нынешним меркам далеко не безгрешен, и Олег его ни в одну свою книгу потом не включал, - просто человек, которого я увидел, был "яростный и непохожий". Таковы же были его герои.

Отложив дела, я отправился разыскивать автора. Я не знал о нем ровно ничего, кроме того, что он геолог и недавно приехал с Чукотки. Не знал, где он живет, и все-таки, расспрашивая направо и налево, к исходу дня отыскал небольшой домик на окраине Магадана. Он сидел в жарко натопленной комнате, возле железной печки, где, как в примусе, гудело пламя, и чистил ружье. Еще одно ружье - редкий в те времена полуавтоматический карабин - стояло в углу, а над койкой висела малокалиберная винтовка с оптическим прицелом. Он был обветренный, голубоглазый, русые волосы вились.

- Если есть желание, - сказал он, - завтра с утра можно пойти за куропатками. Лыжи я тебе дам, ружье тоже дам, патронов вволю. Согласен?

Я согласился, сказав, что пришел поговорить о рассказе.

- Чепуха это все, - вяло отмахнулся он. - Так... Упражнение в чистописании. У меня есть странички полюбопытнее. - Он кивнул в сторону пишущей машинки. На листе был отпечатан список странных предметов, среди которых были два подвесных мотора, иголки, чай, блесны, фотоаппарат, суконные портянки, шило, ведро, определитель растений и книжка стихов Тютчева.

- Это затем, - сказал Олег, продолжая чистить и без того сверкающую двустволку, - что верховье Анюя, как я заметил по карте, и верховье Анадыря разделяет совсем маленькое нагорье. Хочу посмотреть, такое ли уж оно маленькое в натуре. Казаки когда-то четко прошли, без дураков, а мы чем хуже?

- Ага, - неопределенно сказал я. - Казаки прошли...

- Кроме того, где-то посередке тундры торчит Пилахуэрти-Нейка. По-чукотски "Серебряная гора". Надо бы поискать. Хорошее будет подспорье народному хозяйству.

Он смеялся. Руки у него были испачканы маслом, а голубые глаза блестели. Мне представлялось раньше, что у людей, которые ищут затерянные в тундре горы, глаза обязательно стальные...

- А ты говоришь - рассказы... Никуда они не денутся. Давай-ка мы лучше по карте прикинем, куда навострить лыжи. Если уж ты меня в городе без адреса разыскал, глядишь, мы с тобой и по тундре вместе походим...

Много позднее Олег писал мне:

"Наверное, рано еще оглядываться назад, смотреть, что сделал, и думать, как бы повернулась жизнь, доведись начать все сначала. Но уже сейчас могу сказать, что если из меня и получилось что путное, то благодарен я геологии - она вывела меня на дорогу, благодарен литературе за то, что она стала моим делом, благодарен людям, хорошим людям, которые были рядом. Были, конечно, и дрянные люди, но они как-то забываются.

Когда-то думалось так: если у меня с литературой не сладится, уйду снова в поле, коллектором меня всегда возьмут. И вот потребовались годы, чтобы понять такую простую истину: профессия писателя - это профессия, которую не бросают. А если кто и бросает, то неопровержимо ясно, что этот человек очутился в литературе случайно, либо по ошибке, либо руководствуясь не теми соображениями...".

Письмо это было написано человеком, у которого за плечами годы литературной работы, книги, кинофильмы, путешествия, просто поездки на край света, туда, где он не был, но где обязательно должен был побывать, а в тот далекий зимний вечер мы сидели в тесной комнатенке, пили неимоверной крепости чай, рассматривали карту, и Олег читал мне стихи Тютчева - из той самой тоненькой книжки, которую он брал с собой в маршруты:

Тяжелый небосвод окутан ранней мглою,
Укутана река под снеговой покров,
И гонит зимний вихрь, не знающий покоя,
Пыль снежную вдоль смутных берегов...

- А? - говорил он и снова перечитывал последние строчки. - Ты послушай - ведь это Чукотка! Даже как-то странно. Тютчев - и вдруг Чукотка.

Мне видится сейчас, что это было предчувствие литературы, предчувствие своей писательской судьбы. Его первая книга еще не была задумана, первый рассказ едва вылился на бумагу. Олег готовился выйти в литературный маршрут так же неторопливо и методично, с такой же скрупулезной обстоятельностью, с какой он каждый год готовился к выходу в поле.

Олег родился в августе, в самый разгар экспедиционного лета, и потому, должно быть, мы только один раз вместе отметили день его рождения. Он вернулся с далекой чукотской реки, на берегах которой искал Серебряную гору. Гору он не нашел, зато увидел и узнал много такого, что потом прочно вошло в его книги, - это был, может быть, первый его маршрут, когда он искал не столько самородное серебро, сколько свою пока еще тропинку к Большой реке, к Дому для бродяг, к Территории, которую он уже знал и которую ему все-таки еще предстояло открыть.

Он вернулся загоревшим под свирепым чукотским солнцем, вошел в комнату шумно и громогласно - эдакий невысокого роста крепыш, от которого пахло костром и рыбой, и белыми северными ночами, и сухим, дробным камнепадом на обветренных перевалах; и смеялся он чуть громче, чем всегда, потому что человек всегда чуть громче смеется и разговаривает, если он долгое время пробыл один в тундре, но зато он был чисто выбрит, хотя в то время бороду носили не только геологи. Он был выбрит не оттого, что не любил бородатых, - борода ему просто мешала в маршрутах, и, кроме того, он чурался всякой внешней атрибутики. Он не пил спирт, как его пьют довольно часто в кино и в книгах, а больше любил вино - и вкуснее, и не так горло дерет; он старался не ходить в унтах, если можно было в них не ходить. Он работал. И потому ему некогда было любоваться тем, как это выглядит со стороны. В литературе он мог на первых порах играть в Чудака, который живет на Востоке; в геологии он сразу же или, по крайней мере, очень быстро сделался специалистом "без дураков", как он любил говорить, терпеть не мог мальчиков от геологии, точно так же, как потом, сделавшись писателем, не жаловал окололитературную среду, во всем признавая серьезный и основательный профессионализм.

Тогда еще, правда, обо всем об этом как-то не думалось: некогда было, а точнее - слишком много времени было впереди...

Он приехал, и мы сели за стол. Олег налил бокалы - не доверху, чтобы можно было чокнуться, и чтобы звук при этом получился высокий и чистый, и, когда мы чокнулись, сказал:

- Мне повезло очень... Всем нам повезло, что мы приехали сюда вовремя, не опоздали, что живем и работаем в полную силу. Тут иначе ни жить, ни работать нельзя. Вот за это мой тост. Чтобы и дальше так было.

Так он сказал тогда, и голос у него был торжественный, хотя Олег всю жизнь боялся красивых слов и никогда не говорил их. Но эти сказанные им тогда слова не были "красивыми" - он имел на них право, потому что и впрямь приехал на Чукотку вовремя, к самому развороту дел, когда золото только нащупали и весь огромный край начинал жить интересно, на полную катушку, когда очень нужны были люди, и тем не менее каждый человек трижды проверялся на свою пригодность, на совместимость с этим краем - не отделом кадров проверялся, а на приисках и в дальних маршрутах. Тут особенно красиво не поговоришь, тут работать надо и быть этой работе до конца своих дней преданным.

О литературе Олег тоже не говорил красиво. Он вообще избегал этой темы, справедливо полагая, что писатель должен писать, а не разговоры разговаривать про свои замыслы и мастерство, но в тот день - я хорошо это помню через пятнадцать лет - мы говорили немного и о литературе.

- Геология, как и литература, - сказал он, - это, по-моему, не столько профессия, сколько образ жизни. Каждое "да" или "нет", которое говорит геолог, - это сотни верст маршрута; каждая истина, которую утверждает писатель, должна быть самолично им открыта, проверена и, как любое открытие, должна быть воспроизводима. Если я, например, собираюсь сказать читателю, что высшее его предназначение на земле быть необходимым людям, то я сам, черт возьми, должен быть кому-то необходим. Если я утверждаю, что счастье в работе, я сам должен испытать это на себе. Если я говорю - будь жаден: не кинь кобыле под хвост ни одного дня своей интересной жизни, то мне тоже спать не положено, а положено заниматься тем, о чем я собираюсь сказать читателю. Жить надо достойно...

Он часто повторял это слово: "достойно", вкладывая в него широкое и емкое понятие. Быть человеком достойным - это значит иметь моральное право утверждать высокие понятия мужества, чести, дружбы; это значит вместе со своими героями мчаться на лыжах с крутых Кавказских гор, мокнуть в полесских лесах, искать на озере Эльгыгытгын следы легендарного Большого медведя.

Он честно следовал правилу: сперва проверь на себе. Поэтому прежде, чем написать "Дом для бродяг", он решил довести до конца свой давний спор со злой и коварной рекой Омолон, по которой очень трудно в одиночку проплыть на самодельной деревянной лодке, он выиграл этот спор, спустился к низовью, вышел на берег и, наверное, сказал себе, что теперь наконец можно сесть за машинку. А раньше было нельзя...

Зимой Олег садился к письменному столу и начинал работать. Он работал круглый год, но зимой трудился уже капитально, с удобствами. Загодя на Арбате он покупал бумагу, на улице Кирова, в красивом китайском доме, - килограмм лучшего кофе, у Покровских ворот брал трубочный табак и сигареты. Чтобы все было под руками, чтобы потом не отвлекаться.

Но прежде, чем приняться за работу, он обязательно должен был рассказать, где был, что видел и кого встретил. Встречал он повсюду массу интересных людей, которые очень быстро становились друзьями и оставались ими навсегда. Олег рассказывал о знаменитом альпинисте Хергиани, с которым подружился на головоломных трассах Кавказа, о старом своем друге чукотском охотнике Василии Тумлуке, о "тундровом докторе" Александре Вольфсоне, о рыбаках, пограничниках, милиционерах, о хозяйке гостиницы, которая запретила ему пить сырую воду, потому что Олег был очень похож на ее сына, а ее сын был слаб здоровьем. Он не старался говорить "по-писательски", не думал о встреченных людях как о своих будущих героях - ему было безмерно приятно, что есть столько хороших, смелых, умных людей.

"Чудаки, конечно, живут на Востоке, - писал он в одном из писем, - но и по всей земле тоже ходят славные парни, которые не поверили старому зануде, будто синица в руках лучше, чем журавль в небе. Я, например, хочу журавля..."

Но зато всяких житейских историй, занимательных баек на сон грядущий, анекдотов я от него не слышал. Хотя нет, один анекдот он вспоминал часто. Встретились два писателя - маститый и не очень. Маститый писатель долго рассказывал о своих успехах, потом спохватился и сказал: "Что это мы все обо мне да обо мне? Давай о тебе поговорим... Скажи, как тебе понравился мой последний роман?".

Рассказывая этот анекдот, Олег зло смеялся. В литературе он был человек целомудренный. По-моему, это слово подходит. Я, например, не припомню, чтобы он просто так, всуе говорил о своих планах и замыслах, о том, что вот, мол, там-то рецензия хорошая появилась, а в другом месте - статья; он даже близким друзьям не показывал рассказ или повесть до тех пор, пока не считал, что работа закончена. Работал он долго, мучительно и придирчиво, но уж если показывал, то не для того, чтобы услышать общие слова или поверхностное дружеское одобрение, - тут он никакой полуправды не признавал и сам в оценках был жесток и прямолинеен.

В последнее время Олег все чаще задумывался над тем, что же, в конечном итоге, формирует облик писателя, его мастерство, индивидуальность. "Очень мудрый человек Михаил Михайлович Пришвин, - писал Олег, - на склоне лет как-то сказал: "В основе творчества лежит поведение писателя. Он должен соблюдать в поступках величайшую осторожность". Это чрезвычайно важная мысль, и, честное слово, я бы в виде такого квиточка, отпечатанного типографским способом, выдавал бы ее каждому начинающему автору вместе с первым гонораром.

Если расширить пришвинский термин "поведение" до термина "образ жизни", то в памяти сразу возникает много хорошо известных тебе биографий, когда люди могли сделать, но не сделали. Не сделали, по-видимому, потому, что не нашли своей грани, своего стиля жизни. Я убежден, что для писателя стиль жизни не менее важен, чем талант, и здесь многим из нас остается только хвататься за голову при воспоминании о впустую потраченном времени, о недостаточной требовательности к себе. И если произносить такое слово: "талант", то надо твердо усвоить, что это не билет, который выдан на всю жизнь, его очень легко потерять, и, как, допустим, полированная мебель, он нуждается в постоянной чистке и шлифовке..."

Олег любил Хемингуэя. Часто повторял его слова: "Писатель, который пишет хуже, чем может, губит себя".

Однажды я был свидетелем того, как он, глубоко оскорбившись, чуть ли не накричал на некоего прыткого литератора, позволившего себе назвать Хемингуэя "Хемом".

- Мало того, что его фотографии, висящие неизвестно почему в любом доме, скоро будут выглядеть как пресловутые коврики с лебедями, так на тебе, каждый еще норовит похлопать писателя по плечу, подмигнуть ему: "Что, мол, папа Хем, как живется-пишется?"...

В литературе Олег был скромен. Он вообще был скромным человеком, а здесь это оборачивалось чуть ли не застенчивостью. Мне памятен такой случай. Однажды я несколько дней пытался выбраться из далекого чукотского поселка. Была непогода, в порту скопилось множество пассажиров, все сидели на чемоданах и терпеливо смотрели в мутное небо. Тут как раз из поселка должен был вылететь самолет ледовой разведки. Эти самолеты с метеоусловиями считаются постольку-поскольку, и получилось так, что пилот ледового разведчика оказался старым приятелем Олега: они когда-то вместе проводили геофизические работы на Чукотке.

- По-моему, я видел вас с Олегом, - сказал пилот. - Точно? Тогда садитесь в самолет, нарушу ради этого инструкцию.

"Ничего себе, - подумал я. - Это уже известность. Ведь не из-за меня, в конце концов, он инструкцию нарушает, из-за писателя Куваева".

В Магадане я решил отблагодарить пилота и подарил ему новую, только что вышедшую книгу Олега. Пилот был страшно удивлен.

- Вот уж не знал, что Олег Михайлович писательством занимается! Летать с ним было интересно, это да. И вообще с ним интересно. А вот про литературу... В прошлом году мы виделись, вспоминали разное, только про книги свои он мне не говорил...

И я подумал, что Олегу действительно было очень приятно встретить старого товарища, поговорить с ним о том о сем, вспомнить головокружительные посадки на лед, когда, случалось, надо было тащить самолет за хвост, чтобы он при взлете не задел за торосы, или, может быть, вспомнить, как однажды им прямо на борт дали радиограмму, что у второго пилота родился сын, - об этом действительно стоило поговорить; а вот ни с того ни с сего представиться своему товарищу писателем - это Олегу, должно быть, и в голову не пришло.

Книги свои Олег на виду не держал. Зато на самом видном месте висели большие крученые рога горного барана, и шкура медведя лежала рядом со шкурой росомахи, и другие охотничьи трофеи он тоже не прятал. Тут уж Олег, бывало, закурит трубку, сядет на корточки в углу - это была его любимая поза, откашляется и вроде бы как бы невзначай скажет:

- Как сейчас помню, в одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, осенью... Вышел он на меня, шерсть на загривке топорщится, рычит и облизывается... М-да. Серьезный был медведь. Без дураков. Теперь бы вот на буйвола какого-нибудь завалящего поохотиться. А? Живут же люди. Почему у нас буйволов нет? Или носорогов, на худой конец...

Это, конечно, в шутку. Но и всерьез. Своим охотничьим умением Олег гордился. Охота была не прихотью, а частью жизни, профессиональной необходимостью, и поэтому, как и во всем, что он делал, Олег старался добиться совершенства, стать охотником-профессионалом. Он был азартен. Он мог карабкаться по кручам, выслеживая архара, мог идти за ним целый день, но когда над побережьем тяжелым косяком шли гуси - невероятное, фантастическое количество гусей, Олег морщился; это уже не охота, это все равно что в магазин сходить за припасами.

Никаких спортивных разрядов у Олега не было, хотя, я думаю, что если бы он захотел, то наверняка имел бы всякие знаки и призы. Спорт он любил как-то очень естественно. Сядет на велосипед, два часа кряду гоняет по проселкам, весь пыльный, разгоряченный - и доволен. Доволен, что дыхание у него ровное, сердце бьется спокойно. Он любил быть здоровым. Гордился, что может таскать тяжелый рюкзак с утра до вечера, может выкупаться в тундровой протоке на исходе осени, когда даже у полярных гусей от холода мурашки по коже бегут.

Я бывал с Олегом в тундре, плавал на лодке, чинил развалившийся охотничий домик на берегу океана. Но если для меня все это было приключением, то Олег вел себя удивительно по-хозяйски в этих необычных для обычного человека условиях. Обживался он на любом клочке земли так уютно и домовито, что впору было позавидовать. И вот когда в палатке делалось чисто, тепло, сухо, когда сразу же разгорался костер, кипел чайник и ловилась рыба, Олег, бывало, хитро подмигивал и говорил:

- Ну вот. Романтику мы, кажется, ликвидировали. Теперь можно жить по-человечески.

Вот ведь как получалось. Олег, чьи книги сразу же были приняты молодыми романтиками, сам к этому слову относился с подозрением. Видимо, дело в том, что в хорошем понятии "романтика" много есть напрасного, песенного, с гитарой и костром на снегу, много тут бутафории и просто людей, которым быть романтиками вовсе не хочется: это ведь трудно, холодно и опасно, а быть похожим на романтика - легко и нехлопотно.

И вот, несмотря на то, что в произведениях Олега Куваева не встретишь слова "романтика" в обычном смысле этого слова, кто-то из друзей однажды сказал, что Олег - романтик по национальности. По-моему, это очень метко. Национальность, как известно, не выбирают. Исландец или эскимос не задумываются, почему они живут так, а не иначе, почему их тянет к морю и почему белая туша айсберга им милей и понятней, чем пальма.

Вот и Олег тоже... Он не перелистывал справочник для поступающих в вуз, он не гадал на кофейной гуще, быть ему романтиком или не быть, не выбирал себе профессию, а значит - и образ жизни. Уже в десять лет, прежде чем решить бежать в Африку, читал Ливингстона. Читал серьезно, потому что понимал: человека неподготовленного в Африке обязательно съест злой Бармалей. Дорога была выбрана, перекрестков на ней не существовало. Бродяжий дух, который вел его по этой дороге, имел степень магистра; он не нашептывал ему на ухо всяческие безделицы, а давал советы разумные и полезные. Вот почему, много пройдя по дорогам, Олег от романтики требовал точности, ясности, целесообразности.

По этой же причине с ним всегда было надежно...

Когда Олег хотел сказать, что не доверяет человеку, он говорил: "дилетант". Сам он старался изучить предмет, о котором собирался писать или который просто интересовал его, как можно глубже. Собираясь в экспедицию за Большим медведем, он написал письма двум авторитетнейшим людям, знатокам этого вопроса, канадскому писателю Фарли Моуэту и профессору Эйвельмансу в Париж, и оба они, обремененные делами, быстро и самым подробным образом ответили ему, потому что поняли: предметом интересуется не дилетант, а человек серьезный и сведущий.

- Я уверен, - говорил Олег, - что для каждого человека есть одно незыблемое правило, которое не должно меняться с годами: кем бы ты ни был, чем бы ни занимался - шофер ты, плотник или литератор - в своем деле необходимо стремиться к высокому уровню настоящего профессионализма. Иначе нельзя...

Однажды журнал "Вокруг света" попросил Олега написать о чукотской байдаре. Он сел и написал. Это была маленькая поэма, но это был и досконально выверенный технологический набросок, и ни один чукча, я уверен, не нашел бы ни малейшей ошибки в описании сложного и тонкого процесса изготовления лодки.

Помнится, я поинтересовался, когда он успел так все разузнать. "Давно успел, - ответил Олег. - Чукотская байдара - это чудо целесообразности, надежности и красоты. Я на байдаре много плавал. Кроме того, она мне просто нравится".

И трубку Олег курил потому, что это было удобно. В дороге, когда куришь трубку, руки свободны, и когда сидишь за машинкой, дым тоже не ест глаза, как от сигареты. Все понятно, конкретно, целесообразно. Но я подозреваю, что и ружья, и ножи, и трубки Олег просто любил, как можно любить полезные и приятные к тому же вещи, к которым ты давно привык.

Но можно любить и игрушки.

Однажды Олег получил посылку. Раскрыл - и глаза у него заблестели. В посылке была настоящая подзорная труба, позолоченная, с разными непонятными буквами и цифрами, длиной в метр. У самого Паганеля не было лучшей трубы, хотя, честно говоря, обыкновенный полевой бинокль куда практичней и удобней. Но зато эту трубу можно было раздвигать, можно было протирать ее замшей, чтобы она блестела еще ярче. Не говоря уже о том, что это был подарок одного из читателей - Алексея Николаевича Уманского.

Олег радовался подарку, как ребенок. Он играл в морского разбойника, становился у окна широко расставив ноги, словно на палубе корабля, зажмуривал один глаз и смотрел поверх городских крыш, туда, где покачивались у горизонта неуклюжие, набитые золотом испанские галионы, или, может быть, снова, уже в который раз, разглядывал припавшие к воде скалы безымянного острова, на котором он, повторяя строительный подвиг старого Ноя, мастерил из чего придется утлый ковчег, чтобы вместе со своим "шерстистым зверем" Опсом вернуться к людям. Этот маленький остров возник под его пером затем, чтобы сказать людям: "В любое время человек должен уметь повторить то, что делали до него".

Может быть, в этом и есть неподдельный признак романтики: твердо знать, что тебе надо, чего ты хочешь, оснастить свою работу самым необходимым и в то же время нет-нет да и посматривать на пробковый шлем, который висит у тебя над столом, хотя зачем он тебе, этот шлем?..

Однажды на литературном вечере у него спросили: "Какие книги вы больше всего любите?" "Я читаю книги по специальности", - сказал Олег. Это была сущая правда. Специальность его, писателя и путешественника, охватывала настолько широкий круг вопросов, что, о чем бы он ни читал, все выходило "по специальности". Записки французского врача Бомбара, который в одиночку пересек Атлантику на лодке, были ему так же близки, как и заново открытые Солоухиным владимирские проселки. Он читал Станюковича и Пришвина, потом вдруг вечерами напролет глотал братьев Стругацких, Брэдбери и Лема, потом неторопливо принимался за "Моби Дик" - эту книгу он, по-моему, знал напамять; заново читал и перечитывал -Рокуэлла Кента, Фолкнера, Пржевальского и Сент-Экзюпери.

Очень любил Пушкина. Говорил, что, если выдастся у него пенсионная старость, обязательно снова перечитает всю русскую классику, Пушкина и Чехова в первую очередь.

Библиотеку он собрать не успел: все некогда было. Да и не любил он, откровенно говоря, чинные подписные издания, возле которых хочется говорить шепотом. Книги он покупал с разбором, на полки ставил только то, что ему не раз и не два захочется потом перечитать. Особенно бережно, радуясь каждому новому приобретению, собирал он книги по географии, по истории освоения Севера, записки и дневники путешественников. Тут у него были редчайшие издания.

Олег умер скоропостижно, в сорок лет. Совсем молодым. Но, проживи он еще дважды по столько, он все равно остался бы молодым. В той жизни, о которой думал Олег, которую он себе заказал на все оставшиеся годы, просто не было места старости.

Однажды мы были с ним на выставке прогулочных яхт. Парусники кокетливо охорашивались, трепетали на ветру белоснежными крыльями.

- Хороши, бестии, - вздохнул Олег. - Породистые лошадки. Девочек на них по каналу катать - одно удовольствие... Только мне бы что-нибудь попроще. Мне бы шхуну, чтобы дизель стучал, чтобы солярки можно было взять на полгода, да сухарей, да воды пресной. Шхуну-бродягу бы мне. Ну ничего, будет время, будет и корабль.

Он думал о собственной большой экспедиции по маршруту полярного исследователя Русанова, бесследно исчезнувшего в Арктике. Собирался на Алазею - чем-то манила его эта своеобразная якутская река; хотел побывать на Курилах, на Камчатке. Да и в Антарктиду он тоже собирался. Впереди времени было много - вся жизнь.

И еще он хотел построить дом. Дом для бродяг. В городе ему жить было трудно, он уставал от шума и толкотни, от необходимости ходить по тротуарам. Вот он и решил где-нибудь в самом медвежьем углу, на Чукотке или, может быть, в Мещерских лесах, построить дом - большой, бревенчатый, пронизанный солнцем, не для себя одного: для себя - это скучно и хлопотно, а для всех тех, кто возвращается и уезжает, кому хорошо живется под шум дождя по тесовой крыше, кому не лень по утрам колоть дрова и вырезать пыжи из старого валенка.

Наверное, это был бы хороший дом. Олег не успел его построить, не успел оснастить шхуну... В столе у него остались недописанные рассказы, наброски новых произведений...

Но он оставил после себя честных, мужественных людей - героев своих книг. Если кому-нибудь, кто пойдет по дорогам Олега, снова захочется отыскать розовую чайку, зажечь в океане костры, если ему помогут в этом книги Олега Куваева, значит, Олег как следует, по-настоящему делал свое писательское дело.

А он всегда хотел все делать по-настоящему.

Примечания

Касситерит - один из главных оловосодержащих минералов.
Панка - корм для собак из смеси муки и тюленьего жира.
Коллективизация на Чукотке началась гораздо позднее.
Такой титул, употребляющийся неофициально, действительно существовал на Чукотке со времён Екатерины II. Его получал тот или иной богатый оленевод, соглашавшийся заплатить ясак за соплеменников, так как основная масса чукчей так и не признала до конца ясачной зависимости от русской короны.
Ихалмюты - племя континентальных эскимосов Аляски.
Манихейство - идеалистическое учение о существовании целенаправленного зла в природе
Мури тагам (чукотск.) - я пошёл
Лентикулярисы (лат.) - хлопья пены на воде
"Вокруг света"


0 0
Комментарии
Список комментариев пуст
Добавить публикацию