Скиталец - сервер для туристов и путешественников
Логин
Пароль
Зарегистрироваться
Главная > Книги Новости туризма на сервере Скиталец - новости в формате RSS



Пешком по карельским водопадам

Автор - Н.И. Березин

Тип.товарищества "Общественная польза", 1903

Глава первая

Снаряжение

Заходит ко мне прошлой весной знакомый крестьянин. Здоровается, садится.
- Что нового?
- Нового? Нового то, что я сейчас без места.
- Н-да, это плохо.
- Плохо, да не очень. Через две недели выйдет новое.
- А эти две недели что будете делать?
- Да так, проживу как-нибудь…
- Как-нибудь… А знаете что, Иван Григорьевич? Я собираюсь совершить пешеходное странствие на Кивач. Пойдемте со мной.
- На Кивач? Это что ж такое?
- Знаменитый водопад в Олонецкой губерни на реке Суне. Идти одному - скучно, а со своим братом, образованным человеком, боюсь связаться. На себя я надеюсь, потому что знаю, сколько могу вынести. Из знакомых желающих нет, а с неизвестным человеком спутаться страшно, - ну как захромает, заболеет или придет в дурное настроение от всяких путевых неудобств. Пойдемте, что ли?
Иван Григорьич и не думал, а сразу согласился. Стали мы размышлять, как нам идти и как снарядиться. Времени у меня было всего две недели, так что начать пешее странствие из Петербурга нечего было и думать, да и не стоило - что тут под городом интересного! Мы решили добраться до Петрозаводска на пароходе, оттуда направиться на Кивач, а остаток времени употребить на переход с Кивача на город Олонец по глухим лесам через карельские деревни. На этом пути можно было познакомиться с природой и жителями северного края. С Олонца рукой подать до пароходной пристани на Свири, где мы могли снова сесть на пароход и вернуться в Петербург. Мысль совершить это странствие возникла у меня так внезапно, что я не успел ознакомиться с местностью по книгам и должен был ограничиться картой, но так как я собирался совершить прогулку, а не ученое путешествие, то малое знакомство с краем не смущало меня. Тем лучше, думалось мне, постараюсь больше смотреть своими глазами.
Нам хотелось быть как можно независимее от всяких обстоятельств, а потому надо было старательно обдумать предметы снаряжения. Мы идем пешком и понесем вещи на себе, следовательно надо взять их как можно меньше; но с другой стороны мы не хотим зависеть от кого или чего либо и собираемся в глухую местность, где заранее известно, что ничего достать нельзя, а потому надо было взять все необходимое. Я обратил главное внимание на три вещи: оружие, инструменты и обувь. Оружие казалось мне необходимым, потому что в тех лесах водятся звери, встреча с которыми может быть неприятна или даже опасна, а с другой стороны могло случиться, что нам пришлось бы пропитывать себя охотой. Из оружия мы взяли с собой малокалиберную винтовку, револьвер и ножи. Из инструментов необходим был собственно только компас, но для измерения высот и знания погоды интересно было иметь барометр, а также и термометр. Так я и сделал и приобрел компас, маленький, но хороший барометр анероид и походный термометр Цельсия. Наконец последний пункт была обувь. Я решился остановить свое внимание на высоких сапогах, которые казались мне всего удобнее при движении по каменистой и болотистой местности. Одежда состояла из русской рубахи, шаровар, легкой фуражки, теплой куртки и непромокаемой накидки. Остальной наш багаж составляли: маленький, но очень хороший фотографический аппарат, 13 дюжин пленок к нему, патроны, перемена белья, полотенца, жестяной чайник с двумя чашками и ложками, кусок кожи, шилья и дратва (для починки обуви), нитки, иголки, веревочки и тому подобная мелочь. Одни вещи можно было нести на ремнях: ружье, фотографический аппарат, свернутые накидки, а все остальное мы уложили в саквояж, который предстояло нести за спиной тоже на ремне. Выбрав тщательно все нужное, мы взвесили наш багаж, чтобы точно знать, сколько нам придется нести на себе. Оказалось около пуда. Этот груз мы разделили на две части: тяжелую и легкую, решив нести их поочередно.

Глава вторая

Из Петербурга в Петрозаводск

В четверг 7 июня в 10 ч. утра мы были уже на пароходной пристани. Большой пузатый колесный пароход "Кивач" спешно доканчивал нагрузку. Машина гудела, из трубы вился дым, а колеса несколько раз принимались шлепать по воде, словно пароход был птица, которая машет перед полетом крыльями, желая узнать, годны ли они в дело. Бородатые белокурые матросы катали бочки и перекувыркивали в трюм большие ящики. По сходням бегали люди в пиджаках с какими-то квитанциями; они кричали, делали знаки руками и без церемоний протискивались сквозь густую толпу разной провожающей публики, среди которой решительно преобладали бабы. Всякие поклоны, пожелания, напоминания и даже угрозы неслись по воздуху с пристани на пароход и обратно под аккомпанемент громыханья грузов и гуденья машины. Нас никто не провожал, и мы никого не покидали, а потому мы спокойно могли наблюдать эту суетню. Наконец прозвенел давно желанный третий звонок, но еще прошло немало времени, прежде чем сволокли на пароход последний пуд клади, свели по сходням на пристань какого-то слепенького старичка и согнали прочую постороннюю публику, что, разумеется, не обошлось без крику и ругани. Наконец "Кивач", потоптавшись несколько минут у пристани, высунулся из толпы окружавших его барок и пошел вверх по Неве серединой реки. Утро было теплое, солнечное; невские берега, уставленные заводами, фабриками, окаймленные полосой грузившихся барок, весело бежали по сторонам. Звуки, краски и предметы смешивались в одно бодрое настроение движения. Вскоре здания стали редеть: направо мелькнуло Рыбацкое селение, налево Саратовская колония, и за ними потянулись ровные речные обрывы, о которые весело плескались волны. Под городом жизнь кипела на берегах, и Нева казалась сравнительно пустынной, теперь, наоборот, берега были безлюдны, а барки и буксиры на реке придавали ей оживление.
"Кивач" не торопился; он равномерно шлепал колесами и тяжко и мерно вздыхал. Каюта II класса была набита, тут преобладали купеческие картузы и приказчичьи "спинжаки", которые, прочно усевшись за длинным столом, пили чаи и вели торговые разговоры. Кроме них было две-три чиновничьих фуражки, которые покушали буфетной снеди и немедленно затем завалились спать на красные диваны, выказав этим полное пренебрежение и к спутникам, и к природе, мелькавшей в круглые окошки, за которыми шуршала и плескала вода. В темном конце каюты под одеялом лежал вытянувшись сильно исхудалый человек, очевидно больной чахоткой. Глаза его иногда сверкали в полумраке, он глухо кашлял, плевал, а время от времени подымался и с какой-то торжественной верой наливал в ложку и выпивал лекарство, точно исцеление зависело именно от аккуратного приема его. Помещение было грязно и изобиловало мухами и другими насекомыми, а потому мы заглядывали туда только по необходимости и проводили все время на палубе.
Берега Невы малоинтересны. Река течет, слабо извиваясь, среди ровных обрывов; местами она расширяется, образуя заливы, а на порогах сильно суживается, но пороги проявляют себя только тем, что вода сильнее рябит на них и несется быстрее. Около 4 часов "Кивач" прошел мимо Шлиссельбурга и стал выбираться в озеро, в Ладогу, необъятная гладь которого уходила вдаль среди низких расступившихся берегов. На берегу виден был собор, пристани и пароходы, а из шлюза, которым открывается в Неву Ладожский обходной канал, медленно, как червь, выползала тяжело нагруженная барка. При истоке Невы Ладога образует широкую но мелкую губу, по которой вьется опасный Кошкинский фарватер.
Нева выбегает из озера двумя рукавами, оставляя между ними небольшой островок Ореховый, на котором стоит знаменитая выстроенная еще шведами крепость Шлиссельбург, по русскому Орешек. Теперь она потеряла свое значение как крепость и служит тюрьмой. Мрачные стены и башни ее долго еще виднелись с озера. Ладога была пустынна, только кое-где виднелись рыбачьи соймы, небольшие лодки с двумя парусами, да неуклюжий галиот, подставляя ветру громадный парус, тяжело двигался вперед, закругляя над водой свою пузатую корму. Слева на мысу виднелось дощатое здание Кошкинского маяка.
Мы с Иваном Григорьевичем жадно смотрим на озеро. Вот она - Ладога, самое громадное озеро в Европе. Чудь, сидевшая в древности по берегам озера, называла его Нево, а у новгородцев было сначала в ходу название Алдея м Альдога, и только с 1228 г. озеро называется Ладогой. Но еще раньше новгородцев по нему плавали варяги, когда направлялись по великому водному пути в Киев или Царьград. Они даже срубили на южном берегу его городок Альдегаборг (там, где теперь Старая Ладога).
Нева и Ладога, в которое впадает с юга Волхов, представляют естественный выход в море, и потому понятно упорство, с каким боролись здесь новгородцы со шведами. Хотя в 1240 г. Александр Невский отбил нападение шведов, однако они явились снова и загородил путь по Неве крепостью Ландскроной, стоявшей там, где теперь находится пригород Петербурга Охта. Новгородцы разрушили ее и построили свою на острове Орехове, но шведы в конце концов овладели всем побережьем. После основания Петербурга, Ладога стала русским озером, и Петр, в заботе о своей новой столице, торопясь соединить ее с русскими областями хорошей водной дорогой, заложил в 1719 г. первый обходной Ладожский канал. Сюда на топкие берега озера были согнаны по царскому указу тысячи рабочих, которые мерли, как мухи, и все-таки к 1723 г. канал был вырыт всего на 12 верст. Докончил его уже Миних в 1731 г. Вообще эти места привлекли к себе внимание проницательного Петра еще раньше, в 1702 г., когда он прошел с войском по Онежским болотам из Архангельска на устье Невы. Петр еще тогда увидел, что устье Невы можно соединить с Волгой в нескольких местах. По своей привычке не откладывать дела в дальний ящик он пригласил знаменитого в те времена английского инженера Перри сделать разведки между Онежским и Белым озером. Перри был толст и не мог ходить по болотам, его носили по ним на жердях, а за ним "нашивали медное блюдце со сквозными рожками, которое он ставил на распорки и, прищурясь, одним глазом сматривал по волоскам, натянутым в сквозных рожках; а по тем волоскам велел ставить от места до места шесты и по шестам рубить просеку". Так рассказывал графу Сиверсу, строителю Мариинской системы, вытегорский крестьянин Пахом, имевший от роду 115 лет и помнивший царя, про астролябию, с помощью которой Перри намечал направление будущего канала. "За немчиною случалося мне зачастую носить длинно сквозильце (зрительная труба), в которое тот сматривал, когда выходил из лесу на высокое или открытое место и оттуда видел Бог весть, как далеко". Через год Петр сам явился сюда для проверки изысканий Перри, переходил по болотам и лесам и спал в шалашах, сплетенных из древесных ветвей. В народе до сих пор живы воспоминания о Петре, которого называют не по имени, а величают словом "осударь", "батюшка", "надежа". "А батюшка осударь был роста высокого, всех людей выше целою головою; часто встряхивал он своими черными кудерьками, а пуще, когда случался в раздумьи. Не гнушался он нашего житья-бытья, кушивал нашу хлеб-соль и пожаловал отцу моему серебряный полтинник". Эта простота царя в обращении с народом, его готовность выносить всякие невзгоды походной жизни и самому подавать пример другим, до известной степени примиряют народ с теми бедствиями, которыми сопровождались работы на каналах, буквально устланных костями погибших здесь от лихорадок и лишений рабочих. Наряду с воспоминаниями из действительной жизни ходят также разные анекдоты. Так жителей Вытегры, вытегоров, называют ворами: "Вытегоры - воры, Осударев камзол украли". Предание говорит, что какой-то Гришка выпросил себе у Петра его камзол "на шапки, а шапки мы не только себе и детям, но и правнукам запасаем на память о твоей, осударь, милости", но злые языки утверждают, что Гришка не выпросил, а попросту украл камзол.
Канал, заложенный Петром и конченный Минихом, тянется на 104 версты от Шлиссельбурга до устоя Волхова и называется именем Петра. За ним на 10 верст до устья Сяси тянется канал Сясьский или Екатерины II, оконченный в 1802 г., а далее, до устья Свири на 38 верст проходит канал Свирский или Александра I, законченный в 1810 г. Отсюда судоходство направляется по Свири до пристани Вознесенье, где начинается обходной Онежский канал, оканчивающийся при устье Вытегры. Верховье этой реки соединено с рекой Ковжей коротким Мариинским каналом. Вся система этих каналов была задумана Петром I, но проект осуществили лишь в 1810 г. Говорят, что на проект этот наткнулись случайно в царствование Павла I, да запнулись за неимением средств, но императрица Мария Федоровна нашла возможным позаимствовать для этого дела 400000 р. из сумм Воспитательного Дома. Оттого-то вся система получила название "Мариинской", но народ, который хорошо знал, на какие деньги строились каналы, прозвал ее "шпитальной". Вскоре оказалось, что каналы эти тесны для движения. Тогда, в 1861 г. принялись прокладывать вдоль этих каналов, но ближе к берегу озера, вторую линию, сооружение которой закончилось лишь недавно, в 1883 г. Новые каналы получили названия: Александра II (104 в.), Марии Федоровны (10 в.) и Александра III (44 в.), но обыкновенно их называют по-старому: Ладожским, Сясьским и Свирским. Кто видал каналы за границей или хотя бы Сайменский канал в Финляндии, тот, не задумываясь, признает каналы нашей Мариинской системы жалкими сооружениями, да и надобность в них проявляется только потому, что закоснелые в своих привычках купцы и промышленники не хотят строить порядочных судов, которые могли бы ходить по Ладожскому и Онежскому озеру. Они предпочитают сплавлять грузы в дрянных барках, иные из которых строятся только на один раз и по прибытии в Петербург распиливаются на дешевые дрова. А посмотрите, что это за озеро, Ладога - целое море. Оно тянется в длину на 194 1/2 версты, в ширину на 122 1/2, представляя громадную скатерть воды почти в 16000 квадратных верст (15922,7). На юге еле виден низкий берег, в топкой почве которого залегают обходные каналы; чуть заметные островки (Зеленцы и Кареджи), мели и камни не позволяют плавать в этих местах, зато к середине озера глубина увеличивается до 40 саженей, а в северо-западном углу Ладоги, где оно врезается в финские граниты извилистыми заливами, фьордами, шхерами, глубина доходит местами до 122 с. Здесь против высоких берегов лежит множество скалистых островов и камней. Цепь их от г. Кексгольма протягивается до группы Валаамской, состоящей 40 островов с общей площадью в 33 кв.в., среди которых самый большой Валамо, а на нем знаменитый Преображенский монастырь. Сколько воды в этом озере! Несколько больших рек - Вуокса, Свирь, Сясь, Волхов и бесчисленное число мелких речек, льют в него воды из соседних озер и болот, и вся масса этой воды, собирающейся с громадного пространства, уходит в море через единственный сток - Неву. Медленно и величаво изливают в Ладогу свои воды южные и восточные притоки, тогда как северные шумно пенятся по гранитным порогам. День и ночь льется в озеро вода, вытекая на другом конце. Но погода переменчива: то идут дожди, то сухо, а потому количество воды, приносимой притоками, колеблется, и озеро словно медленно дышит, то подымая, то опуская свой уровень. Колебания эти невелики и редко достигают сажени (самое большое 7 ф.3 1/2 д., а самое большое в один и тот же год 7 ф.11 1/2 д.), гораздо заметнее сгоны и нагоны воды в мелкой Невский губе; здесь сильный западный ветер отжимает воду к востоку, так что Кошкин фарватер мелеет и становится почти непроходим, но этот же ветер нагоняет воду из Финского залива в устье Невы, угрожая Петербургу наводнением. Наоборот, восточный ветер пригоняет воды с Ладоги к Неве, а в ней сгоняет воду в Финский залив. Таким образом вода от нажима ветра качается в озере, словно чай в блюдечке. Тот же западный ветер, - а ведь он дует в наших местах чаще всего, приводит воду Ладоги в медленное круговое течение, отшибая вместе с ним в ту же сторону воду притоков. Начинаясь у устья Волхова, струя течения медленно движется дальше вдоль восточного берега, загибая там на запад, потом на юг, и выходит в Неву. Бревно, плывущее вниз по Волхову, войдет в Неву не иначе, как обойдя все озеро. Так как это течение производится ветром, то по нему ладожские рыбаки узнают зимой, замерзла ли середина озера или нет. Если течение увлекает в свою сторону опущенные в проруби сети, значит посередине ветер свободно гуляет по незамерзшему озеру, если этого нет - озеро стало. Но это бывает только в самые холодные зимы, а обыкновенно на Ладоге замерзает лишь кайма вдоль берега, шириною в 20-30 верст. Это замерзание или ледостав происходит обыкновенно в середине декабря (14 числа) в то время, как Нева уже стала (около 20 ноября), и замерзает то сперва мелкая южная часть озера, потому что дальше ветер подымает волну и не дает образоваться льду. Здесь же на юг лед раньше тает от теплой воды, которую приносят вскрывшиеся реки. Хорошо, если в ту пору, как лед весной взламывается на Ладоге, дует упорный северный или северо-восточный ветер - он сгоняет лед со всего озера к Неве, которая выносит его в море, но если ветер задувает с запада, юго-запада или юга, то он, наоборот, угоняет ледв другой конец озера, и лед долго носится по Ладоге, пока не растает в его волнах или не выбросит его на берег. Обыкновенно Ладога совсем очищается от льда около 6 мая (Нева - 22 апреля). Таким образом по озеру можно свободно плавать около 200 дней в году (197 - 197).
- Вот, Иван Григорьевич, какое это озеро, - говорю я своему спутнику, любующемуся невиданным водным простором. Что бы сделали с ним голландцы или англичане? А? Сейчас vbs точно в пустыне - не видать ни лодки, ни паруса, а посмотреть в бинокль на берег - везде безлюдье!
- Н-да, - отвечает Иван Григорьевич, - голландцы те бы тут селедку развели, да и ловили бы.
- Ну селедку, не селедку, а должно быть сумели бы воспользоваться этим внутренним морем. Видели вы, какие тут суда - галиот да сойма. Ведь сойма, на соймах здесь еще новгородцы плавали, а галиоты строить научит Петр. Что такое галиот? Галиот голландское судно XVII века, и хоть бы что-нибудь лучшее придумали с тех пор! Вот, Иван Григорьич, если б дали нам распорядиться, мы бы сейчас нарядили экспедицию для полного изучения Ладоги и всех озер с окрестностями, завели бы мореходные классы, образцовые верфи, прокопали бы канал к Белому морю и в Финляндию, стали бы рыбу разво…
- И совсем ни к чему, - обрывает меня Иван Григорьич, - лучше бы всех жителей грамотными сделать, да по-настоящему, а не как мы теперь, тогда нечего вам и делать было бы, сами все сделали бы, как голландцы или англичане.
- Кто ж вас сделает грамотными? Сами должны сделаться. Не хотите, значит.
- Как не хотеть! Да ведь…
Иван Григорьич машет безнадежно рукой и горько улыбается.
- А знаете, что по озеру большею частью возят?
- Что?
- Дрова, да лес; самый дешевый груз. Рыбу по бедности ловят молодою, рыба повывелась, а рыбаки жалуются, точно не сами вывели ее.
К вечеру ветер спал, и озеро стало как зеркало, отражая алеющее небо. Вдали темной полоской еле виднелся берег. На пути парохода то и дело попадались рыбачьи сети. Деревянные поплавки их, точно вереница чаек, тянулись по воде, в то время как тяжелые грузила тянули сеть вниз, заставляя ее стоять стеной. Пароход без всякого смущения идет через сети, и так как колеса его сидят в воде выше, чем киль, то сети не рвутся от такого натиска, а снова всплывают за кормой. Вот впереди на воде показалась какая-то черная точка.
- Утка, - утверждает Иван Григорьич.
- Нет, не похоже. Вот посмотрим, взлетит - значит утка, нырнет - значит тюлень.
В это мгновение черная точка исчезает в воде, подтверждая тем справедливость последнего предположения. Мы с любопытством смотрим, долго ли тюлень пробудет под водой, не вынырнет ли он возле борта парохода. Но проходит несколько минут, и только тогда черная точка снова показывается далеко за кормой парохода. Осторожный зверь, видно, хорошо знает, что встречи с людьми надо избегать. Тюлени водятся в Ладожском озере издавна. Это потомки тюленей, которые жили в этих водах еще в те отдаленные времена, когда широкий морской пролив соединял Белое море с Балтийским. Их теперь немного, потому что рыбы в озере мало. Прибрежные жители по своей бедности не брезгают мелкой рыбой, отчего озеро год от году теряет свои рыбные богатства. К вечеру наш пароход стал приближаться к восточному берегу и вскоре вошел в устье реки Свири. Какое грустное впечатление производят эти топкие, поросшие жидким камышом места! Справа и слева камыши и озера, и только кое-где торчит на сваях полуразвалившаяся рыбачья лачуга. Утки, вспугнутые пароходом, стаей летят низко над водой и исчезают за стеной камышей.
В час ночи пароход причаливает к местечку Сермакса. Ночь, но светло, как днем, и чуть ли не все население Сермаксы высыпало на пристань. Пароход спускает нескольких пассажиров и спешно сбрасывает кое-какой груз. Опять крики, толкотня, нищие и слепые с поводырями-мальчишками канючат у равнодушных пассажиров милостыню; лавочник открыл свой ларек с булками и папиросами, а несколько баб наперебой предлагают из своих корзин пироги с сигами. Мы хотим купить, но в это время от пристани отчаливает лодка с солдатами пограничной стражи: офицер величественно стоит на корме и очевидно хочет блеснуть своей молодцеватой командой, которая начинает лихо гресть, но в самый торжественный момент у какого-то солдатика срывается весло, и он летит кубарем назад, дрыгая в воздухе ногами в дрянных сапогах. Весь эффект потерян, и сконфуженная лодка спешит поскорее убраться прочь. Не успели мы отойти от смеха, вызванного этим случаем, как разыгрывается новое происшествие. Какой-то несчастный, больной падучей болезнью, грохнулся на пол, чуть не свалившись в воду. Мужики в сермягах столпились кругом, бабы заохали и принялись соболезновать, но пароход дал свисток и стал отваливать, оставляя за собой в бледном свете белой ночи Сермаксу и ее обитателей. Мы еще сидим несколько времени на палубе, но становится светло и клонит ко сну. Кое-как устроились мы на красных диванах в душной каюте, но заснули не скоро и спали всего каких-нибудь три часа.
На заре "Кивач" пристал к Лодейному Полю. Лодейное Поле получило свое название от корабельной верфи, которую заложил здесь в 1702 г. Петр I. Царь собственноручно заложил на ней 6 фрегатов и 9 шняв и в сентябре 1703 г. возвратился отсюда в Петербург на первом построенном здесь фрегате "Штандарт", который был первым русским кораблем, вышедшим через Ладогу и Неву в Балтийское море. Вероятно, Петр возлагал большие надежды на эту верфь, заложенную в лесистой местности. Посмотрел бы он теперь, что сделали из творения его рук потомки: жалкие домишки тянутся вдоль единственной улицы, за которой видно пустое поле, большой белый собор и возле него обелиск - памятник, поставленный великому царю каким-то неизвестным почитателем, с надписью, которая заканчивается словами: "да знаменует следы Великого сей скромный простым усердием воздвигнутый памятник".
Стоит только посмотреть на это несчастное местечко, чтобы понять какое жалкое существование ведут его обитатели. Но в отдаленные времена было еще хуже. Тогда по берегам Свири тянулись дремучие леса, в которых звериным образом жила дикая корела и лопь - чудские и финские племена, остатки которых до сих пор населяют местности далее на севере. И сюда-то, в эти глухие места, в "лешие реки, озера и леса" принесли первые начатки человеческой жизни новгородские славяне. Они покорили этих дикарей, обложил их данью и начали селиться в стране, конечно, ради разных выгод, доставляемых ею. В те отдаленные времена славяне недавно приняли христианство, и потому иные из них, под свежим впечатлением прочитанных житий разных святых просветителей, сами заразились таким же духом. Там и сям в лесной пустыне стали возникать хижины пустынников, которые видели все назначение своей жизни в спасении души подвижнической жизнью и в просвещении темных несчастных дикарей. Дикари сначала ополчились на этих проповедников новых неслыханных дотоле истин; они пожигали их хижины, грабили "животы" и даже грозили им смертью, но постепенно пустынножители кротостью и терпением приручили к себе дикарей. Те скоро увидели, что эти люди не только не делают, но даже не желают им зла, и стали обращаться к ним спиерва за советамии в своих делах, а потом и за поучением. Кругом пустынника собиралась братия, и вскоре возникало трудовое общежитие, члены которого общими силами расчищали леса, осушали болота и заводили хлебопашество и промыслы. Так Кирилл Челмогорский научил чудь вскапывать землю лопатой, Филипп игумен ввел в употребление веялки и завел первый кирпичный завод, и трудно себе представить до чего дошли бы в устроени земли здешние трудолюбивые славяне, если бы их не тревожили разными преследованиями московские воеводы и другие за приверженность к старой вере. Еще в прежние времена даже соловецкие монахи дивились искусству здешних насадителей культуры. Так один старец пишет по поводу водопровода, устроенного в одном скиту: "како умудри Господь избранных своих, через трубу некую великую поднимется вода вверх, перейдет целое здание, да и погреб сама льется, да и по всем бочкам сама разойдется", и до сих пор всюду встречаются остатки этого старого порядка, когда люди сами могли промышлять о себе, следуя только велениям своего ума, а не указам начальства, жившего за тридевять земель. Народ не забывал своих древних учителей и до сих пор чтит имена их, но увы, поселения, где жил и трудились эти подвижники, представляют теперь совсем другую картину.
Целый день мы плыли по Свири, любуясь ее берегами. Свирь вдвое уже Невы, но гораздо красивее. Берега ее высоки, а за ними виднеются холмы и горы, одетые лесами. Течение ее быстрое, особенно на порогах, которых много. Самые большие пороги залегают между Подпорожьем и Мятусовым и носят название "Сиговец" и "Медведцы", они невольно обращают на себя внимание по быстроте течения и зщаметному даже на глаз падению реки в этих местах. Особенно любопытен порог Сиговец; оба берега сближаются здесь до того, что буквально рукой подать. Вода бежит стрелой, бурлит, пенится, и возле самого парохода видны камни, "луда", как их здесь зовут. Капитан уже не надеется на себя и сдал команду лоцману с бляхой на груди, который стоит на мостике и подает знаки штурману. "Кивач" работает колесами изо всех сил, но ползет вперед как черепаха. Взглянешь на воду - вода бежит с головокружительной быстротой, посмотришь на берег - мы почти стоим. На берегу видна сторожка и сигнальная мачта, на которой ночью вывешиваются сигнальные фонари, а дальше влево длинный, но узкий и низкий вал из камней отрезает от Свири тихую заводь и стесняет течение ее - очевидно, это какое-то инженерное сооружение для облегчения судоходства на пороге. За порогами Свирь снова расширяется. По берегам там и сям видны деревни с высокими, почерневшими и покосившимися избами, а у самой воды то и дело виднеются сложенные поленницы дров, которые тянутся иногда чуть не на сотню саженей. Это те дрова, которые доставляются летом в Петербург на громадных баржах, выгружающихся на Неве и на всех петербургских каналах. Между сложенными саженями копошатся жалкие закутанные во всякую рвань фигуры - это складчики и грузчики. На каждом шагу "Кивач" обгоняет или встречает караваны барж, которые буксируют такие же колесные буксиры, какие ходят по Волге. Иногда попадается махонький винтовой пароходик без палубы; он выпускает из своей трубы целые клубы дыма, усердно буравит воду винтом и с трудом тянет против течения вереницу барж, точно муравей, ухвативший соломину не по силам. Команда, вымазанная сажей, чайничает под закоптелым балдахинчиком, раскинутым над рулевым колесом, равнодушно поглядывая на "Кивач". Все эти барки тянутся с Волги; пройдя Свирь, они вступят в Ладожский обходной канал, начинающийся в топкой местности устьев Свири, где в нее впадает речка Свирица. Из канала они вынырнут у Шлиссельбурга, чтобы, пройдя короткую Неву, выгрузиться на Калашниковой пристани в Петербурге. На Свири пароходы останавливаются у пристаней Важны, Подпорожье, Мятусово, Остречины и Гак-Ручей. Это большие и богатые села с хорошими двухэтажными домами, населенные преимущественно лоцманами и отчасти рыбаками. Лоцманы работают порядочно, и так как каждое судно обязательно должно брать лоцмана по отдельным участкам, а большие пароходы даже двоих, то лоцманов требуется много.
Публики на пароходе довольно много, но из них мало с кем тянет познакомиться. Во втором классе "спинжаки" с ястребиным выражением лица, какое налагает на человека вечное искание наживы, в третьем - возвращающиеся домой из Питера мужики и тоже "спинжаки", только приказчичьи, при лакированных сапогах и неизменной фуражке. Пассажиры первого класса, чиновники и офицеры, даже и не показывались: они сидели где-то там внизу и все время играли в карты. Исключение среди них составляла одна пожилая дама, обратившая на себя наше внимание: одета она была по-иностранному, не говорила по-русски и большую часть пути проводила на палубе, с необыкновенным любопытством рассматривая все окружающее. Видно было, что многое ей было непонятно, о многом хотелось бы расспросить, но язык, русский язык, которым иностранцы овладевают с таким трудом, не давал простору мысли. Еще на Ладоге, когда "Кивач" шел мимо сетей, любопытство этой дамы дошло до того, что она совершенно безотчетно дернула меня за плечо и произнесла неизменное немецкое: вас ист дас (что это такое?). Я знаю по-немецки, и мы разговорились. Она оказалась женой пастора из средней Германии и ехала прямо оттуда в гости, в город Пудож, к дочери, жене тамошнего чиновника. Поразительно, как любознательны иностранцы по сравнению с нами, русскими. Эта дама подробно расспрашивала меня обо всем, и видно было, что это не праздное любопытство, а самый живой интерес. Прежде всего ее поражала наша природа: эти громадные озера, могучие реки, лесные дебри и болота, весь этот простор, неизвестный в густо заселенной Европе. Она никак не ожидала, что наша северная природа так красива.
- Знаете, - говорила она, указывая на холмы и горы по берегам Свири, эти места напоминают мне берега Рейна, а ваша Свирь - громадная река. Право, она не уже Эльбы, а ведь Эльба одна из самых больших немецких рек. Но, Боже мой, до чего несчастны эти жители. Как могут они жить в этих грязных домах! Посмотрите, вон на берегу коровы. Разве это коровы! Кожа да кости. Ведь от такой коровы нельзя получить масла и сыра. Какие вы русские странные люди, природные богатства лежат кругом вас, а вы не умеете использовать их.
- Это верно, но что же делать. Всему мешает ужасающее невежество народа. Наш народ умный, способный, он умеет работать и веселиться, но ведь ему мешают на каждом шагу. Посмотрите сколько кругом земли и лесу, а между тем здешние крестьяне, как и везде в России, страдают от малоземелья. Леса все казенные, и рубят и торгуют ими вот эти пиджаки, которые истребляют их самым хищническим образом. Ведь у вас в Германии совсем иначе. Там даже дети бедняков проходят толковую школу, в семье и везде кругом чистота и порядок, много разных учреждений, где они могут научиться и молочному хозяйству и садоводству и разным промыслам; немецкому крестьянину легко занять деньги под малые проценты для улучшения своего хозяйства, у него хорошие лошади, коровы, овцы, словом все кругом помогает, идет навстречу ему, а не мешает на каждом шагу: дороги хорошие, реки исправлены, все легко получить, все можно узнать. И если и у вас много бедноты, так уж по другой причине. У нас ничего такого нет. Вон внизу сидят чиновники - они играют в карты; спросите их о чем-нибудь из жизни этого края, и вы увидите, что они ничего не знают, да и знать не хотят.
- Как это все печально, и тем печальнее, что мне русский народ очень нравится.
- Да, народ хороший.
Около пяти часов вечера "Кивач" стал подходить к пристани Вознесенье. Прямо впереди открылось Онежское озеро, Онего по-здешнему. Вознесенье представляло оживленную картину грузовой деятельности. Громадная, но дрянная деревянная пристань с разными мостками была завалена дровами, мешками и разными грузами. По ней во все стороны сновал народ, толпы которого густо облепили то место, куда причалил "Кивач". Здесь нам предстояло остаться до часу ночи, потому что "Кивач" забирал дрова и груз. Едва сбросили сходни, как мы поторопились сойти на берег и отправились наблюдать жизнь и людей.
Сейчас же за пристанью открывается конец Онежского обходного канала. Узкая насыпь отделяет его от озера и от устья Свири. Озеро и река были усеяны барками всех фасонов, которые местами сгрудились в длинные ряды; тонкие мачты их с красными вымпелами, рангоуты гальотов, пароходные трубы, да какие-то высокие сооружения, должно быть подъемные краны для грузов, тянулись в небо. По рябившей воде сновали лодки, звучали ровные удары и всплески весел, и далеко по глади воды неслись во все стороны крики лодочников и бурлаков. По каналу медленно, точно сонная, двигалась громадная барка, которую тянуло за длинную привязанную к верхушке мачты бечеву несколько жалких лошадок в веревочной сбруе. Сзади шел оборванный мальчишка, нахлестывавший кляч кнутом, а в стороне у поленницы дров, понуря голову, смирно и неподвижно, уставив кроткие стеклянные глаза в одну точку, стояло еще несколько таких бедных коняг; шерсть лезла с них клочками, обнажая стертую кожу и ребристые впалые бока. За что страдают эти несчастные лошади? За то, что люди не хотят подумать и улучшить и их и свое положение. Тысячи тощих кляч, продаваемых на эту службу за негодностью к другой или за болезнью, кончают свое жалкое существование на этой тяге, распространяя далеко во все стороны страшную сибирскую язву. И все-таки конная тяга не вывелась еще на всей системе.
Само Вознесенье лежит по ту сторону канала. К нему ведет плавучий мост, который сейчас по случаю прохода барки отведен в сторону. Толпа людей скопилась на том и этом берегу - это бурлаки и судорабочие, да бабы торговки. Скоро мост навели, и мы перебрались на ту сторону, обозрели обелиск, воздвигнутый строителям канала, не тем, которые по колено в воде махали лопатой и дрогли в сырых землянках, а тем, кто в роскошном кабинете указывал перстом на готовый план. Ряд домов выстроился вдоль набережной, мимо ходили и шмыгали разные люди, в числе которых было немало "Спиридонов-поворотов", "решенных столицы", мотавшихся здесь на проходе. Из зданий наше внимание привлекла "Народная чайная и читальня", куда мы и завернули. Здесь в двух больших комнатах с маленькими настежь отпертыми окнами, за грязными столами, заседало несколько компаний бурлаков. По стенам висели картины патриотического и религиозного содержания, в том числе "Семь тяжких гроздов пьянства", рассчитанных на то, чтобы всякий по прочтении их немедленно ужаснулся и оставил бы навсегда пагубное пристрастие к горячительным напиткам. Публика, очевидно, привыкла к этому заведению и знала, как держать себя: так шапки мужики клали на пол возле стула, сунув туда же платок, а девушек, подававших чай, величали "барышнями". Но привычка к забористым словам брала свое, и из уст гостей то и дело вырывались крепкие выражения. Такие же выражения слышались с улицы, где у ворот стояли и сидели аборигены Вознесенья обоего пола и разных возрастов, вступавшие в оживленные препирательства с прохожими. Из чайной мы вернулись на пристань, где готовился отвалить "канальский" пароход, судно совершенно особого типа, приспособленное к хождению по каналу. Это сооружение напоминало скорее большую плавучую кухню. На плоском днище стояли две каюты с лавками внутри, совершенные вагоны. Между ними помещалась машина - нечто вроде плиты с трубой с пузатой сеткой наверху, чтобы не пропускать искры. Обе каюты были покрыты общей крышей, перегороженной какими-то дугами из толстого железа. Все судно было обсыпано пассажирами, как мухами. Горы ящиков, корзин, узлов, узелков, едва позволяли двигаться, и курьезно было видеть, как среди сцен прощания и проводов из черной дыры в полу странного сооружения вылезал грязный равнодушный машинист, Харон этой ладьи.
- Скажите, пожалуйста, на что эти дуги наверху? - спрашиваю я у праздного матроса после напряженной попытки самому разгадать их назначение.
- То што ходит он по каналу, а канаты пропущает над собой, так чтоб не задевали.
- Так. Ну, а труба зачем такая?
- Труба? То што ходят барки с сеном и дровами, а от него искры, и может сделаться пожар.
- Да ведь искры сквозь такую сетку пролетят!
- Известно пролетят. Ну да ведь форма.
- А скоро ходит эта машина?
- Эта машина ходит не более 9 верст в час, скорей не дозволено, потому что от нее волны идут и канал размывают.
В это время странное сооружение сипло рявкнуло три раза, под ним что-то забултыхало, и оно тронулось в путь-дорогу, а мы вернулись на свой "Кивач". Там шла оживленная работа: с одного борта матросы возили на тачках здоровые круглые поленья, которые складывали тут же на палубе, пока она не стала похожей на дровяной двор, а к другому борту подвели громадную барку с крышей. Сквозь снятые доски крыши видна была внутренность: там на дне лежали несчетные мешки и мешочки с мукой, кучка людей с фонарем возилась в одном углу, откуда по узкой доске двигалась на пароход вереница бурлаков с мешками на спинах. Порожние подходили, подставляя дюжую спину, на которую двое других сажали куль или четыре маленьких мешка по пуду каждый, и бурлак, крякнув и поправив ношу, дробным шагом бежал наверх. Работали быстро, страстно, даже, можно сказать, весело.
- Почем получаете?
- Полкопейки с пуда.
- А сколько в куле?
- Четыре пуда.
- Много ли зарабатываете?
- И рупь и два.
Чтобы заработать один рубль, надо перетащить на собственной спине 50 таких мешков по четыре пуда каждый, итого 200 пудов. Можно себе представить, во что превращается бурлак к вечеру. Некоторые из них, улучив свободную минуту, отходили в сторону, вытаскивали из кармана бутылку с водкой и подкрепляли себя из горлышка. Да, каторжная работа!
Скоро перезагрузку кончили. "Кивач", представляя с одной стороны дровяной двор, превратился с другой в мучной лабаз. Люди с фонарем вылезли наверх, заложили дыру досками, и вскоре барка, отпихнувшись от парохода, отошла в сторону.
Суета работы по мере того, как темнело, сменялась вечерним времяпрепровождением. На барках рабочие расселись кучками на корме вокруг чашек с пищей. Какой-то весельчак, взгромоздившись на высокий руль барки, наяривал на гармонии задорный плясовой мотив; на соседней барке отужинавший бурлак, покурив цигарку, вышел на помост и, мягко притоптывая веревочными лаптями, начал выделывать разные колена, заражая своим весельем соседей, а на носу кучка других, громыхая какими-то цепями, заполняла темневшее пространство горластой руганью. Но небо темнело, сквозь белую тьму скромно замерцало над озером несколько звезд, и утомленные дневной тревогой люди понемногу отходил ко сну. Замолкла гармошка, опустели палубы барок, по темной воде перестали ходить лодки, и все Вознесенье понемногу погрузилось в сон. Заснуло и Онего; водная гладь его исчезала вдали в полумраке белой ночи, сливаясь с небом и одетыми сумраком берегами. Только на юге, где виднелась вдали пологая возвышенность, небо было темнее и иногда точно вздрагивало от слабых вспышек молнии. Мой барометр быстро падал, предвещая грозу. Спать мне не хотелось, я остался на палубе и стал ждать наступления ее. Вспыхивания неба на юге становились чаще и сильнее, составляя какой-то зловещий контраст с погруженной в сон и полумрак окрестностью. Гроза приближалась, молнии вспыхивали чаще и чаще, и вскоре издали стали доноситься глухие громыханья. Казалось, там вдали шла какая-то титаническая борьба между силами земли и неба, света и тьмы, которая волновала зрителя и вовлекала его в свои перипетии. Небо то загоралось из конца в конец, содрогалось и меркло, угрожая земле глухими раскатами грома, то из выси его в грудь земли вонзалась извилистая , как меч архангела, молния, которая, постояв немного, точно не имея силы проникнуть далее в кору земли, мгновенно и неожиданно тухла, покрывая свое исчезновение яростным треском, от которого, казалось, поролось на части все небо. Становилось страшно, и эта зловещая жуть еще росла от того, что все кругом спало в безмятежном покое. Но вот с юга донеслось первое дуновение прохлады. Порывы ее налетали все чаще и чаще, как авангард медленно надвигавшихся черных туч. Вода на озере зарябила, и гряды волн со вспененными верхами побежали по нему, флаги яростно бились, веревки хлопали о мачты, закрутились на пристани брошенные бумаги и сор, и надо было крепко надвинуть фуражку и застегнуть пуговицы. Мы попали в самый развал битвы. "Кивач" закачался, скрипя о пристань, заколыхались кругом барки, двигая мачтами, и пошли вертеться на якорной цепи. Какая перемена! Давно ли все было недвижно и сонно кругом, а теперь свист и вой ветра мешался с всплесками воды, скрипом дерева, и все покрывали собой жесткие, резкие звуки грома. Но в хаос разгулявшейся природы не вмешал своего голоса ни один человек. Люди спали еще. Однако вот и они. Очевидно, никто не ждал бури, и теперь, когда барки с жалобным скрипом затерлись друг о друга, и одна, бороздя якорь по дну, сдвинулась с места и нажала на соседей, сонные, встрепанные бурлаки выскочили наверх. И вот в величественное и зловещее зрелище бури люди внесли свой комический элемент: этим лохматым, камаринским мужикам было не до красот природы, а вот как навалит барку на барку, да подмнет бока, да полопаются канаты, да в широкие щели польет вода, подмачивая муку, так задаст те хозяин звону почище этого грома. И люди кучами метались по палубам, тянули что-то, отчаянно ругаясь, перебегали с барки на барку и завозили на лодках какие-то снасти. Наш капитан тоже делал распоряжения с мостика, и матросы лихорадочно, но уверенно подвязывали разные снасти и накрывали брезентами грузы и люки. Пошел сильный косой дождь, и стало светлее.
Был уже час ночи, срок отхода "Кивача", но мы и не думали трогаться.
- Что ж не едем? - спрашиваю матроса.
- Где ж ехать, вишь какая буря!
- Что за буря, это ли буря!
- Нашему "Кивачу" и то буря. Он заслуженный, должон беречься.
- Когда ж двинемся?
- Должно часа через полтора, - отвечает матрос, зевая, и уходит спать.
На палубе пусто, только я да дождь, который хлещет, образуя лужи на полу и в складках брезента. Мне он не мешает, потому что я спрятался под резиновую накидку и стою спиной к нему и ветру, наблюдая уход грозы. Бурлаки, натопав и накричав, снова скрылись под палубу, и опять все тихо кругом, только дождь сечет воду и землю. Становится совсем светло, гроза замирает вдали, дождь стихает, и на палубе "Кивача" появляется капитан в такой же накидке, как на мне. Вылезает команда, облачившаяся в разные непромокаемости, штурман стал к рулю, и "Кивач", сбросив сходни и подобрав причалы, начал ерзать, стараясь выбраться из толпы барок. Вот он выбрался, выставил нос в озеро и, покачиваясь, пошел полным ходом вперед, а Вознесенье стало таять у нас за кормой. Я не уходил с палубы - надо же было посмотреть Онего-озеро, о котором говорится в каждом учебнике географии. А ну-ка, почитаем географию!
Название Онего, очевидно, не русское, а финское, и когда русские сюда попали, в точности неизвестно. Это были несомненно новгородцы, заселившие всю эту озерную полосу до Белого моря. По очертанию оно сильно разнится от Ладоги, потому что очень длинно, но по характеру берегов сходно с ним: южный берег низкий, топкий, а северо-западный еще более изрезан, чем на Ладоге, образуя пять длинных узких губ и длинный изогнутый Повенецкий залив. Онего почти вдвое меньше Ладоги (8569,9 кв. в. или 9751,1 кв. км.), но все еще так велико, что в 18 раз превосходит Женевское озеро и является вторым по величине в Европе. Особенно разительно различие в его длине и ширине: длина 210 в., наибольшая ширина всего 85 в. Извилистые берега охватывают его линией в 1200 в. Раз Свирь течет из него в Ладогу, то ясно, что Онего лежит выше над уровнем моря, а именно на высоте 125 ф. (43 м.) и принадлежит к кольцу больших озер, охватывающих Ладогу со всех сторон. Сходство с Ладогой довершается еще тем, что большая часть островов и наибольшие глубины расположены в северной части озера. Здесь особенно кидается в глаза большой остров Климецкий, расположенный при южном конце полуострова Заонежье. Возле него к западу, при входе в Лижемскую губу, залегают, если так можно выразиться, пучины; они залегают вдоль тех же линий, по которым вытянуты полуострова и острова, а именно: с северо-запада на юго-восток, причем наибольшая глубина не превосходит 68 сажен. Есть еще пучина в самом северном конце Повенецкого залива, но глубина там всего 44 с. Высокий северный берег с его шхерами и фьордами, носит совершенно финский характер. Обнаженный гранит и другие кристаллические породы отшлифованы и отполированы великим Скандинавским ледником, который стекал и сползал здесь именно по направлению с северо-запада на юго-восток.
От Ладоги Онего отличается тем, что замерзает сплошь, так что зимой через него ездят на санях, и несмотря на то, что лежит севернее, замерзает на юге позже, а вскрывается раньше Ладоги (у Вознесенья 22 декабря и 5 мая), так что в среднем остается свободным ото льда 205-231 день в году, тоже дольше, чем Ладога. Конечно, северные губы замерзают раньше. Определенного течения в Онего, как в Ладоге, не замечается. Значения это озеро имеет гораздо меньше, но это внутреннее море могло бы принести большую пользу не для одного этого края, если бы его соединили с Белым морем каналом. А в этом нет ничего невозможного, потому что к северу от Онеги расположено несколько больших озер и текут реки, так что из 219 верст (между г. Повенцом и Сороками), которые отделяют его от моря, 129 приходится на судоходные озера и реки, а остальные 90 также частью приходятся на речки и озера, которые стоит только расчистить и углубить. А пока по Онего возят только местные грузы: муку, пшено, соль и керосин туда; рыбу, лес, чугун, железо и сталь - из него, чем занято около 550 разных судов (в том числе около 25 пароходов).
Но не буду долее надоедать читателю этой географией, тем более, что три часа утра, "Кивач", слава Богу, выбрался в пустое озеро и тащится на север вдоль высокого западного берега, и мне хочется спать. Но это не так просто устроить, потому что в Вознесенье насело много спинжаков, которые живописно разлеглись на красных диванах, наполнив белесый сумрак каюты храпом, свистои и другими сонными звуками. Но попытаемся!

Глава третья

Пешком на Кивач

Утром, когда мы вышли на палубу, "Кивач" уже подходил к Петрозаводску. Вдали на высокий берег лепились кучи серых домов вперемежку с садами. Между ними там и сям белели низкие каменные дома, над крышами которых высовывал свою громоздкую массу белый собор с куполами в виде обычных луковок. Виднелась еще какая-то церковь да пристани, возле которых уныло стояло несколько барок. Пусто и серо - таково первое впечатление от этого губернского города, и если бы не яркое солнце, заливавшее небо и озеро веселыми лучами, да не скалистые берега с Ивановскими островами, замыкавшими Петрозаводскую губу справа, то было бы даже грустно. На пристани прихода "Кивача" ожидала целая толпа, и едва сбросили сходни, как началось обычное движение: покатили извозчики, дребезжа развинченными гайками, какие-то люди метнулись на пароход, откуда на них напирали сходящие пассажиры, где-то целовались, где-то ругались, какие-то личности предлагали меблированные комнаты и еще что-то. Не торопясь вскинули мы свои вещи на плечи и тронулись в путь, озираясь по сторонам на новое для нас зрелище. С пристани мы сошли на берег и пошли в гору по одной из главных улиц Петрозаводска. Направо, среди небольшой площади, окруженной лавками, находился небольшой четырехугольный бассейн, в котором стояло несколько лодок с рыбой; запах ее носился по всей площади. Циклопическая мостовая и слабые намеки на тротуар вели вверх мимо низких домов с разнообразными вывесками: фотография, меблированные комнаты, и т. п., а когда мы поднялись по ней, то узрели громадный, неуклюжий собор, а за ним, по ту сторону речки Лососинки, низкие красные здания и высокие трубы пушечноснарядного Александровского завода, положившего начало городу. Самый город с широкими, пустыми и пыльными улицами, с низкими казенными каменными домами и обывательскими деревянными, развертывался направо. Мы разыскали гостиный двор, пустые галереи которого отличались тем, что представляли ряды запертых лавок, над дверями которых возились и ворковали голуби, казавшиеся единственными обитателями этого погруженного в полдневный сон здания. Из десяти лавок торговала едва одна. В одной мы купили пару чайных ложек, а в другой 3 аршина мерли для вуалей от комаров. Город так невелик, что нечего было и спрашивать, как выйти из него. Мы пошли прямо, прошли маленький сквер, где я снял фотографию с прекрасного памятника Петра, фигура которого стояла лицом к заводу, простирая руку к своему созданию, и стали выбираться из города. Широкая пыльная дорога пересекла речку Неглинку и уходила вдаль; крестьянские телеги избороздили ее колеями вдоль и поперек, городское стадо усеяло следами своего прохода, а какие-то предприимчивые обыватели повыкопали с обеих сторон разнообразные ямы, очевидно, добывая оттуда песок. Справа тянулись пустыри, слева - такие же пустыри уходили вниз к озеру, открывая великолепный вид на всю Петрозаводскую губу. Солнце палило с ясного неба, а мы влачились, вздымая пыль, изнемогая от жары и тяжести груза. Начиналось наше пешеходное странствие. Ну-ка, ну-ка, думал я, как это мы приспособимся к этому первобытному способу путешествия, и с любопытством поглядывал на своего спутника, разрешая в мыслях вопрос, кто раньше запросит пардону, я ли, барич, городской сидень, или мой спутник, крестьянин и рабочий с детства.
Наше дурное настроение духа несколько улучшилось, когда мы нагнали быбу с кузовком, которая отрекомендовала себя, как великую грешницу на том единственном основании, что больно любит чайку попить.
- И раз попью на день, а когда случится и два.
- Не горюй, тетка, мы и три и четыре раза пьем, а за грешников себя не почитаем.
- Да вы не из Питера ли?
- Из Питера.
- То-то я смотрю.
Так дошли мы до Сулаж-горы, небольшой возвышенности, увенчанной церковью среди рощи и селом. На улицах его, не считая кур и телят, мы не встретили ни души. Здесь нас впервые поразили высокие и широкие крестьянские избы в два и даже три этажа. Как все русские люди, мы были забывчивы и не взяли в городе сахару. А между тем пить хотелось так, как хочется только грешникам в аду, специально наказанным мучением жажды. Конечно, мы мечтали о чае, первом чае на первом привале среди природы. Сунулись мы искать лавку, но лавочки не было. Тогда Иван Григорьич вломился в чью-то избу, а я остался сидеть на дворе в тени забора среди навоза, выжидая чем кончится его экспедиция. Сперва слышно было, как он отворял разные двери и кликал живую человечью душу, затем послышались переговоры и стук раскалываемого на куски сахара, вперемежку с которыми голос Ивана Григорьича задавал разные мужицкие вопросы: сколько земли, что сеете, много ли скота держите и т. п., на что отвечал чей-то бабий голос.
Справившись на карте, по какой дороге идти, мы спустились с Сулажа по такой же пустынной дороге.
- Как встретим ручеек, так и чай пить будем, - говорю я Иван Григорьичу.
Но ручейка не было. Среди обглоданного скотиной тощего кустарника валялись облепленные мохом валуны. Там и сям из-под тозей почвы высовывался голый череп матерой скалы, горной породы, слагавшей эту каменистую страну. В канаве и болотцах стояла ржавая вода, и. поглядывая на нее, я думал об Александре Македонском, которому принесли воду из лужи, а он ее вылил.
- Ежели ручья не будет, станем эту воду пить, - говорю я спутнику. - Прокипятим и ладно.
- И выпьем. Дивлюсь я только, сколько тут озер и болот, а ручьев нет, - говорит Иван Григорьич.
- А вот постойте, врежемся поглубже, так и речки потекут.
Должно быть, мы выпили бы чаю на болотной воде, если бы мужик, работавший на дороге, не указал нам "чуда природы".
Возле дороги на голом камне лежала плитка сланцу. Подняв этот черепок, мы увидели в камне трехгранную ямку, наполненную чистой холодной водой. По неприметной щели сочилась она из камня, скатываясь на мох прозрачной слезой. Возле лежал берестяной ковшичек, сделанный кем-то на потребу прохожих.
- Наши знают, - говорил мужик, - как в город ил оттоле идут, завсегда тут пьют. Из камня Бог выжал, - продолжал он, усаживаясь в канаву с целью отдохнуть и покалякать.
Иван Григорьич наломал сучьев и сложил маленький огонь, но о том, что костер горел, можно было судить только по жидкому дыму, стлавшемуся по серому камню - так ярко озаряло солнце серый северный пейзаж. Низкий кустарник не давал тени, и мы лежали на солнопеке, посматривая скоро ли вскипит чай, да калякая с мужичком о дороге, о их житье-бытье и о прочих разностях. Иван Григорьич расстегнул сак и вынул харчи, состоявшие пока из булки, сыру и колбасы, и когда из прямого носа чайника показалась струйка пара, мы могли наконец залить мучительную жажду.
Долго еще дорога тянулась по пустырям, затем начались луга, рощи, и впереди нас мелькнул одинокий пешеход в белой рубахе, с пилой на плече. Мы нагнали его и разговорились. Это был глупый парень карел по имени Хрисанф. Он шел из города, где путался с неделю в поисках за работой, и не найдя никакой, да проев деньги, возвращался вспять. Иван Григорьич немедленно принялся пытать его: что да как живете, много ли земли, что работаете, сколько платят, но из парня трудно было вымотать что-либо, и пристал он к нам, шедшим скорее его, либо по инстинкту, как иногда пристает чужая собака, которой веселее идти хоть с чужими да с людьми, либо в надежде поживиться чем-нибудь от нас.
Вдали показалось село Шуя. Широкая река спокойно текла по середине его, разделяя село на две части. По реке медленно и редко плыли бревна, проходя под длинным мостом, по которому мы перебрались на ту сторону.
Было около 5 часов, но жара еще не спала. Дорога наша вилась по берегу реки мимо часовни, мимо бань, развешанных сетей и лодок. По другую сторону тянулись крестьянские дома. Жажда, вызываемая обильным потом, загнала нас на крылечко высокого дома, куда пожилая баба вынесла нам из погреба две крынки холодного молока. Появление наше вызвало вскоре других обитателей дома - двух девушек и девочку; в соседней избе несколько бабьих лиц, припав к стеклу, жадно рассматривали нас, перекидываясь замечаниями. Надувшись молока и обтерев молочные усы, мы стали разминать ноги и осматриваться по сторонам. Позади высокой двухэтажной избы с чисто и даже затейливо убранными горницами, с цветочными горшками, занавесками, картинками, находился большой сарай под одной крышей с ней. Сарай был тоже двухэтажный, и въезжали в его широкие ворота по наклонному помосту. Баба наша исчезла, и когда мы пошли расплачиваться, то нашили ее и еще другую почтенную женщину в этом сарае за станом.
- Вот что тетка, сиди ты так, а девушки пускай станут сзади, я вас сейчас сыму на картинку.
Баба усмехнулась серьезно, но с удовольствием, а девушки, узнав в чем дело, побежали "наряжаться".
- Не стоит, - говорю им, - эдак лучше будет.
- Пущай оденутся, ты нам картинку пришли, мы ее в горнице повесим.
- Пришлю обязательно, коли выйдет что.
Девушки скоро явились в других платьях, с заплетенными косами, в платочках, - и девочку принарядили. Я их расставил, наказал стоять смирно, и затем: чик-чик, и готово. Вот и портреты их на фоне темного сарая; это все русские типы, потому что Шуя населена русскими, а не карелами. Это первое знакомство с населением края произвело на нас самое хорошее впечатление: бабы и девицы держали себя с серьезным, естественно простым достоинством, которое мы встречали потом везде среди крестьян, и это было очень приятно.
Между тем резвые ножки наши притомились, и в подошвах стало что-то покалывать, точно туда насыпали крупного песку. По-настоящему, отмахав около 15 верст, нам бы следовало сдержать свою прыть и ночевать в Шуе, подобно Хрисанфу, который завернул к какой-то своей тетке. Но жадность путешественника тянула меня вперед. Я рассчитывал, что в первое время мы будем проходить по 30 в. в день, а затем дойдем и до 50, но действительность вскоре разрушила эти мечты. Велик ли груз в 20 фунтов, а между тем попробуйте протащить его верст 35! Иван Григорьевич страдал хуже моего. Он занял сапоги у знакомого, и они были ему велики. Несколько раз уже он останавливался и совал туда траву, сено, ворча себе под нос разные нелегкие по адресу своих щегольских сапог, которые, однако, судя по виду их, уже довольно-таки пожили на свете.
- Што, заночуем што-ли?
- Зачем, мы пойдем полегоньку, к вечеру будем в Косалме, там и станем.
- Да ведь у вас ноги-то того.
- Ноги… ноги ничего, а вот сапоги проклятые, взял я их, велики они мне.
- Ну так идем!
И мы пошли дальше.
Между тем характер местности стал меняться. Верст через пять лесной дороги мы выбрались на узкий каменный перешеек, который, словно плотина, тянется на северо-восток, разделяя два больших длинных озера: Кончезеро лежало направо, Укшезеро - налево и тянулось на юг. Казалось, мы попали в Финляндию. Темный матерой камень громоздился утесами, обнажая трещины, в которые, как змеи, впились корни деревьев и кустов. Громадные глыбы, сглаженные, одетые мохом, лежали среди веселой поросли березы и ольхи, и стройные ели и красные сосны отчетливо рисовались на алевшем вечерней зарею небе. Дорога вилась по берегу озера, подымалась в гору, переваливала через каменный кряж и выходила к другому озеру, гладкая поверхность которого, обрамленная темными берегами, отражала вечернее небо. Мы шли, любуясь этой чудной картиной. В одном месте каменный вал круто нависал над дорогой, и изрытые бока его были одеты удивительно разнообразными мхами; особенно поразила нас бело-желтая плесень, которая покрывала и свешивалась с утеса, словно кто-то облил его сметаной. Низ утеса был подточен и темнел длинной впадиной-бороздой. Должно быть, его подточила вода в те времена, когда уровень Кончезера стоял выше. Какие-то шутники подперли свисшую громаду жердочками и палками.
- Смотрите-ка, Николай Ильич, как ловко устроено, теперь нас тут не задавит; вполне, можно сказать, безопасно пройдем, - замечает Иван Григорьич.
Мы смеемся и отдаем дань удивления сообразительности олончан. Я хочу снять эти удивительные утесы, но уже темно, пожалуй, не выйдет, а вместо них снимаю Ивана Григорьича, поставив его на камне так, чтобы фигура его вырезалась на небе и светлой поверхности Кончезера. Затем он снимает меня, но с непривычки рука у него дрогает, и мой портрет не выходит.
Уже вечереет, садится роса. Мы прошли мимо поселка, усевшегося на низком побережье Кончезера. По карте значится Шуйская Чупа. Чупой здесь завут концы длинных озер, возле которых обыкновенно стоят селения. Следующее поселение это имение Царевичи, владелица которого О. Н. Бутенева, проживающая в Петербурге, дала мне письмо на случай, если бы мы захотели остановиться в ее поместье. Мы уже не идем, но плетемся, и к мукам усталости присоединяется новое истязание: комары, которых я отгоняю дымом трубки и веткой, а Иван Григорьич только веткой, но настолько неуспешно, что в бессильной злобе извергает по их адресу целые потоки самых скверных пожеланий. Это не вертлявые и прыткие петербургские комары, которые осторожны, коварны и себе на уме, это наивные жители олонецких болот и озер, которые в сознании своей невинной природы с откровенной медленностью садятся на все и сейчас же приступают к сосанию. Оттого единым взмахом руки мы валим десятки трупов их с рук, щек и шеи. И все же эти части, а особенно плечи, прикрытые тонкой рубахой, уже зудят и кое-где запеклись пятнышки крови. Но о комарах дальше.
Наконец-то вот и Царевичи, вот и дача с готической башней, стоящая высоко над озером на голом сглаженном черепе скалы. Но она пуста, и в окне кухни видна только жена сторожа с кучей ребят. Сняв фотографию с дачи и передав изумленной сторожихе поклон от "барыни", мы поплелись дальше и через час добрались до Косалмы, нашей ночевки. Косалма удивительное место: здесь каменный перешеек, по которому мы шли несколько часов, понижается и суживается до 100 шагов в ширину, и вода из Кончезера течет журчащим каскадом в Укшезеро, которое лежит ниже на несколько футов. Влево от дороги по сю и ту сторону каскада чернели в светлом сумраке белой северной ночи здания двух крестьянских дворов, из которых один представлял почтовую станцию. Сюда мы и направили свои стопы, с изумлением поглядывая на груды бревен, беспорядочно наваленных по берегу каскада; в самом каскаде были уложены широкие дощатые желоба, а в них поверх и между стиснутых и сжатых бревен кипела и шумела вода. Нас приняла довольно ветхая старушка, видно было, что она привыкла к прохожим и проезжим и знала, чего им требуется, а потому в большой, еще не вполне отделанной горнице вскоре уже кипел самовар и шипела яичница, и запах ее, смешиваясь с ароматом свежего смолистого дерева, манил к еде и покою. Но сперва мы вымылись в каскаде. Какое наслаждение погружать искусанные комарами руки в холодную воду и лить ее пригоршнями на голову, шею и пылающее лицо! Пока мы закусывали, старушка протащила мимо нас в смежную комнатку перины, ватные, крытые ситцевыми лоскутами одеяла и подушки и устроила нам на полу под разбитым окном, в которое ветер с озера вдувал прохладу, шум воды и комаров, две заманчивых постели.
Поужинав и попив чайку, мы вышли на воздух. Тихая белая ночь была так хороша, что несмотря на усталость не хотелось уходить в душную избу. На каскаде возле полуразрушенной мельницы какой-то мужик длинным колом выворачивал застрявшие бревна. Бревна медленно двигались по желобу, стискивали друг друга на поворотах и затирались так основательно, что казалось, никакие человеческие силы не пропихнут их дальше. Мужик подпускал под них свой кол, вонзал его в промежутки, топил одни бревна под другие и в конце концов добивался того, что спертые бревна, вертясь и колыхаясь, уходили дальше в пену каскада, а на их место появлялись новые, и вся история начиналась снова. Мы подивились гению строителя желоба, который не сумел устроить так, чтобы бревна проходили с Кончезера на Укш быстро и не мешая одно другому, но, зараженные титаническими усилиями рабочего, взяли тоже по колу и принялись ковырять и спускать бревна, да так увлеклись этой заманчивой работой, что провозились за ней часа полтора.
- Ну, Иван Григорьич, айда спать!
- Идемте.
Наступил вожделенный момент отхода ко сну, но не тут-то было: хочу содрать с ног сапоги, а они не лезут.
- Иван Григорьич, будьте отцом родным, помогите!
Иван Григорьич, шутя, кобенится.
- Што, будете знать как по Олонецким губерниям пешком ходить. Вот не сыму и лягте так, а утром не встанете.
Я сажусь на стул, а Иван Григорьич, ухватившись за правую ногу, начинает отрывать ее от туловища.
- Ой-ой! Легче, легче!
- Ничего, держитесь за стул.
Но стул наклоняется и грозит свалить меня на пол. Я пересаживаюсь на лавку, а Иван Григорьич, осторожно раскачивая сапог, сдирает его наконец с опухшей ноги. После правой ноги наступает очередь левой. Каторжник, с которого после тяжкой неволи сняли тяжелые цепи, испытывает, должно быть, такое же чувство легкости, какое я ощущаю теперь. Начинаю исследовать ноги - пятка, подошва и пальцы в больших белых пузырях, под которыми упруго движется жидкость, причиняя невыносимую резь.
- Ну, Иван Григорьевич, крышка, как завтра пойдем?
Но у Ивана Григорьича положение дел еще хуже.
- Как пойдем? А вот застрянем в этой Косалме, пока мозоли не пройдут.
Смеясь и подшучивая над своими ногами, над комарами, которые уже поют под потолком, мы залезаем под одеяло и вскоре засыпаем под пение комаров и журчанье каскада.
Утром, натянув с неимоверным усилием на больные ноги сапоги, мы вышли на озеро и первым делом осмотрели странное плавучее сооружение, оказавшееся машиной для черпания со дна озера железной руды. Это "озерная руда" устилает дно многих озер нашего озерного края и Финляндии, и много ее добывают крестьяне самодельными снарядами с плавучих плотов для продажи на заводы. Обилие этой озерной и еще другой "болотной" руды была причиной, почему древние жители северо-запада России, "чудь", занимались добыванием из нее железа. Костер, разведенный в яме на дне прежнего болота или озера на слое этой руды мог быть причиной самого открытия железа и искусства его обработки. Жар огня и куча тлеющих углей выделили из руды железо, и дикие звероловы могли неоднократно заметить, что после разведенного в таком месте костра там оставался новый камень, мягкий как воск в огне и звонко-твердый, когда остынет.
Что открытие железа у чуди произошло подобным образом, на это указывает миф о железе в народных финских былинах, известных под общим именем "Калевала". Вот что рассказывают там об открытии железа и о том, почему оно приносит зло миру, облегчая людям дело войны.
Финская руга о железе
"Старый мудрый певец и волшебние Вейнемейнен быстро катил на своих легких санках из холодной Пойолы, снежного царства злой ведьмы Лоухи. Вдруг до слуха его долетели звуки чудесной песни, звеневшей где-то высоко над ним. Взглянув на небо, Вейнемейнен увидел на нем широкую блестящую радугу, а на радуге сидела прекрасная девушка, дочь Лоухи; она пряла, и золотая нить пряжи вилась к ней с неба от яркой звезды.
- Спустись, красавица, ко мне! - взмолился старик.
- Зачем?
- Поедем со мною домой и будь моею женою.
На это дева смеясь отвечала:
- Однажды на закате солнца я собирала в роще цветы. На дереве щебетал дрозд. Щебетал он о том, кому живется лучше, девушке или жене. "Жизнь девушки в доме родителей ясней и безмятежней весеннего дня, а невестке в доме мужа холоднее железа в морозный день". Так щебетал дрозд. Вот если ты, старик, расщепишь конский волос тупым концом ножа, свяжешь яйцо узлом, сдерешь с гранитной скалы бересту и наколешь кольев изо льда, тогда, пожалуй, я выйду за тебя.
Мудрый Вейнемяйнен принялся за работу. Раздвоил волос, связал яйцо узлом, надрал со скалы бересты и нарубил целую груду кольев изо льда.
Увидав это, девушка засмеялась и сказала: "сделай еще лодку из моего веретена и спусти ее в воду, не касаясь ее руками".
Принялся за работу Вейнемяйнен. Два дня работа шла успешно, но на третий день злой завистливый леший Хиизи прикоснулся к топору старика, и железо глубоко вонзилось в колено Вейнемяйнена. Кровь полилась ручьями из глубокой раны. Чтобы остановить ее, Вейнемейнен запел заклинания, но он никак не мог припомнить несколько слов о происхождении железа, и оттого кровь не останавливаясь текла ручьем, и силы его слабели. Приложив к ране плюсник и мох, он с трудом дотащился до ближайшей деревни. Но и там никто из стариков не мог напомнить ему забытых слов, пока он сам от боли и страдания не вспомнил их. И вот он запел могучую руну о происхождении железа:
- Все в мире родилось от воздуха, от него произошла вода, потом огонь и наконец железо. Укко, владыко неба, отделил воду от воздуха и землю от воды, а потом приступил к сотворению железа, которого еще не существовало на земле. Он потер рукою левое колено, и из него явились три девы. Выступив на край неба, они стали орошать землю молоком. Первая источала молоко черное - из него произошло мягкое железо; вторая молоко белое - из него образовалась сталь; третья молоко красное - из него сплавилось хрупкое железо. Вскоре железо пожелало сойтись со своим старшим братом, огнем. Но огонь был свиреп, пылая яростью он кинулся на железо; в страхе оно кинулось от него прочь и попряталось в обширных болотах, в таких трясинах, на дне рудников и в трещинах утесов, где дикие лебеди и гуси вьют свои гнезда. Много веков пролежало железо на болоте, дикие звери, лоси, волки и медведи ходили по нему, оставляя следы, и в эти следы набиралось железо. Но вот родился на свете с клещами и медным молотом в руке вещий кузнец Ильмаринен. Быстро рос он, так быстро, что уже на другой день по рождении строил себе кузницу. На болоте он увидел следы волка и медведя. Подошел он поближе к этим следам и к удивлению своему заметил в них ржавчину. Из любопытства он собрал ее, принес к своему горну и положил на уголья. Раздувая с силой мехи, Ильмаринен вскоре увидел, что ржавчина превращается в жидкую искрящуюся массу железа. И вдруг железо взмолилось к нему человечьим голосом, прося прекратить эти мучения на ярком огне. Взяв с железа клятву, что оно никогда не повредит своему повелителю, Ильмаринен вынул его из горна и принялся ковать из него топоры, подковы и лемехи для плугов. Чтобы закалить железо, Ильмаринен послал пчелку собрать меду с цветов. Но злой дух Хиизи подслушал его приказание и послал послушную ему осу собрать змеиного яду. Ильмаринен принял осу за пчелку и влил змеиный яд в воду, в которой должно было закалиться железо. Вот причина коварства железа; вот почему забыло оно клятву и, восстав против своего обладателя, проливает его кровь в жестоких войнах".
Любопытно, что железная руда сама нарождается в озерах и болотах, так что, если ее выбрать, то через некоторое довольно продолжительно время она снова отложится на дне. Вот как объясняется это странное явление.
Как известно, вся поверхность Финляндии и смежных с нею частей Олонецкой и Архангельской губерний сложена из древних кристаллических пород, именно из гранита и гнейса; местами между ними попадаются и другие древние кристаллические породы, как например диорит, диабаз и мелафир.
[Главные составные части гранита и гнейса составляют минералы: полевой шпат, кварц и слюда; гнейс отличается от гранита тем, что в нем заметна некоторая слоистость. Диорит состоит из полевого шпата (но другого, чем в граните) и роговой обманки, диабаз - из такого же полевого шпата, какой в диорите и авгите, а мелафир не столько отличается от диабаза своими составными частями, сколько строением, в его темной, зеленоватой или бурой массе наблюдается много отдельных кусков в виде миндалин, состоящих из разных минералов. Это оттого, что мелафир вылился некогда на земную поверхность в виде огненно-жидкой пузыристой лавы, и в этих пузырях уже потом просачивающаяся вода отложила разные минералы: известковый шпат, агат, халцедон, аметист, горный хрусталь и даже медь и серебро.]
Поверх их на всем Финно-Скандинавском массиве залегали некогда более молодые и более мягкие слоистые породы, которые впоследствии исчезли; их, так сказать, содрал обширный ледник (именно потому, что они были мягкие), покрывавший некогда всю эту область мощной толщей льда и снега. Все указанные выше кристаллические породы заключают в своем составе примесь железа в виде различных соединений. Когда такая порода разрушается от действия воздуха и воды, как говорят, выветривается, то дождевые и проточные воды, проникая в трещины утесов, довольно легко растворяют соли закиси железа, том легче, чем больше содержится в воде углекислого газа (а примесь его есть во всякой воде). Эти воды собираются в реки, реки втекают в озера, и если сток из озер ничтожен, то вода надолго остается в озере. Но дно лесного озера, а тем паче болота, всегда усеяно медленно гниющими остатками растений и животных, а эти вещества обладают способностью превращать закись железа в окись, которая мало растворима в воде и потому садится на те самые предметы, которые послужили причиной ее выделения. Она обволакивает ржавым слоем полусгнившие листочки, нарастает в них и на них и в конце концов образует лепешки, похожие на монеты, почему ее и называют "денежной рудой". Если руда садится на песчинки, то образует "бобовую руду". Само собой понятно, что озеро с такой рудой представляет неисчерпаемый источник ее, и это до тех пор, пока в него притекает вода, содержащая закись железа. Многие озера Олонецкого края обладают этим свойством, обладает им и Укшезеро.
Машина, которую мы осмотрели, была выписана из-за границы и стоила колоссальных денег, но пользы от нее, кажется, мало, так как она не приспособлена к нашим озерам и часто портится, а чинить ее здесь некому. Предполагалось, что она будет добывать руду для Кончезерского чугуноплавильного завода. И сейчас она стоит, протянув над озером свои гигантские железные руки, словно благословляя его плодить в своих недрах руду. Машина стояла у пристани в тихой заводи, отделенной от остального озера грядой длинных, вытянутых в линию островов. Еще вчера вечером, вглядываясь в их очертания, я заподозрил в них так называемые "бараньи лбы". Теперь при дневном свете подозрение сменилось уверенностью, и хотя по маршруту нам было пора выступать в поход, но я решил лучше потерять дорогое время, но не упустить случая изучить этих явных свидетелей бывшей здесь некогда ледниковой эпохи.
Кстати на берегу валялась лодка, мы спихнули ее в воду, Иван Григорьич сел за весла, и спустя пять минут нос нашего судна ткнулся в каменную грудь большого острова. Издали дикий гранитный остров, поросший соснами и можжевельником, невольно вызывал своим видом представление о "чудо-юдо рыбе ките", у которого "частоколы в ребра вбиты", а возле него точно киты-детки, следующие за матерью, выставляли над водой свои гладкие спины мелкие островки.
- Что такое бараньи лбы? - спрашивает меня Иван Григорьич.
Пока мы тащим лодку на колкий щебень и продираемся сквозь чащу кустарника по хаотически изрытому камню скалы, я читаю Ивану Григорьичу краткую лекцию о ледниковом периоде. Он, впрочем, кое-что знает об этом, читал по книгам и схватывает мысли на лету, с любопытством рассматривая ясные свидетельства самой природы о том, чего не мог видеть и не видел человек.
- Видите ли, вся эта страна была покрыта громадным ледником. Ледника вы не видали, и я не видал, но читал в геологии, есть такая наука о земное коре…
- Знаю, знаю.
- Ну и прекрасно! Ледников много в горных странах и большею частью по соседству морей, но такого ледника, какой залегал здесь, мы теперь на свете не найдем, разве что у южного полюса. По примерным расчетам он занимал пространство в 115000 кв. миль, а это знаете сколько?
- Сколько?
- На 15000 кв. миль больше всей Европейской России.
- Ничего ледничок был.
- Да вроде него, но поменьше есть теперь ледник в Гренландии…
- Где эти самые самоеды…
- Не самоеды, а эскимосы, и Нансен, который несколько лет тому назад пересек южную Гренландию поперек, исчисляет толщу льда и снега в тех местах до 1900 метров, так примерно немногим больше полутора верст. Вот посмотрите на это облачко, это низкое кучевое облако, значит ледник тот примерно до него.
Иван Григорьич смотрит наверх и что-то соображает.
- И этот лед не лежит неподвижно, а ползет, и не то что ползет, а течет. Дойдет до моря, впятится в воду, а вода его выталкивает, выпирает наверх, дескать, ты легче меня, так не ползи по дну, а плыви. Лед со страшным грохотом обламывается, качаясь всплывает, кружится, кувыркается, так что все море кругом точно кипит, а потом, как установится, плывет…
- Ледяная гора…
- Вот, вот, а на ней плывут пассажиры…
- Тюлени, стало быть, белые медведи…
- Да и эти, но есть и мертвые, замороженные пассажиры. Это камни и всякая мелочь: ил, песок, щебень… Когда лед еще полз или тек по Гренландии, он облеплял неровности почвы, напирал на них, срывал, соскребал, а все сорванное вмерзало в него, так что если бы можно было перевернуть всю толщу этого льда низом вверх, то тн обнаружил бы сходство с напильником, на котором набиты крупные, мелкие и мельчайшие насечки. Конечно, вы понимаете, что делается с поверхностью земли, когда ее точит такой напилок и точит все в одну сторону, туда, куда ползет лед.
В это время мы успели пробраться к северо-западному концу острова и очутились на округло покатой, как конец яйца, скале, спускавшейся прямо в озеро.
- Вот, смотрите, я сейчас, не вынимая компаса, скажу вам, что этот "лоб" смотрит на северо-северо-запад и туда же уставились все эти бороздки и штрихи, которые вы видите на этой гладкой поверхности.
Мы нагибаемся и ощупываем эти неровности руками, затем я вынимаю компас, и мы удостоверяемся, что направление указано верно.
Заметьте, что и острова и озера и тот каменный перешеек, по которому мы вчера тащились, и, вот сейчас посмотрим на карту, реки и длинные холмы, озы, по-здешнему сельги, и губы Онежского озера, все, все в этом краю вытянуто в том же направлении. Как по-вашему это объяснить?
- Неужто ж все ледник сделал?
- А уж это как угодно. Если не желаете верить глазам и рассуждению, то как вы мне объясните, почему этот северо-западный конец острова, и не у одного него, а, изволите видеть, у всех, сколько их тут есть, именно эти концы гладкие, как яйцо или бараний лоб, и исчирканы параллельными штрихами, а задние концы, юго-восточные, естественно неровные.
- Н-да, стало быть с этой самой стороны ледник и напирал.
- Напирал, бороздил, чиркал, шлифовал, содрал, что лежало поверх, в ложбинах и долинах вытер наносы до каменного дна, так что потом в них могла скопиться вода, словом, куда кругом ни глянь, на все наложил он свою тяжелую руку. Да и эти скалы не устояли бы, если б он не стаял.
- Но, скажите Николай Ильич, по какой же причине сделался такой ледник и по истечении времени исчез?
- Это я вам расскажу потом, вот пойдем по дороге, скучно станет, и заведем речь об этих вещах, а сейчас надо фотографии снимать.
Мы пробираемся к лодке и объезжаем все островки, делая с них снимки, а затем торопливо направляемся к берегу, потому что уже около полудня. Но выбраться так скоро из Косалмы нам не удалось: по случаю воскресного дня хозяева были дома и пригласили нас откушать их хлеба-соли. Мы переглянулись с Иван Григорьичем: "что ж, думаем, пошли знакомиться со страной и народом, надо посмотреть, чем питаются олонецкие крестьяне". В большой избе за столом посередине ее уже сидела семья хозяина, мужика средних лет, по имени Петр Гаврилович Михаилин, и два рабочих, карела, мы присели, положили на колени вместо салфетки длинное полотенце, общее для всех обедающих, и получили от хозяина по деревянной ложке, которою принялись степенно и в очередь черпать из большой миски жидкую, грязно-сваренную, уху, заедая ее очень грубым черным хлебом. Хозяин и работники по случаю праздника распили небольшую бутылочку водки, угостили и меня; пили благоговейно, крестясь перед чашкой и крякая по осушении ее. Чашку с ухой хозяйка пополняла раза два, а потом подала тарелку с мелкой рыбой, которая, очевидно, послужила материалом для ухи. Небрежно вычищенная рыба с чешуей, костями и нутром была пресного вываренного вкуса, так что есть ее не составляло особенного удовольствия, но наши сотрапезники, очевидно, были довольны ею, потому что ели ее и все время, не стесняясь, громко рыгали. Эту рыбу, - все больше окуньки и ерши, - они заедали "кокачами", длинными пирогами из черного теста, начиненными кашей. Как ни был я голоден после жидкой ухи и рыбы, но откусив кусок этого пирога, не знал как проглотить его - до того из рук вон плоха эта снедь: пресное тесто не пропечено, каша сухая, черствая. Беседа за столом велась о еде и охоте: хозяйка перечислила насколько блюд, по ее словам очень вкусных, которые готовятся в разные праздники, в том числе какие-то "калитки", с которыми мы познакомились впоследствии, а хозяин рассказал, как он зимой убил медведя.
- Выстрелил в него, а он стоит, только когти в снег запускает, как стоял, так и замерз, потом уж пришли с него шкуру снимать.
- Из управы 15 р. дали, замечает хозяйка, с одобрением и гордостью поглядывая на мужа.
Что убитый медведь остался стоять на ногах, да так и замерз, показалось мне подозрительным, но не платить же за гостеприимство недоверием, и я промолчал. Впоследствии нам пришлось немало слышать о медведях, и тогда же случайно выяснилось, что этого медведя убил вовсе не наш Михаилин, а другой охотник, Михаилнн же только присутствовал не охоте загонщиком или чем-то в этом роде. С тех пор мы окрестили его в своих разговорах "знаменитым охотником на медведей". С охоты на медведей речь перешла на охоту вообще.
- У нас на озере утки под самой деревней, даве утром одна плавала.
- Когда, сегодня?
- Севодни, севодни.
- Разве попробовать по ней из винтовки?
- Отчего ж, можно.
Я побежал за винтовкой и патронами и в сопровождении "знаменитого медвежьего охотника" вышел на озеро. Действительно, на камнях шагах в полутораста сидела утка, а вдали плавали еще две. И вот мы принялись палить по ней. Слабые звуки выстрелов не испугивали доверчивой птицы, а пульки, шлепая в воду возле нее, утка принимала за плеск рыбы. "Знаменитый охотник на медведей" стрелял хуже меня, даже когда прислонял винтовку к сучку дерева. Раза два утка перелетала, мы подкрадывались к ней, палили, но все с теми же успехом, пока я не спохватился, что пора идти.
Иван Григорьич уже сложил вещи по-походному, и нам оставалось только распрощаться и откланяться. Солнце палило немилосердно, ноги резало при каждом шаге, и первые версты мы испытывали невыносимые мучения, но потом обошлось, и когда, спустя часа полтора поперек дороги, среди высокого тенистого березняка протянулся гремучий ручей, мы разложили огонек и залили жажду несколькими кружками чая, прячась от комаров в дыму костра. Что за прелесть эти привалы в девственном северном лесу! Кругом тень и прохлада, между белыми стволами берез темнеют кусты можжевельника, с которого, если нарезать колючих ветвей его, да положить их на костер, идет сизый пахучий дымок, особенно нелюбимый комарами. Возле мелодично и ровно журчит ручей, и шум этот сливается с шелестом листьев, когда по верхушкам деревьев пробегает ветерок. Ни души кругом, даже не пахнет человеком; прочем нет, - вон по залитой солнцем дороге идет какой-то пешеход.
- Эге, говорим мы с Иван Григорьичем, да это наш Хрисанф!
Фигура, качаясь в неуклюжих сапожищах, подходит ближе, слышен сухой звук шагов, и Хрисанф, здороваясь, проходит мимо и садится за мостом на камешек. Мы убираем посуду и вещи и трогаемся в путь уже втроем и часа через два ходьбы по живописной дороге, на которой я с помощью своего аппарата увековечиваю Хрисанфа, мы выбираемся из лесу в холмистую местность, с высот которой открывается живописный вид на Конче-озеро. Вдали показываются строения и белая церковь Кончезера. Тут Хрисанф расстается с нами и сворачивает влево. Дорога вьется по холмам вверх, вниз, и мы, изнемогая от зноя, усталости и груза, медленно приближаемся к селению. Вот и оно: белая церковь направо, налево лавка и дома. Но это только часть селения. Кончезеро расположилось на перешейке у северного конца озера Конче, а за перешейком, к северо-западу - новое длинное озеро, Пертозеро, воды которого шумной белой завесой стекают в Конче через плотину, под длинным высоким мостом. Самый завод, т. е. домна, стоит по ту сторону, а здесь находятся лишь обширные сараи с решетчатыми стенами, а сквозь них виднеются груды шоколадно-рыжей руды. За домной по ту сторону озера Конче, под живописно разорванными утесами растянулись в длинный ряд обывательские домишки. Но это мы увидели потом, а пока мы останавливаемся у лавки, возле которой, по случаю праздничного дня, толпятся мужики.
Мужик затихают и с любопытством поглядывают на нас, а мы на них. Всматриваясь в их лица, я замечаю два типа: русский и финский.
- Вы русские?
Мужики молчат, переглядываются.
- Русские или карелы?
- Русские, русские, православные.
- Давайте, я вас сейчас сниму на карточки.
- Что ж, можно.
- Снимите меня, заявляет неожиданно и несколько нахально стоящий в стороне парень; он одет щеголевато: в пиджаке, при своих собственных часах и цепочке, в новенькой фуражке, хорошие сапоги и гармонь под мышкой.
- Нет, говорю, вас мне не надо.
Парень сконфузился, но сейчас же затем разозлился.
- Тут нешто можно снимать, нешто не видите церковь, против церкви нельзя снимать! - кипятится он.
Мужики загалдели, принимая мою сторону.
- Как же это вы, вмешивается Иван Григорьич, говорите, что против церкви нельзя снимать, а сами сейчас хотели сниматься?
- Хо, хо, хо! Ловко! - хохочет публика, а парень пытается защитить свое мнение, но неудачно и стушевывается.
- Евоный отец на озере живет, самый богатый здесь, ну, вот и куражится, объясняют мужики, довольные тем, что сына богача осрамили.Я выбираю трех мужиков русского типа и снимаю их, а затем снимаю двух, по-моему карел. В лавочке мы берем табак и баранки и спрашиваем, где аптека. Уже на первых порах начали обнаруживаться недостатки нашего снаряжения; так их медикаментов имелся только хинин, но не было ничего антисептического. А между тем пузыри на ногах, лопаясь, обнажали молодую кожу, засорение которой угрожало воспалением. Надо было во что бы то ни стало устранить эту опасность. Аптеки, как аптеки, в Кончезере, конечно, не оказалось, но здесь жил земский врач с фельдшером и заводский фельдшер. Сперва мы разыскали земского врача, обитавшего на втором этаже большого дома, куда надо было "пропялиться" по лестнице, как сказал мне маленький старичок в санях. Доктора дома не оказалось. Тогда я пошел на ту сторону села искать его фельдшера. Но дома либо были пусты, либо в них происходили праздничные сцены. Так в окно одной избы было видно, как два мужика, пьяных донельзя, стояли качаясь по обе стороны стола и кланялись друг другу, не переставая орать песню, в которой звуки пьяной радости и горя так перемешались, что невозможно было определить, радуются ли певцы или тоскуют.
- Фершал в гости уехал, сообщила мне на его квартире баба.
- А где другой фельдшер живет?
- На той стороне, рядом с лавкой.
- О, Господи, это значит тащиться назад через плотину.
Этот фельдшер, толстобородый, серьезный мужчина средних лет, выслушав мою просьбу, немедленно пошел в соседнюю комнату и отлил мне в скляночку немного карболки, которой у него у самого было мало. От всякой платы он отказался и, узнав, что мы идем на Кивач, сообщил, что выше Кивача на Суне есть еще два водопада, которые, хотя не так красивы, как Кивач, но очень стоят, чтобы взглянуть на них.
- Раз вы забрались в такие края, то уж вполне естественно обозреть и их.
Я поблагодарил и ушел.
Пока мы бродили по заводу, солнце уже склонилось к горизонту и золотило гладкое озеро, скалы и кресты на церкви. Было 9 часов, а до Кивача оставалось еще 20 верст.
На выходе из селения, пока я снимал фотографию с воза с сеном на полозьях, которыми по здешнему каменистому и неровному месту часто заменяют колеса, возле нас завертелся мужичок. Он еще раньше у лавки приставал к нам, предлагая доставить нас в лодке на другой конец Пертозера, откуда до Кивача оставалось 5 верст. Тогда мы не согласились в цене, теперь же, измученные ходьбой по Кончезеру, уступили. Он посоветовал нам зайти к начальнику завода, горному инженеру Л., и взять у него билет на право воспользоваться павильоном, не для таких, как мы с Иван Григорьичем, а для высокопоставленных. Не совсем понятно, зачем нужна эта формальность, потому что отказа в билете не бывает; между тем, необходимость запастись им заставляет останавливаться в Кончезере и беспокоить начальника завода, что должно стеснять обе стороны. Билет выправил живо, а затем мы спустились с крутого берега в лодку, уселись, мужик, оказавшийся бывшим матросом, поплевал в руки и пошел махать веслами. Лодка медленно шла по озеру, позади живописно догорало в лучах солнца село, а впереди чернел высокий берег Пертозера. Берега понемногу терялись, там и сям на вороненой поверхности озера чернели точки - утки и гагары, и когда мы проезжали достаточно близко от них, я стрелял из винтовки, но безуспешно - расстояние было слишком велико, даже при поднятом прицеле.
Становилось холодно. Мы одели теплую одежу, а наш Харон равномерно махал веслами и рассказывал про здешнее житье-бытье. Он жаловался на отсутствие заработков, на оскудение рыбы в озере, рассказывал про завод, про начальника его, который, по его выражению, был "душа человек", и, тыча пальцем вдоль берега, называл деревни и сельбища.
- Кабы вы семь лет тому приехали, посмотрели бы Кончезеро. По окна вода стояла. Плотину прорвало, вода из Пертозера ушла в Кончезеро, и всю деревню, что внизу, залило. Потом уж починили, ушла вода снова, слилась у Косалмы в Укшезеро.
- Как же, видели, льется через камень.
- Ну вот. Ружье, барин, уберите, все одно тут ни уток, ни гагар нет. Самое глубокое место, тут им не вод, не достать дна. Они, вишь ты, ныряют, копаются на дне, а тут глыбко, и рыбы тоже нет. А вот налево две горы, первая то Соколуха, а вторая Орел.
Действительно, левый берег озера круто подымается в гору и весь уставлен густым темным лесом. Неподвижные мрачные деревья, камни и утесы отражаются в темном озере. Дико и красиво.
- Что это! Что это!
Поперек озера волнистым, змеиным движением плыло что-то. Мы замерли, стараясь отгадать странный предмет. Казалось, это плыла змея. Всматриваюсь пристально:
- Белка!
Действительно, по глади озера, пустив пушистый хвост по воде, быстро перебирая лапками, плыла белка. Она плыла к тому берегу, куда ее манил еловый лес, с его большими смолистыми шишками. Странно, необычайно было видеть этого маленького зверька, отважно пустившегося поперек озера, ширина которого тут около двух верст. Белка, почуя опасность, заторопилась, ясно виден испуг в маленьких черных глазках. Мужик норовит ударить белку веслом, но вместо того поддевает ее, и зверек, пользуясь веслом как точкой опоры, широким, грациозным прыжком падает далеко в воду.
- Не трогая! Не трогай! Пусть плывет! Экая, в самом деле, смелая какая!
И несколько минут мы смотрим ей вслед. Спустя несколько дней на обратном пути мы ехали ночью по другому озеру и опять встретили плывущую через него белку.
Скоро три часа, как мы выбрались из Кончезера. Вот на берегу чернеет деревня. Это Викшица - цель нашего плавания.
Еще четверть часа, и мы расправляем на берегу онемелые долгим сидением ноги. Но вот беда, нету мелких расплатиться с гребцом, и долго ходит он по спящей деревне, стучит в окна и пытается разменять золотой - пять рублей. Из ближней избы выходит огромный босой, распоясанный мужик с лохматой готовой. Он, зевая и почесываясь, равнодушно подает советы, пока нашему гребцу не удается, наконец, произвести требуемую финансовую операцию.
Лохматый мужик выводит нас за деревню и показывает дорогу к Кивачу, и вот, завесив затылок платком от комаров, которые поют, трубят и воют кругом и серой массой облепили наши спины и фуражки, мы плетемся по мягкой песчаной дороге сквозь редкий неподвижный лес березы и ольхи. Белая ночь смотрит с неба и сквозит в кружева недвижной в сонном воздухе листвы.
- Да это Кивач слышен!
- Кивач?
- Прислушайтесь!
Мы стоим неподвижно и слушаем. Ровный мелодичный рокот несется по воздуху.
- А ведь верно, Кивач!
- Да, без сомнения!
- Как далеко слышно, за четыре версты!
Чем ближе подходим мы, тем яснее и звучнее рокот. Уже слышны в ровном гуле отдельные ноты, которые выделяются на фоне его, как яркие краски на картине.
Вот и лес кончается, мост, стремительно несется и пенится под ним Суна.
Это был торжественный момент, когда с моста открылся вид на Кивач. Мы шли, не отрывая от него взоров. Было два часа ночи, но светло как днем, и пенистые струи воды ясно вырезывались между темных скал и деревьев. Вот и павильон направо. Мы приближаемся к нему, переходим мостки над разорванными пропастями, где всюду журчит вода, сочась по мельчайшим трещинам, и останавливаемся у запертой двери. Иван Григорьевич (спутник автора) отправляется искать сторожа и долго бродит где-то, а я стою и любуюсь Кивачом. И когда наконец явился сторож, отпер дверь, и мы смогли войти на балкон, висящий над самым Кивачом, то долго стояли, пораженные величественным зрелищем. Груды воды падали с оглушительным грохотом в клокочущую пену, вздымая пыльной облако мельчайших брызг, оплескивая черные утесы, и производя внизу все те же узоры пены и водоворотов. Из белой воды на самом водоскате, точно гигантские зубы, торчали утесы - камни. Все бешено движется, и все же остается на месте. Обман движения в покое ил покоя среди движения вызывается встречей и столкновением двух сил. Мрачный разбитый трещинами диорит упрямо и молчаливо упирает свою каменную грудь навстречу воде - эмблема какой-то любви к покою и неподвижности. Вода, наоборот, эмблема кипучей страсти и движения. Вздымая все новые и новые водометы, стрелой уносится она прочь, бешено бьет, плещет, кипит и неумолчно ревет, рокочет и бурлит, отчаянно и злобно, стремясь раздвинуть сжавшую ее громаду, подавить эти черные зубья, упорно торчащие поперек ее стремления. Кто победит в этой борьбе, не знающей пощады и примирения? Вечная ли сила, стремящая себя и все живое с собой вперед и вперед, кидающая все новые и новые массы энергии и вещества в пекло борьбы, или эта, раз созданная и окаменевшая в неподвижных формах жажда покоя и старины. Диориты Кивача, как и вся окрестная природа, как и люди этой страны дремучих лесов и стоячих болот, производят впечатление, что пока перевес на стороне косной силы покоя. Напрасно шумят реки по камням на порогах, вода их, может быть, единственное, что живет и движется вперед в этом крае…
Было около 5 часов утра, когда мы удалились на покой в домишко вдали от водопада, где сторож приготовил нам постели. Это было полное повторение ночлега в Косалме: такие же тюфяки, красные подушки и ватные ситцевые одеяла, и также мы с трудом сняли сапоги и долго возились с ногами, примачивая натертые раны слабым раствором карболки. Разница была только в том, что мы заснули под громовой грохот водопада, а не журчащего каскада Косалмы.
Поднялись мы поздно, должно быть в одиннадцатом часу, умылись в струе водопада и пили чай в павильоне, куда жена стороже принесла самовар, молоко и яичницу. Кивач был чудно красив в приветливом блеске солнечного утра; внизу поперек главного падения в облаке пыли легкой прозрачной аркой висела радуга, и яркие блески на струях воды, на пене, еще резче оттеняли мрачный цвет темных утесов. Я занялся фотографической съемкой, когда в павильоне появилось новое лицо. Это был черный молодой человек в велосипедном костюме, обличавшем долгие дорожные мытарства. Мы познакомились. Г. Н. чиновник министерства юстиции, воспользовавшись отпуском, прикатил сюда на велосипеде прямо из Петербурга. Он только заехал на Кивач, а собственно путь его лежал на Соловецкий монастырь. Вместе с ними мы занялись осмотром и съемкой Кивача. Сперва я осмотрел и снял водопад несколько раз с левого берега, а потом мы переправились по двум мостам на ту сторону, делая все время новые снимки. Первый мост, тот, по которому мы пришли, широкий и основательный, имел посередине павильон самоедско-индусского стиля, представлявший такой вид, точно его воздвигли для примирительно банкета тех устьсысольских и сольвычегодских купцов из "Мертвых душ", которые уходили друг друга под микитки и в другие места. Другой мост был длинный пешеходный и вел к беседке, воздвигнутой на вершине утеса. Беседка была построена, по-видимому, в том расчете, чтобы в ней нельзя было сидеть - ее всю обволакивала пыль Кивача, так что перила, скамьи и пол блестели в потоках и лужах воды. Ветер нес пыль прямо в эту сторону и кусты, и деревья, и трава были сочно обрызганы ею, а клочки почвы на диорите представляли чистое болото, в котором глубоко и скользко вязли ноги. Вот с этой стороны диоритовому утесу угрожает гибель. Корни деревьев и других растений, внедряясь в него, кислым соком своим медленно травят и расщепляют камень в союзе с воздухом, морозом и водой. Тропинка от моста, взвиваясь на утес, уходит по правому берегу Кивача по опушке веселого леса далеко от Суны и, пробираясь по ней, можно удобно осмотреть все падение воды. Кивач отнюдь не состоит из одного уступа, как Ниагара; я насчитал на нем 4 уступа поперек реки и 3 боковых, расположенных вдоль левого берега. Если идти вниз по правому берегу Суны, то видишь сперва быструю, но довольно спокойную реку шириной с Мойку, текущую среди невысоких пологих берегов. Затем видишь первое невысокое падение в виде вогнутой подковы, захватывающее только половину реки; вторая половина Суны продолжает течь вдоль левого берега, спускаясь по продольным уступам между утесами, которые стоят все чаще и в конце образуют нечто вроде зубьев гребенки, сквозь которые стремится и падает вода несколькими широкими и узкими струями. За первым поперечным падением через несколько сажен лежит второй уступ; он выше, но уже первого, и тоже захватывает лишь пол-реки до громадного утеса, разбитого на отдельности. Затем значительно ниже по течению лежат почти рядом два последних уступа, примыкающих к описанному выше частоколу утесов. Но перед ними со дна реки подымается конусовидный утес, на котором красуется поэтическая надпись "Elise". Второй из этих уступов есть главное падение воды, которая низвергается с него в сужение, образованное двумя утесами, причем утес правого берега выше и дальше выступает в речку, заставляя ее делать изгиб. На утесе левого берега стоит павильон с видом на весь водопад.
Не знаю, сколько времени мы провели здесь, снимая водопад и любуясь его видом. Первым спохватился наш новый знакомый г. Н. Оно и понятно, - он видел Кивач не в первый раз. Но и нам было пора двигаться. Мы вернулись в павильон, проводил велосипедиста, посмотрели, как он покатил через мост и быстро скрылся в лесу, закусили и двинулись бы немедленно в путь, если бы не появились новые гости. Это были карелы - мальчики и девушки, которых я немедленно снял.
При отбытии с Кивача жена сторожа принесла книгу, в которую заносят свои имена посетители Кивача. Мы долго перелистывали ее, читали фамилии наших предшественников, нашли несколько знакомых, несколько известных имен и, конечно, стихи

В дороге много неудач
Я перенес. Не каюсь в этом.
Увидя пенистый Кивач,
Самим Державиным воспетый


написал один посетитель с фамилией известного поэта Плещеева, но не он: здесь стояло имя Александр, а поэт - Алексей. Мы начертали и наши имена в книгу. Может быть, когда-нибудь вновь придется увидеть ее. Однако, многие посетители прибегают к записям иного рода, не столь безобидным. Именно, немало пошляков, которым величие природы кажется ниже их собственного достоинства, любят прибегать к надписям на самой картине, уродуя ее и отравляя этим производимое ею впечатление. Фараоны, воздвигшие пирамиды, не посадили на них свои имена саженными буквами; не сделал этого и Наполеон, когда смотрел на сорок веков, взиравших на него с высоты этих каменных могил. На горе Синае нет автографа Моисея, и если вы в подземелье Шильонского замка читаете на столбе выцарапанное там слово "Byron", то вам понятно, что великий поэт, автор "Шильонского узника", имел право на то. Но зачем разные Нали, Борисы и Теодоры мажут свои неведомые миру имена и вензеля белыми буквами на великолепных черных утесах Кивача, этого совершенно нельзя понять. И добро бы какое-нибудь Теодор, желая увековечит свое имя или имя своей возлюбленной, пробрался на эти утесы сам с опасностью жизни. Но нет - деньги, деньги! Бородатый мужик с лохматой прической, перекинув дощечки с камня на камень, пробирается над кипящей бездной с ведерком краски в руке на указанное место и, балансируя там на скользком камне, мажет вензель за целковый или два. Надпись Elise красуется на главном утесе среди ревущей пены Кивача. Я не мог понять, каким образом пробрался туда маляр, пока сторож не разъяснил мне, что эту надпись сделал он несколько лет тому назад в сухой год, когда воды в Киваче было меньше, так что над пеной выступали камни, скрытые теперь под водой.
Было около 3 часов дня, когда мы тронулись в путь. Прощай, Кивач! Будем долго помнить твою величественную красоту! И мы шли, оборачиваясь, останавливаясь, пока чаща леса не скрыла от взоров реки, но еще долго провожал нас приветливый шум водопада. С нами увязался один из карельских мальчиков, по имени Степан. Мамкин платок, повязанный на шею и распростертый по спине, спасал его прикрытые старой розовогоситца рубахой плечи от комаров, и мы шли, коротая дорогу болтовней с ним. Между прочим он сообщил нам, что "киви", от которого происходит название Кивача, по-карельски значит "камень".

Глава четвертая

На Пор-порог и Гирвас

Еще в Кончезере, услыхав про другие водопады на Суне, верстах в 40 выше Кивача, я решил изменить план своего путешествия. Вместо того, чтобы возвращаться теперь назад и идти потом на Олонец по большой дороге, я предложил Ивану Григорьевичу пройти на эти водопады: Пор-порог и Гирвас. Справившись по карте, мы наметили путь туда, который начинался от Викшиц, показавшихся вскоре, как только лес поредел. Распростившись со Степаном, мы свернули вправо и пошли через мелкий лес по топкому побережью Перт-озера. Несмотря на жару, на боль в ногах и груз, резавший плечи, мы довольно бодро продвигались вперед, не предчувствуя того, что нас ожидало в этом переходе. Увы, не такими вышли мы из этого проклятого леса, какими вошли. И зачем не стояло при входе в него надписи, какие, по словам сказок, красовались когда-то на перекрестках дорог! Если б моя воля, я написал бы на столбе при этой дороге: "кто войдет в этот лес, будет съеден комарами!" Действительно, это было что-то ужасное, какой-то кошмар, ад без горючих огней и котлов, но с мириадами маленьких бесенят, от которых не было спасения. Тучи их, заслыша человечий запах, вылетали из придорожной болотной чащи, и чем дальше мы шли, тем многочисленней становилась наша свита. Не помогало ничто: ни беспрерывное курение трубки, ни густые аршинные ветки ивняка, которые мы срывали и бешено обмахивались, словно бичующиеся монахи, с тем, чтобы спустя четверть часа бросить их обтрепанными, поломанными, без листьев. Не знаю, сколько сотен наших мучителей нашло себе смерть на поле брани, но полчище их не убывало. Чуя близкий и вкусный запах тела, раздражаемые махалкой, они теряли всякую осторожность и с каким-то каннибальским воем садились на все обнаженные места, забивались в уши, ноздри, подставляя свои тощие, изголодавшиеся тела под роковые удары. Я не говорю про зуд, производимый ядовитыми укусами, - гораздо хуже было моральное действие этой волчьей стаи. Пение их, перешедшее вскоре в какой-то подавленный вой или стон, так раздражало нас, что мы пришли в странное, болезненно-нервное состояние. Единственное спасение заключалось в быстром движении, в бегстве, потому что тогда жадная стая , отставая, вилась сзади, наседая больше на спину и шею, которые мы прикрыли платками. Всякая остановка, например, для смены ноши, доводила нас до бешенства: попробуйте снимать мешок или ружье, затягивать ремень или что другое, когда десятки жал вонзаются в кожу, на которой вы ощущаете сотни комариных ног. Мы топотали ногами, бешено махали руками, мотали головой и, наблюдая нас, посторонний зритель мог бы подумать, что видит двух одержимых падучей больных. Не чувствуя усталости и боли в ногах, мы почти бежали эти проклятые 13 верст, с жадной тоской поглядывая на медленно убавляющиеся цифры верстовых столбов. Но почему же, спросит читатель, не воспользовались мы нашей марлей? В том-то и дело, что мысль об остановке и возне с ней (надо же было разрезать ее и приладить к фуражке) пронизывала нас ужасом, и мы бежали как угорелые, пока не выбежали к мосту на реке. Это была та же быстрая, говорливая Суна.
- Как хотите, Иван Григорьич, а я сейчас брошусь в воду!
- Лучше бы нам дойти до Шушков, всего верста осталась.
- Нет, нет! Я не вынесу этой муки, хоть бы только на версту. Идемте!
Мы спустились к низкому, усыпанному остроконечной галькой берегу, быстро развели дымный костер и сразу почувствовали облегчение. Повесить на огонек чайник, раздеться и влезть по самые уши в воду было делом нескольких минут. Какое наслаждение чувствовать, как холодная струя потока омывает потное, грязное, искусанное комарами тело! Одна беда - дно реки усеяно острым камнем, и наши израненные ноги, попадая на острые грани и ребра их, отказываются поддерживать тело. В то же время надо быть осторожным: Суна несется здесь стремительно по камням и пенится на множестве порогов; вся поверхность реки в ямах и буграх, только выйди из заводи, и поминай как звали. Там уж не выплывешь, там пойдет бить о камни, пока не изуродует, и поплывет мертвое тело к Кивачу, который растерзает его на своих зубчатых утесах. Долго стоим мы по плечи в воде, обливая вспухшую шею и лицо холодной водой, макая и держа в ней покрытые волдырями руки.
Пока мы купались, чайник вскипел. Только что мы принялись за чай, как с берега спустился высокий молодой карел. Это был красивый брюнет с карими глазами, выражение которых заставляло думать, что он размышлял, какую пользу можно извлечь из нас. На нем был домотканой холстины пиджак и такие же штаны. Не говоря ни слова он присел к огню и, поглядывая на нас, спросил:
- Куда идете?
- На Пор-порог и Гирвас.
- Лошадей не возьмете ли, недорого возьму!
Мы не обладали средствами для найми лошадей и лодок и вообще даже не желали путешествовать таким способом, но, чтобы отвязаться от него, спросили, что он возьмет.
Оказалось дорого.
- Нет, не возьмем!
Карел посидел, помолчал, и затем со свойственным финнам упорством начал снова предлагать лошадей.
- Нет, не возьмем!
Он продолжал сидеть все время, пока мы пили чай, испытующе рассматривая нас холодным и, как мне казалось, злым взглядом, а потом вместе с нами пошел в деревню Шушки.
Мы перешли мост через Суну, которая вытекает здесь из Сунского озера, представляющего узкую полосу воды, как бы расширение реки, и минут через 20 достигли Шушков, где завернули в избу карела, новую желтую избу. Там в тускло освещенной зарей комнате, за столом посередине, сидело за ужином все семейство: старик карел, несколько старых и молодых баб, возле в люльке пищал грудной ребенок. В душном жарком воздухе пахло рыбой и крестьянской одеждой. Грязными заскорузлыми руками карелы брали из общей тарелки мелкую вареную рыбу и заедали ее черным хлебом. Конечно пригласили и нас, но эта снедь не нравилась нам, и мы спросили молока. Здесь, в душной жаре, в тусклом свете мерцавшей в грязные окна зари, мне ярко представилось, до чего жалка жизнь этих несчастных людей. Мы, пришельцы из другого мира, в головах которых совмещаются разнообразные знания обо всем на свете, копошатся идеи, и мысль широко охватывает и проникает во все, доступное восприятию, мы пришли, скользнем сквозь их убогую жизнь и снова уйдем в другую, в яркую и богатую событиями, а они, полудикари, с тесным кругом представлений, навсегда останутся здесь на берегу пустынного озера и до смерти будут созерцать сквозь пыльные оконца лесную глушь, синеющий за озером берег, будут есть все ту же мелкую рыбу и работать до изнурения только затем, чтобы иметь это сосновое жилье, черный хлеб, спать вповалку на полу на овчинах и щеголять в сарафане из дешевого красного кумача. И мне казалось, что скудный ужин их не есть отдых после дневных трудов, когда истомленное тело с довольством и радостью набирается новых сил, и уже тянет к покою или веселой болтовне, а продолжение, нудное продолжение все той же бесконечной работы.
Ребенок, сучивший в люльке задранными кверху ножками, запищал, должно быть от комаров, и молодая мать, присев к нему, спустила ему в рот налитую молоком грудь, которую он принялся сосать, скосив глаза на нас.
Ночь уже наступила, белая северная ночь, карелы, икая, поднялись из-за стола и готовились лечь спать. Мы, осушив две крынки молока, принялись за дело, а именно: вынули марлю, нитки и иголку и, присев у окошка, принялись мастерить вуали от комаров, болтая с хозяевами о том, о сем. Вуали навязывались на фуражки и охватывали не только голову, но спускались по плечам до пояса, так что под них можно было прятать и руки. Когда мы одели под фуражки платки, подняли воротники курток и повязали на головы вуали, то превратились в довольно курьезные фигуры. В таком, несколько маскарадном костюме поплелись мы в путь-дорогу по пустынной деревне мимо громадных, поразительных по своей высоте риг и изб. Некоторые из них были в три этажа и еще несли вышку. Видно, чего другого, а уж лесу тут много, и его не жалеют. Эти ночные выходы в неизвестную даль, неспешная ходьба с перевальцей мимо заснувших росистых полей, сквозь безмолвные лесные дебри составляли новый поэтический момент в нашем странствии. Скоро вокруг нас собираются "поюще, вопиюще и глаголюще" воздушные стаи комаров. Но теперь, шалишь, брат! Вой сколько угодно, садись, вонзай жало куда хочешь - мы прикрыты непроницаемой броней. И все-таки время от времени какие-нибудь пролазы из комариного рода неведомыми путями пробирались под сетку; смущенные черной стеной, отделявшей их от воздушного простора, они начинали метаться с жалобным писком и падали легкой жертвой наших не знавших пощады рук. Но несмотря на почти полную безопасность от них, этот неумолчный сдавленный монотонный вой расстраивал наши нервы, кроме того под сеткой было душно, а теплые куртки и платки на головах вызывали обильный пот.
Путь наш лежит по берегу озера к другому его концу, где стоит карельская деревня Усть-Суна. Дорога вьется по лесу, и по сторонам ее попадаются порою расчищенные поляны. На одних из них на черной от мелкого угля земле лежат рядами тела срубленных лесных великанов, без сучьев и корней. На других такими же рядами повален молодой березняк, подсеченный под самый корень, и белые стволы березок мерцают сквозь желто-бурую массу высохшей листвы. Это крестьянские подсеки, т. е. пашни, удобряемые не навозом, а золой сожженных деревьев. Несколько таких полян встретилось на нашем пути, указывая на близость деревни. Действительно, вскоре показались огороженные каменными завалами поля и какие-то постройки, но на деле до деревни было еще далеко. С нетерпением шагали мы вдоль нескончаемых булыжных загородей, следуя всем изгибам дороги и ожидая увидеть деревню за каждым из них, но надежда много раз обманывала нас, и прошло более часа прежде, чем мы увидели вдали в утреннем тумане церковь и высокие избы Усть-Суны. Мы пришли туда на заре и остановились в большой и чистой карельской избе. Дома была одна старуха, которая немедленно вздула самовар, а после чаю отвела нас в обширный сарай позади сеней, где приготовила на полу постели.
Как описать уютный вид этого сарая? В многочисленные щели в стенах и крыше в него сочился свет солнечного утра. В этом светлом полумраке отчетливо рисовались разнообразные предметы: снопы соломы, сани с поднятыми оглоблями, какие-то кадки, рухлядь, конская сбруя по стенам. Было светло, но и темно, тепло, но и прохладно, и вместе со светом и воздухом приносились и замирали в нем звуки просыпающейся жизни: внизу под нами жевали лошади, и ходил по шелестевшей соломе теленок, издали с улицы доносилось мычание коров, кудахтанье кур и человечьи голоса. Едва мы улеглись, как по лестнице, звучно стуча лапами, поднялась курица, которая, посмотрев на нас, подумала несколько минут и принялась недовольно кудахтать во всю глотку. Я уже подумывал встать и попросить ее об выходе, как дверь тихо отворилась, и показалась наша старуха. Тихо переступая босыми ногами, она зашла в тыл курице и осторожно вытеснила ее в дверь, стараясь не разбудить нас. Удивительная деликатность! Сколько такого простого естественного внимания встречали мы в народной среде этого глухого края!
Мы проснулись около полудня и застали в избе многочисленное общество: тут был хозяин - пожилой карел в белой рубахе и штанах о босу ногу, маленький мальчик его сын, девушка в ситцевом платье и башмаках, за столом сидело и обедало четверо дюжих карела, - это были рабочие, отправлявшиеся на Пор-порог и Гирвас искать работы. Снова появился самовар и неизбежная яичница, которую на сей раз стряпал сам хозяин на лучинах.
Я занялся фотографированием внутренности избы и, заметив, что мальчик робко жался от нас в сторону, стал подзывать его, общаясь показать аппарат. Против ожидания мальчик заробел еще сильнее.
- Подь к барину, он тебя не укусит, - ободрял отец.
- Поди, посмотри какая штука, вот стеклышко, которым сымают на картинку.
Мальчик заплакал, но подошел, наклонился и… поцеловал мой кодак, а затем и мою руку! Эдакого пассажа я никак не ожидал.
Очевидно, он принял его за икону или за нечто другое священное, потому что после поцелуя еще перекрестился.
Через час, оставив у хозяев тяжелый багаж, мы тронулись налегке в палящий зной на Пор-порог. Дорога вилась по высокому песчаному нагорью через высокоствольный сильно порубленный сосновый лес.
Слева в глубоком русле, с крутыми песчаными берегами сверкала на солнце спокойная Суна. Пор-порог лежал верстах в шести выше. Вскоре мы нагнали наших карел и шли с ними, болтая о разных разностях: чьи гонки, много ли рабочих, какая работа, сколько платят за работу и т. п. Они рассказали нам, какой опасности подвергаются часто рабочие при спуске бревен по порогу.
- Намедни потонул питерский приказчик.
- Как потонул?
- Так, приехал в деревню погостить. Стал на пороге спускаться в лодке с женой, да с рабочими, а плавать умел не горазд. Лодку закрутило, вывалились они, бабу вытащили, а он потоп. Что плачу-то было! Приехал погостить, а вона какая штука вышла. Много тут нашего брату тонет. Кажинный год.
- Прежде-то потонет, с тем и ладно, а ноне штраховку выдают.
- Кто же страхует? Сами себя или хозяин?
- Хозяев обязали.
По дороге стали попадаться группы рабочих с шестами, шедшие с гонок.
- Много ли народу? - спрашивают наши карелы.
- Много, хучь отбавляй! - кричат те.
- Плохо ваше дело, не возьмут вас, - говорим мы карелам.
- Точно, что плохо; который день ходим, нигде не требуется. В подбегалы, и то не берут.
- В какие подбегалы?
Подбегалами, оказывается, называют здесь на лесных гонках рабочих, которые занимаются отпихиваньем прибиваемых к берегу бревен, а также трактирных лакеев, половых. Работа подбегалы самая простая, зато и дешевая, за нее платят 40-50 к. в день, тогда как умелые рабочие получают 1 р. и 1 р. 20 к.
Вот наконец дорога поворачивает влево и спускается вниз. Издали слышен рокот воды на порогах. Мы спускаемся вниз и вскоре уже стоим на каменном утесе той щели, сквозь которую с грохотом и пеной валится вода.
Пор-Порог совсем не то, что Кивач. Широкая спокойная Суна плавно подходит к месту, где течение ее перегорожено грядою каменных утесов, между которыми вода скачет, образуя яростно хлещущие каскады. Водопады и пороги растянулись, по крайней мере, на ? версты, и я насчитал около 6 больших каскадов.
Прорвавшись через первую преграду двумя могучими каскадами, вода как бы отдыхает в двух больших заводях, сплошь усеянных сплавленными бревнами - хоть ид по ним.С того берега широкой Суны отвалила лодка. Она забрала нас вместе с рабочими и доставила на ту сторону, осторожно двигаясь саженях в 50 от ревущих водопадов. Широкая просека, проложенная через низкий ольшаник, вела вдоль берега к месту, где кончались пороги. Поперек ее были уложены короткие тонкие бревнышки, по которым переволакивают в обход порогов лодки - это был "волок", вероятно ни на волос не отличавшийся от тех, по каким волочили свои ладьи из рек в реки древние варяги и новгородцы. Свернув с него влево, мы выбрались, прыгая по гладким скалам, на утес, торчавший почти среди главного водопада, и остановились на нем, любуясь кипящей стихией.
Кругом, по утесам торчали навороченные в хаотическом беспорядке грубы бревен, и через них, как сквозь решето, журча, лилась вода, примешивая свою воркотню к грохоту каскада. Столбы водной пыли неслись в воздух и мочили черные скалы и желтые облупленные бревна. Ничего похожего, а все-таки казалось, что каскад - могучий седой богатырь - старик с дыбом поднятыми волосами, в порывах нечеловеческой злобы, яростно рвет и мечет, гудит и бурлит, брызгая слюной и пеной. Очарование этой бешено дикой картины было таково, что мы и карелы долго стояли молча, пожирая зрелище глазами и думая каждый свою думу.
Вернувшись тем же путем назад, мы простились с карелами и пошли на Гирвас, до которого оставалось 3 версты. Дорога идет лесом по высокому песчаному плоскогорью, в котором Суна промыла себе глубокую долину. Гирвас мы увидели с этого обрыва. Внизу под ногами лежала волнистая, сглаженная водой скалистая площадь, во впадинах которой прихотливо сверкали лужи воды. Вдоль нее, прижимаясь к правому берегу, пенилась по порогам Суна, падая по ним двумя водопадами со скалистым островом между.
[Название Гирвас происходит от карельского слова Hirwe, что значит "лось". По преданию возле водопада был убит лось, должно быть, при каких-нибудь особых обстоятельствах. Слово Пор (Por) значит по-карельски "щелок", но не знаю, что под этим подразумевали сообщившие нам это карелы - щель или щелок]
На Гирвасе царило необыкновенное оживление: большая артель карел с разными десятскими и приказчиками во главе спускала бревна, разбирая длинные плоты, причаленные к низкому берегу. На помятой траве его среди обдерганных кустов горели костры, и громадные закопченные котлы над ними испускали клубы дыма. Возле громоздились доморощенные повара, перекидываясь с толпившимися и шнырявшими мимо карелами шутками-прибаутками. Под парусинными навесами и возле лежали сваленные в груды какие-то ящики, тюки, бочки, оленьи меха и рога, разная рухлядь и домашний скарб и в том числе дрянная винтовка с самодельным ложем, вокруг которой, поочередно вертя ее в руках, взвешивая, прицеливаясь, стояли любители охотничьего спорта. Какие-то бабы в платках и тулупах сидели на клади в позе безнадежного ожидания, равнодушно поглядывая на сумятицу, а солидный бородатый мужчина в шляпе с полями, парусинном пиджаке и сапогах бутылками распоряжался переноской вещей. Говор, крики и ругань, стук топора и багров о дерево мешались с ревом каскада; люди копошились, ходили, вереницами тянули бревна, а рядом зеркальная Суна, и темный лес за ней стоял недвижно, подернутый прохладой и легким сумраком наступавшего вечера.
Наше появление произвело настоящую сенсацию. С баграми и шестами столпились кругом нас дюжие карелы, вытягивали шеи, глазели и, притихнув, закидывали вопросами.
- Чаво? Откудова? Питерские?
- Слышь, Серега, снимать будут!
С плотов, властно покрикивая, с болтающейся цепочкой на шведской куртке шел высокий приказчик карел с шестом в руке. Но. приблизившись, и он, вместо того, чтобы разогнать "лодырей", пролез вперед и, услыхав, что предстоит фотографическая съемка, мигом стал распоряжаться в этом смысле.
- Становись, ребята, в ряд! Лезь на изгородь! Сгрудься!
И сам стал впереди, по-солдатски приставив шест к ноге, точно ружье, а дюжай команда его стала в разнообразные позы, каждый соответственно своему характеру - кто с видом важности, кто молодцевато, а иной смешливый с трудом сжимал губы, чтобы не прыснуть со смеху.
- Смир-на! - крикнул командир.
- Готово! - кивнул я ему.
Большинство кинулось ко мне, воображая, очевидно, что я сейчас же выну из черного ящичка и покажу им их физиономии, но узнав, что дело не так просто, карелы разочарованно отходил прочь.
Скоро приказчик разогнал публику, а мы, не спеша, разделись и полезли с бревен купаться. Саженях в 50 от нас ниже по течению тихая вода Суны упиралась в низкие утесы; сморщив свою гладкую поверхность в правильные ряды морщин, словно раздумывая о чем-то перед решительным шагом, река сразу срывалась двумя каскадами вниз и из ленивой влаги превращалась в буйно-бешеную стремнину. Но здесь течение ее было тихо. Я осторожно плыл поперек, ежеминутно ожидая наткнуться на струю течения.
Но ее не было, и я смело пустился к тому берегу. Суна здесь раза в три шире Фонтанки. Оглянулся и вижу: Иван Григорьич плывет следом. Я не знал, как он плавает и, признаться, с тревогой поглядывал, не слабеет ли он в борьбе с течением. Но нет: плывет исправно. Посидев на камешке и отдохнув слегка, мы пустились обратно и благополучно выбрались на скользкие и вертящиеся под руками бревна разобранного плота. Работавшие на них карелы, увидя, что мы переплываем сей их Геллеспонт, бросили работу и безмолвно следили за нашими эволюциями, не выражая ни одобрения, ни порицания.
- Дай ты мне сичас 100 рублей, не поплыву! - сказал, наконец, один из них.
- Отчего?
Мужик молчал.
- Не поплывешь, коли плавать не умеешь, замечает Иван Григорьич.
- Чево плавать? Плавать умею, не горазд, а умею.
- Умеешь! - вставляет другой. - У нас, барин, эвона сколько рабочих, а, почитай, и половина плавать не может. Кажинный год на Гирвасе народ тонет. Намедни питерский приказчик потоп.
- Как же, слышали. А что за изба на плоту стоит? - спрашиваю я, заметив на дальнем плоту бревенчатое сооружение.
- Архангелогоры на низ едут, переселяются. Со всем, значит, имуществом, и товар везут. Плот ихний здеся разберут, сплавят, а прочее што кругом порога обнесут, тамо опять соберут. Так и едут.
- Но, вы, чешись! - кричит приказчик, и карелы, взявшись за шесты, вяло начали перебирать и вытягивать бревна, спуская их в порог, где вода подхватывала их и либо уносила дальше, либо швыряла на скалы в кучи уже раньше нагроможденных бревен.
Возле костров кипело веселье. Долговязый молодой карел, очевидно, шут и арлекин артели, юлил и приставал ко всем, отпуская доморощенные остроты. Остроты были глупые, но из парня так и прыскало весельем, а глядя на него шевелились живее и прочие.
Хо, хо, хо! - неслось то из одной, то из другой кучки, и похоже было, что здесь не столько работают, сколько веселятся, и ничего не мог поделать с этим важничавший приказчик, тщетно кричавший на расходившуюся публику.
В заключение веселый парень пустился плясать "по-французски", как он заявил зрителям, да в таком виде и попал в мой аппарат.
Карелы приглашали нас остаться до завтра, обещая интересное зрелище: они готовились перекинуть через водопад люльку, нечто вроде висячего балкона, с какого петербургские маляры красят дома. Дело в том, что бревна, которые водопад наворочал грудой на скалистый островок посреди его, невозможно спихнуть оттуда иначе, как с такой люльки, которая низко висит над самым каскадом на протянутом с берега до берега канате. Рабочие, засевшие в нее, качаясь над ревущим водопадом, стаскивают баграми застрявшие бревна и пускают их дальше. Рабочим налаживание люльки представляется делом настолько сложным и умственным, что они взирают на это свое сооружение с некоторым почтением. Еще в недавние времена это изобретение было здесь неизвестно. Рабочие просто забирались на островок и работали там, стоя на скользком камне, обдаваемые облаками водной пыли, среди оглушительного грохота валившихся мимо груд вспененной влаги. Говорят, много их срывалось тогда и тонуло в водопаде.
Бревна, которые они сплавляли, принадлежали известным петербургским лесопромышленникам Громовым. За этой партией следовали плоты другого лесопромышленника, ожидавшие очереди выше по Суне. Пройдя все пороги по Суне, бревна приплывают в Петрозаводск, где их распиливают на брусья и доски, грузят на баржи и отправляют в Петербург.
Как ни интересно было взглянуть на любопытное зрелище, однако, мы не могли терять из-за него лишний день и потому, сняв еще нескольких типичных карелов и даже целые группы их, мы распростились с ними и с наступлением ночи поплелись назад.
Чуден и дик был вид Гирваса, когда мы взглянули на него в последний раз с высокого обрыва: широкая, серебристая полоса пены мерцала среди подступавшего к ней вплотную темного леса, и все покрывал собой купол неба, озаренный последним красным светом зари.
В Усть-Суну мы пришли в час ночи. В темной избе не спал один хозяин. Он сидел у окна и при слабом свете белой ночи привычною рукою плел тонкую рыболовную сеть. Мы забрали свои пожитки, завесились от комаров и, распрощавшись с гостеприимным карелом, пошли своим путем-дорогой. И вот опять в тишине ночи раздается одинокий стук наших ног, тонким голосом поют комары, и дикий лес безмолвно стоит по сторонам дороги.
На заре мы были в Шушках. Деревня уже проснулась: из низких труб там и сям вился дымок, по улице с громким мычаньем шли коровы, и кое-где в темном отверстии раскрытой двери виднелся красный сарафан хозяйки. А из-за озера сквозь мягкий туман мелодично неслась свирель пастуха. Где-нибудь там в росистом лесу, приложив к губам изогнутую буквой "о" берестяную трубу, одетый в сермяжные лохмотья мальчик-пастух встречал этими звуками утро, а серый волк, косясь на стадо и высунув длинный красный язык, уходил сквозь тощий кустарник подальше, поджимая по косматое брюхо пушистый хвост.
Мы завернули в бедную карельскую избу. Молодая, высокая с истомленным лицом карелка месила у окна тесто, приготовляясь печь хлебы. Видно, ей не в привычку были гости, и она с какой-то ласковой робостью принялась ставить самовар, изредка задавая нам вопросы вроде того, сколько лет нам, женаты ли мы и откуда взялись. Очевидно, новые комбинации мысли давались ей туго, и она долго молчала, прежде чем задавала новый назревший вопрос.
- Вот что, тетка, сахар у нас весь вышел, нет ли у тебя?
- Нету, мы чаю не пьем.
- Поищи на деревне.
- Не знаю, есть ли.
Она ушла и вернулась через четверть часа с небольшим куском сахару, который трудно было принять за это вещество - серый, с гладкими лоснившимися краями, отполированный бесчисленным числом вертевших его грязных рук, он походил на кусок грязного сала. Видно, в Шушках карелы не баловали себя чаем, и этот сахар хранился для случая в какой-нибудь зажиточной семье. Мы поскоблили его и раскололи на куски.
После чаю Иван Григорьич ушел спать, а я остался посидеть, - любопытно было взглянуть, как и что стряпают карелки. Засучив рукава, хозяйка сперва помесила в кадушке рыжее ржаное тесто, изредка задавая мне вопросы:
- Женат?
- Нет, - отнекиваюсь я, чтобы избежать дальнейших расспросов на эту тему.
- Не женат?
- Нет.
- Стало быть хозяйки нет?
- Нет.
Баба не могла постигнуть, как может быть неженат человек средних лет.
- Что делаешь?
- Служу.
- В казне?
- В казне.
Опять долгое размышление, только слышно чмоканье полужидкого теста. Возле на столе лежало решето, сквозь которое карелка просеивала муку, прежде чем валить ее в кадушку, а на низкой скамеечке стояло деревянное корытце с пшенной уже успевшей высохнуть кашей, и другое с мелкой, кое-как вычищенной рыбой.
Приготовив квашню, баба начала лепить "кокачи". Скруглив комок теста, она разбивала его в лепешку, насыпала в середку сухой каши или клала несколько рыбок и затем защипывала в длинный пирожок. Из оставшегося теста она накатала несколько хлебов, присыпая мукой и стараясь придать им красивый круглый вид.
В углу избы в русской печи трещал огонь. Она дала догореть хворосту, тщательно сгребла уголья, смела крылом золу и, помазав "кокачи" каким-то суслом, посадила всю стряпню в печь, прикрыв отверстие ее заслонкой. Грязно и противно было тесто, каша и рыба, но готовила карелка удивительно чисто: она то и дело подходила к рукомойнику в углу и мыла руки над большим ушатом.
Через четверть часа "кокачи" были готовы. Баба вытащила их и, выбрав какой получше, подала мне.
- На, покушай горяченького пирожка.
Как описать ее изумление, когда я отказался.
- Спасибо, тетка, сыт!
- Покушай, это кокач!
- Спасибо, сыт!
- Покушай!
Мне было крайне неловко отказываться от угощенья таким блюдом, которое занимало в карельском праздничном меню, может быть, первое место, но в моей памяти свежо было еще впечатление от обеда в доме "знаменитого охотника на медведей".
Чтобы утешить хозяйку, я предложил ей сняться на фотографию. Карелка сперва испугалась.
- Ой, худо буде!
- Ничего не будет, становись у печки.
- А пришлешь карточку?
- Пришлю.
- Аль обманешь, не пришлешь?
- Пришлю, пришлю.
- Не обманешь?
- Нет, зачем обманывать, пришлю.
- Пришли.
Совершенный ребенок была эта карелка с робким взором, с изнуренным от работы и плохой пищи лицом, говорившая звучно-мягкой олонецкой речью, лившейся певучим речитативом.
Мы проснулись в полдень и закусили чем Бог послал, потом искупались в озере, после чего, захватив винтовку, я поехал к устью Суны поискать уток. Утки были, но близко не подпускали, пока я не наткнулся на утку с утятами. Гнусная это была охота, но расскажу о ней в поучение другим.
Маленькие пушистые птички, попискивая, весело плыли за маткой. После первого выстрела утка отлетела подальше и стала подзывать деток, которые, распустив крылышки, побежали к ней по воде. Я взялся за весла и стал нагонять их. Снова выстрел, и снова утка перелетела поодаль.
Это повторялось несколько раз. Волны стремительной реки колыхали лодку и не давали целиться. Надо было уважить самоотвержение матери, упорно не покидавшей своих детей в виду явной опасности, но охотничий инстинкт слишком разгорелся во мне. Если б я стрелял не пульками, а дробью, утка не ушла бы целой из этой борьбы, но на ее счастье расстояние и, главное, колыханье лодки не давали мне возможность целиться метко. Таким образом, уходя от меня, утиная семья выбралась в озеро. Здесь не было камышей и островков, в которых можно было бы укрыться, и сообразительная утка прибегла к новому способу защиты: она поминутно взлетала, на мгновенье садилась в воду, сейчас же снова вспархивала, низко летя над водой и уводя утят дальше в озеро, где рябившая вода скрывала их в пестрой сети черных пятен и ярких бликов. Я со своей стороны стрелял все хуже и хуже: руки дрожали от волнения. Наконец мне стало стыдно за эту травлю бедной птицы и, бросив ружье, я поплыл восвояси, благодаря судьбу за свою неудачу и радуясь за утку.
В избе пили чай. Вернулся хозяин - низенький карел с корявым лицом, а рядом с ним сидел бородатый лысый карел с веселыми лучистыми глазами.
- Эко дело, - горевал хозяин, - подохнет теперь, ничего не поделаешь!
- Може поправится! - утешал его другой.
- Что это? - спрашиваю.
- Жеребенка волк порезал, эвося как укусил, палец в рану влезает! - сказал хозяин, показывая на кривом указательном пальце своем глубину раны.
- Чуть ногу вовсе не оторвал!
- Да, теперь по жаркому времени пойдет гнить, не залечишь! - заметил лысый карел. - Этот зверь свое дело знает… затрется в стадо, коли кони не заметят, поминай как звали жеребенка. Зубья у него здоровые, как хватит, сразу заднюю ногу вырвет. Хорошо, ноне кони близко были. Они его передней ногой по лбу норовят, так уж знает, к жеребцу близко не подходить. А то уши повесит, заковыляет, што твоя овца, не то што пастух, - собаки не приметят; в стадо влезет, так, верите слову, барин, сколько хочет, столько и режет. Тфу, пакостник!
У нас имелась карболка. Отлили мы немного, разбавили водой и объяснили хозяину, как примачивать рану, а сами стали собираться в путь. И пришлось бы нам отдать себя вновь на съедение комарам, если бы не подвернулся обратный ямщик, который за полтину в полчаса докатил нас до Викшиц. Мы ехали и злорадно смеялись над комарами, которые делали тщетные попытки лететь вдогонку за нами. Зато кругом нас со зловещим гудением носилась туча оводов, такая густая, что от нее ложилась тень на песок дороги. Бедные лошади жестоко страдали от гнусных насекомых, которые кучками в 10-15 штук жадно копошились на раскусанных местах. Всю дорогу мы успешно ловили их на лету горстью и кидали раздавленные жертвы на дно телеги, а все-таки их не убавилось.
С Викшиц мы шли всю ночь на Кончезерский завод. Посреди дороги сделали привал, развели дымный огонек и попили чаю. Во тьме к нам приблизилась маленькая шаршавая лошадка, волочившая обороченную зубьями вверх борону, а с нею бедная старуха и мальчик, одетые в жалкие отрепья, закутанные в старые платки для защиты от комаров. Войдя в струю дыма, лошадь стала: видно и ее жестоко донимали эти мучители, и она была рада отстояться в дыму. Стала и баба с мальчиком. Завязался разговор, и в бесхитростных речах бабы обнажилась такая ужасающая, безвыходная бедность, что вчуже было жалко. Мальчик, лет восьми, единственный "мужик" в семье и будущий работник, стоял и слушал, обмахивая лошадку веткой. Бедный, он уже убивался на работе, как взрослый, не знал никаких радостей, ни удовольствий. Нужда, одна безысходная нужда!
Перед рассветом мы подходили к Кончезеру, вяло передвигая усталые ноги.
- Волк! - крикнул Иван Григорьич.
Через дорогу, оглядываясь на нас, бежал серый зверь, мягко перебирая длинными ногами.
Увы! Ружье висело в чехле за плечом, А то с каким удовольствием пустили бы мы вдогонку этому бичу крестьянских стад маленький кусочек свинцу. Но мгновенье, и волк исчез в мелком ельнике. Мы легли под кустиком, авось, дескать, он вернется назад. Да куда!
- Как же, так и дождетесь его! - трунил Иван Григорьич. - Он теперь уже за версту, а завтрашний день будет где-нибудь верст за 15-20 отсюда. Он тоже хитер, в одном месте долго не околачивается, напакостил - и в сторону, подальше.
Кончезеро спало мирным сном в ранних сумерках занимавшегося утра. Даже петухи не пели, и только в черном отверстии двери завода сверкал огонь, и были видны какие-то белые фигуры. Мы пошли туда через площадь мимо разбросанных всюду больших каменных глыб, заготовленных точно для постройки.
Действительно, на заводе копошились люди.
Это была чугуноплавильная домна, устроенная по старому образцу. Взобравшись на край плотины, мы вошли по широкому деревянному помосту в верхний этаж ее. Домна представляет громадный каменный колодец, внутри кирпичного здания, суживающийся книзу. В верхнее отверстие ее беспрерывно валят попеременные пласты угля и руды в смеси с некоторыми породами, облегчающими выплавку чугуна, а внизу в суженный конец ее вставлены трубы, через которые громадные мехи вдувают непрерывную струю воздуха в таком количестве, чтобы уголь горел, отнимая у руды кислород и обращая ее в жидкий расплавленный чугун. Чугун стекает в самый низ домны, а над ним собирается слой шлака, расплавленной жидкой породы, представляющей остаток от производства. У дна домны сделаны две дверцы с подъемными затворами. Через одну спускают ненужный шлак, который застывает в полупрозрачное зеленовато-бурое стекло, а через другую выпускают жидкий чугун, который течет по устроенной для него песчаной дорожке в выдавленные в песке формы, где и застывает в виде полукруглых в обхвате болванок, длиною в аршин с лишним.
Наверху в башне при тусклом свете, пробиравшемся вместе с утренним ветерком в отверстия узких окон вроде бойниц, копошились рабочие. Они отвешивали на больших весах порции руды, примешиваемой породы или шлака и угля и валили их в круглое отверстие домны, открывавшееся между четырьмя толстыми колоннами. Домна была доверху наполнена смесью, и сквозь черно-серую груду угля и бурой руды бесчисленными струйками выползал и вился вверх сизый дымок. Где-то внизу гудел вдуваемый в домну воздух, и было чадно, и пахло дымом.
Отсюда мы спустились вниз по темной лестнице и попали в нижний коридор, обвивавший домну вокруг. Тут вдоль стены тянулась громадная труба, уходившая заостренным концом в отверстие стены домны. Через нее с шумом струился воздух.
- И куда это дует, не могу понять! - говорил какой-то человек в форменной фуражке неизвестного, вернее неуместного ведомства, совершенно не соответствовавшей его мужицкому платью и прическе.
- Должно быть в Америку! - добавил он намеренно громко, по-видимому желая показать нам своей "Америкой", что и он не чужд некоторого просвещения.
- Эй, Вшивков, куда это дует? Не в Америку ли? Я говорю, в Америку!
Очевидно, не весь вдуваемый трубой воздух попадал в домну, а уходил еще куда-то в сторону, в "Америку", как думал человек в форменной фуражке неизвестного ведомства.
Из этого коридора мы попали в отделение, где двигались колеса, раздувавшие мехи. Их приводила в движение вода, лившаяся из Пертозера в Конче-озеро, ворочая колеса наподобие тех, какие бывают у водяной мельницы. Отсюда мы выбрались на вольный воздух и, обогнув домну, направились к большим воротам, открывавшимся в темную закопченную залу ил сарай. Этот каменный сарай был пристроен к домне, на полу его, в слое песка, были сделаны формы для жидкого чугуна. Здесь два высоких худых рабочих занимались своим делом: готовили формы и отгребали застывший шлак в ожидании момента, когда надлежало выпускать чугун и спускать шлак. Они были одеты в серые холщовые рубахи, такие же короткие порты, на ногах до колена были натянуты грубые белые шерстяные чулки, а вместо сапог они шлепали в кожаных туфлях с толстой деревянной подошвой. Чулки и обувь защищали ноги от сильного жара, испускаемого жидким чугуном, когда его спускают из дверец домны, и он льется по полу каменного сарая.
Домна пыхтела и гудела, наполняя жаром черный, закопченный сарай, а в раскрытые широкие ворота его лились утренний свет и прохлада. Рабочие, похожие в своих костюмах на каких-то средневековых мастеровых, медленно двигались в полумраке, изредка выходя за ворота, где присаживались на скамеечку. Очевидно, им нечего было торопиться. Мы разговорились. Вскоре к нам присоединился просвещенный в отношени Америки человек в чиновничьей фуражке, который с самого начала дал нам понять, что он не просто мужик, а "отчасти привилегированного сословия", из духовных, но дескать, превратности злой судьбы и несправедливость людей загнали его в это глухое и необразованное место. Худой высокий рабочий на длинных ногах, на которых он ходил, слегка согнув их в коленях, с бородкой клинышком, придававшей его худощавому лицу сходство со знакомым нам образом Дон-Кихота, и другой, высокий, но пошире, нахлобучивший себе порыжевшую круглую поярковую шляпу по самые брови, оказались премилыми и предобродушными старожилами Кончезера, работавшими на здешней домне чуть не с малолетства. Посасывая трубочки, они, не торопясь, сообщали нам разные сведения о заводе, о рабочих, о здешнем житье-бытье и с благодушным невниманием относились ко всем попыткам "отчасти привилегированного" человека вести разговор об "умственных" вещах. Видно было, что они сжились с этой своей старой домной, привыкли копошиться возле ее ровно гудевшей громады, удовольствием любовались в промежутки отдыха а свое живописное Кончезеро, в скромной хибарке которого, где-нибудь на краю села, протекала их мирная исполненная труда жизнь. Казалось, поэтичная природа мирила их с бедностью и убожеством жизни, никакие страсти и мелкие поползновения не волновали их души мечтами несбыточных желаний. И бранили-то они свою сторону с добродушной усмешкой, которой сквозила скорее привязанность к ней.
- Бог создал небо и землю, а черт Олонецкую губернию, - торжественно заметил "Дон-Кихот", выколачивая трубочку о край скамьи.
- Наше место такое, - добавил другой, - то скачи, куда хошь, никуда не прискачешь!
- Серость, необразованность, - вставлял ехидно "отчасти привилегированный". - Верите ли, сколько я бился со здешним народом, то есть - никакого толку!
Мы не верили, но молчали, не желая огорчать бедного неудачника.
- Пробовал я фрухты развести…
- Что же, удачно? - спрашиваем мы.
- Да-а, выросло, - говорит он неуверенно, мы поглядываем на рабочих, глазах которых играет и блестит благодушная насмешка над этими "фрухтами".
- Не поделаешь ничего с эфтим народом, не вобьешь в башку, мрак невежества, тоись ничего не понимают! - жаловалась "фуражка", меланхолически глядя в пространство.
остался у домны снимать завод и рабочих, а Иван Григорьич сделал попытку купить в лавочке сахару и хлеба. скоро фигура его в темном зипуне исчезла в ближнем переулке, о дальнейших эволюциях его можно было легко догадаться по заливистому лаю, которым его встречали и провожали где-то там дворовые псы, да по гулкому стуку, покатившемуся по мирно дремавшему Кончезеру. то Иван Григорьич колотил в двери лавочки. Долго раздавался этот стук, потом смолк, и вскоре на площади появился мой спутник, с торжеством отмахиваясь от собак связкой баранок.
Смерть не хотелось, а надо было идти дальше. На память о посещени домны я взял образчик руды, кусок стекловатого шлака, а "Дон-Кихот" отбил мне мне молотком кусочек кончезерского чугуна. О шлак я едва не порезал руки. застывшие, извилистые струи его, точно узловатые змеи, жали на песке сарая. Застывает шлак, конечно, с поверхности, потом внутри; при этом внутренняя часть, стянутая наружной коркой, получает, как в известных "батавских слезках", такое строение, что шлак от первого прикосновения трескается на части и мелкие осколки, иногда разлетается чуть не в пыль, издавая при этом металлический звон. Я неосторожно тронул такой шлак, и он, точно маленький дракон, метнул мне в руку мелкие осколочки, которые, наподобие заноз, застряли в коже.
"Привилегированный",не желая так скоро расстаться с людьми, огущими оценить его "образованность", любезно проводил нас до околицы села.
Наш путь лежал по новому направлению, потому что нам вовсе не хотелось возвращаться в Петрозаводск по старой дороге, а любопытно было свернуть сторону, в олонецкую тайгу, и посетить глухие карельские деревни.

Глава пятая

В гостях у карел

Мы шли по длинной сельге уже два часа, но признаков деревни все еще не было заметно.
[Сельга - финское название для длинных насыпей ледникового щебня, оставленных на севере бывшим здесь некогда громадным ледником.]
Тропинка, густо усыпанная валунами, яйцевидные поверхности которых округлялись всюду из-под земли, точно то была давно не чиненная мостовая, вилась вверх, вниз, вправо, влево, обходя вековые деревья и огибая глыбы камня. Кудряво-зеленые березы, с розовыми в лучах взошедшего солнца стволами, сбегали по скатами сельги вниз и позволяли видеть окрестность по обе стороны. Там, в плоских низинах, одиноко-красиво раскрывал свои недра корявый болотный лес, с кустами можжевельника, с кочками, густо покрытыми вереском и черникой. Налево, среди такой же дичи развертывалась темная поверхность озерка, по которому молчаливо плавала одинокая утка. Хотя взошедшее солнце влило в нас новую бодрость, тем не менее мы жаждали пристанища, потому что шли всю ночь и прошли 30 верст. Тяжелый груз оттянул плечи, под суконной одежей, надетой сверх рубах для защиты от комаров, было жарко, и мы не смели снять с затылков платки и сдернуть вуали, предпочитая лучше мокнуть в собственном поту, чем страдать от тысячей укусов. Бессонная долгая ночь, видимо, истомила и комаров; они вяло летели за нами, пели грустно-заунывно, и многие, оставив преследование, отлетали в чащу, мерцая светящейся точкой в косом солнечном луче. Молча брели мы, спотыкаясь о камни, и механически давили комаров, осторожно садившихся на потное лицо и руки. Так прошел еще час, в течение которого наше нетерпение росло, превращаясь в раздражение и злобу.
Наконец показались признаки жилья: огороженные каменными завалами поля, изгороди, кладки дров, но мы уже по опыту знали, как широко раскидывалась карельская деревня, и не рассчитывали добраться до нее ранее, как через полчаса или час. Наконец лес раздался, сельга стала ниже, дорога сбежала с нее и свернула влево, а вдали у озера над зеленью деревьев и кустов показались крыши и дым из труб. Вот наконец и сельбище карельское - Хомсельга. При узком заливе озера, куда тихо сочился ручей, стояло всего три двора. Мы прошли мимо большой двухэтажной избы с вышкой. Из покосившихся ворот ее мальчонка выгонял хворостиной лениво переступающих ногами лошадей. Громадная ветхая изба с радужными от старости, частью побитыми стеклами, со ставнями носившими еще следы белой краски и каких-то узоров вроде букетов, а теперь беспомощно повисшими набок, носила столь явные следы упадка и запустения, что мы не решились остановиться здесь и, перебравшись через мостик, приблизились к следующей более хозяйственной постройке. Толкнув дверь крыльца, мы поднялись по слабо освещенной верхним оконцем лестнице, отворили дверь в горницу и ввалились в нее, точно пришли к себе домой. Мы уже привыкли к широкому молчаливому гостеприимству крестьян, во взорах которых никогда не читали изумления по поводу столь бесцеремонных вторжений, а самое большее некоторый мгновенный интерес, настолько слабый, что уже минуту спустя всякий обращался к своему делу. Так было и здесь. Возле печки возилась баба, сажая в нее какую-то снедь, несколько лохматых карел ело за столом вареную рыбу, другой на скамье одевал сапоги, а золотые стрелы солнца, врываясь в душную избу, озаряли розовым светом чисто выскобленные доски скамей и стола, играли на красных рубахах и ярких платках.
- Здравствуйте!
- Здравствуйте!
- Откудова?
- С Кончезера, самоварчик бы нам, да поесть чего нет ли.
- Пожалуйте сюда, в чистую горницу, - засуетилась какая-то старушка с "кувшинным рылом", на котором длинный нос составлял смешной контраст с полуоткрытым ртом.
Мы шагнули в комнату рядом, оклеенную обоями и перегороженную темно-красной ситцевой занавеской. Между двух окошек стоял стол, который старушка принялась спешно прибирать; над ним по растрескавшимся обоям лепились цветные картинки каких-то обителей вперемежку и разноцветными обертками с чайных фунтиков, среди которых решительно преобладал Цзинь-Лунь. В углу раскольничья икона, вернее, что-то темное, облупленное, в золотой аляповатой резьбе киота, густо усыпанного точками от мух; напротив стеклянный шкап с посудой и старинные ящики с наваленным на них платьем. Острый, спертый запах, напоминавший какие-то специи химической лаборатории, казалось, пропитывал всю горницу и делал пребывание в ней почти невыносимым.
Медленно поснимали мы с себя одежду и поклажу, - мешок, ружье, фотографический аппарат, и присели на стулья, пропуская мимо уха речи суетившейся старушки. Вскоре на помогу ей появилось новое лицо - женщина лет 40, в шерстяном городском платье, с лицом, часто усыпанным веснушками, рыжий цвет которых, гармонируя с цветом волос и красной шеей, придавал ее лицу какое-то раздраженное, вспыленное выражение.
- Чай наш будете пить, али свой есть?
- Чай есть, и сахар есть.
- Да чего спрашиваешь, завари нашего, покушайте нашего, из Пинтембурха тпривезен, хороший, рупь шесть гривен фунт.
- Ну вашего, так вашего, нам все единственно.
Раскрыв мешок, мой спутник вынул мыло и полотенце. С трудом переступая сбитыми ногами, мы спустились на улицу и долго мылись у ручья, прохлаждая горевшую кожу и искусанные комарами руки студеной водой, а когда вернулись наверх и едва содрали со сбитых ног сапоги, на покрытом грубой скатертью столе бурливо кипел самовар, обдавая клубами пара цветочно-узорный чайник, и стояли тарелки со снедью: только что сжаренная щука и калитки - ржаные ватрушки с кашей.
Началось чаепитие. В разгар его, когда мы уже успели удовлетворить сдержанное любопытство женщин относительно нас, в горнице появилось новое лицо - невысокий пожилой карел на жидких ногах, оказавшийся хозяином и супругом женщины в веснушках. Он поднялся так поздно, потому что провел ночь на рыбной ловле, и теперь вяло пил чай, перекидываясь с домочадцами короткими фразами на карельском наречии. Тощая фигура его с жидкой бородкой, с прямыми падавшими вокруг лба волосами и маленькими, сверкавшими по-звериному глазками, проявляла в себе что-то придавленное - не то он был болен, и его лихорадило, не то над ним висело какое-то горе и сосала тоска неудачи. Заметно было, что бабы ухаживали за ним, точно это был безнадежно больной, требовавший особого внимания.
Утомленье, слишком яркий свет солнца, бивший в бессонные глаза, тухлый вкус рыбы, странно сочетавшийся с нестерпимым специфическим запахом этой раскольничьей щели, болтливая старуха, раздраженная баба в веснушках и этот пришибленный мохнатый карел - все сливалось в одно тяжелое настроение. Разговор слабо клеился: хозяин молчал, старая баба привычно болтала про какие-то домашние дела, а женщина в веснушках, сидя поодаль, потная, широко расставив колени, отдувалась, пила с блюдечка жидкий чай, и эти фыркающие звуки еще усиливали раздражение, которым, казалось, злопыхало все ее существо.
- Такое дело, такое дело, что никогда не бывало, и упаси Бог всякого, сколько лет живем, и за покойником жили… - бормотала старуха.
- Правых всех порешили, а которые были виноватые, отпустили. Видно последние времена приходят, нет правды! - ядовито подхватывала женщина в веснушках.
Хозяин вздыхал, потупив очи.
- Корову отдали, адвоката нанимали…
- Продал, адвокат-то! - вставляет женщина в веснушках.
- Кабы покойник Максимов не помер, не оставил бы этого дела так, - конфиденциально шепчет мне через стол старуха, входя в роль и оживленно размахивая рукой. - Покойный ему брат родной был, как из Пинтембурха приезжал так завсегда…
- Нет правды на свете, правых-то порешили, а которые виноваты… люди видели, всего в крови вытащили, как барана резаного…
- А Микалаев пишет от багра, когда тащили… - шепчет старуха.
- Девошкин без памяти бегал, ключи с пояса снял, люди видели. Зачем ключи занадобились? - угрожающе задает мне вопрос женщина в веснушках.
- Действительно, что когда тащили, - немощно поясняет хозяин, - то багром не могли зацепить, потому на нем кровь была, от багра на мертвом крови не буде. А что действительно дохтур Микалаев показал неправильно, и свидетели, которые показывали на следствии, то их на суде другоряд не спрашивали.
- На два месяца в тюрьму! Правых-то порешили… - гудит опять женщина в веснушках.
Это-то страстные, но убито-придавленные речи о каком-то убийстве, о следствии, о тюрьме ясно показывали, что в этом доме неблагополучно.
- Кого это в тюрьму? - спрашиваю я.
- Вот! - мотнула хозяйка головой на мужа.
А тот сидел словно тяжкий больной, уверенный в приближении смерти, которую он сам уже не может отстранить собственной силой, и с безучастным видом, но жадно вбирал в себя этот ропот негодования, эти речи сочувствия домочадцев, так искренне и горячо принимавших к сердцу его беду.
- А нуте-ка расскажите, что у вас тут вышло!
И Сафон Игнатьев, как звали нашего хозяина, принялся рассказывать скорбную повесть о происшествии, которое упало на него всею тяжестью своего последствия, пришибло и придавило так, что жизнь стала тяжка ему на свете. Он рассказывал, как обыкновенно рассказывают крестьяне, т. е. как бы предполагая, что детали и действующие лица так же хорошо известны слушателям, как ему и соседям, почему нам приходилось ежеминутно останавливать его и требовать разъяснений. Иван Григорьич, сам крестьянин, лучше схватывал суть дела и служил мне толмачом. Экспансивная старуха ежеминутно перебивала печально-эпический рассказ Сафона разнообразными вставками, украшая их необыкновенно энергичными жестами, точно она билась на кулачках с невидимыми духами, носившимися вокруг нее в воздухе. Хозяйка, наоборот, замолкла, и ее искрящиеся зеленые глаза впились в нас, жадно выслеживая на наших лицах признаки сочувствия.
Дело заключалось в следующем.
Три года тому назад зимою в проруби на озере нашли труп старого крестьянина деревни Хомсельги, Максимова. Мужики, нашедшие и вытащившие его баграми, в один голос утверждали, что Максимов был убит, так как на голове и шее его зияли раны, нанесенные, очевидно, топором. Максимов принадлежал к числу богатых крестьян, так как ему помогал родной брат, живший в Петербурге, где у него было обширное кожевенное дело. Этот брат изредка наезжал в родную деревню, привозил подарки родне, т. е. чуть ли не всей деревне, и тогда в Хомесльге шел пир горой. Наш Сафон также приходился ему родней, добродушная старуха была сестра Максимова, а ее дочь, - женщина в веснушках, жена Сафона. Убитый или утонувший жил не один - он принял в дом зятя, по имени Девошкина, с которым жил, однако, плохо. Между стариком отцом, с одной стороны, и Девошкиным и его женой, с другой, начались нелады, доходившие до ожесточенных драк, причиной чего было то, что старик не выпускал из рук денег, а с ними и власти в доме. Когда его нашли в проруби со знаками насильственной смерти, то подозрение в убийстве естественно падало на Девошкина, поведение которого при трупе, казалось, подтверждало его. Между прочим Девошкин самовольно снял с трупа ключ от ящика, который Максимов носил всегда при себе на тесемке. По рассказам крестьян, труп Максимова стоял в проруби, припертый течением к колу, к которому привязывались сети, так что можно было думать, не спустил ли убийца труп своей жертвы в прорубь в надежде, что течение унесет и затянет его под лед; но не замеченный им кол разрушил этот расчет. Началось, разумеется, следствие. Первым делом, на место происшествия прибыли власти, и врач Миколаев, еще другой врач, фельдшер и другие лица. По рассказу Сафона и других крестьян, Девошкин перед приездом властей выставил на мосту при въезде в деревню караульного, своего человека, который направил приехавших прямо к Девошкину, где им был приготовлен обильный обед с вином и разными закусками, после которого врач Миколаев произвел осмотр трупа и составил протокол в том смысле, что замеченные на трупе знаки насилия посмертного происхождения и нанесены, очевидно, баграми при неосторожном вытаскивании трупа из воды. Второй, присутствовавший здесь врач подписал протокол, но почему-то оговорил, что подписывает его не в качестве врача, участвовавшего в осмотре, а в роли постороннего свидетеля. При отъезде Девошкин, по рассказу крестьян, вынес врачу Миколаеву шубу покойного Максимова, в которой тот и укатил. Вместе с этим в деревне укрепилось мнение, что кроме шубы Миколаев будто бы получил сто рублей денег. Этом дело и закончилось: труп похоронили, денег после Максимова не оказалось, а прочее его имущество перешло к Девошкиным. Известие об участи брата так подействовало на петербургского Максимова, что тот более не приезжал в деревню, опасаясь, что и его там убьют.
Однако обстоятельства, сопровождавшие это происшествие, все сильнее и сильнее укореняли в крестьянах Хомсельги мысль, что смерть Максимова не несчастный случай, а преступление. У Максимова, помимо Девошкиных, остались родственники, чуть не вся деревня; к ним-то денно и нощно вопияла об отмщении кровь погибшего родича; да и вообще крестьянам, верно, жутко было жить в одном селении с предполагаемым убийцей. Эти ли обстоятельства или какие-либо личные счеты между крестьянами, только прошло немного времени, как на Миколаева был подан донос, в котором он обвинялся в составлении заведомо ложного протокола вскрытия и в приняти подарков деньгами и вещами от Девошкина. Разумеется, неопытный искатель правды выполнил свое намерение так наивно, что ничего не стоило сыскать по почерку крестьянина, писавшего донос. Любопытно, однако, что самый донос пролежал у начальства под сукном около двух лет, не вызывая никакого расследования, и крестьяне объясняли такую медлительность в преследовании клеветников доктором Миколаевым тем, что был жив богатый петербургский брат Максимова, который не остановился бы перед расходами по приглашению опытного адвоката, если не для защиты своих попавших в беду родичей, то просто чтобы вывести на свет Божий загадочную смерть своего брата. Подобное объяснение крестьяне подкрепляли ссылкой на тот факт, что делу о доносе и клевете на доктора Миколаева был дан немедленный ход, как только распространилось известие о смерти петербургского Максимова. Вот тут-то и начались злоключения Сафона Игнатьева. Автор доноса сознался в написании его, но при этом указал на Сафона, как на вдохновителя: донос будто бы был написан под диктовку Сафона. Среди мужиков немедленно сложилась легенда, будто бы доносчика склонили запутать таким оговором Сафона Игнатьева с тою целью, чтобы нанести удар главному родичу погибшего Максимова и тем заблаговременно затушить возможность поднятия дела в самом корне, потому что толки об убийстве Максимова и о недобросовестном поведении во всем этом деле доктора Миколаева не прекращались. Дело об оклеветании доктора Миколаева двумя крестьянами деревни Хомсельги, слушалось в П-ском окружном суде.
В добавление к своему рассказу Сафон извлек откуда-то большую захватанную тетрадь - копию с приговора. Познакомившись с содержанием ее, мы живо представили себе всю картину этой судебной борьбы. Перед судом два жалких карела раскольника. Бестрепетно выходят эти корявые мужички один на один на медведя в темном олонецком лесе, но с каким трудом различают и понимают они что-нибудь в том еще более темном и мрачном лесу, который насадили кругом них "культурные" люди. Страшно зайти в этот лес бедному, непросвещенному человеку - там ждет его коварный, изощренный в непонятных им хитростях враг и равнодушные люди, очи которых давно присмотрелись к картинам всяких мерзостей, а сердца окоченели и стали недоступны живым ощущениям правды. По за деньги находятся руководители и здесь. Продал Сафон Игнатьев корову и заплатил 15 рублей адвокату. Но чему же противопоставлены эти жалкие деньги, начало крестьянского разорения? Доктору Миколаеву, лицу, заметному в губернии, родственнику председателя суда и доброму приятелю всего губернского Олимпа. Но на губернском Олимпе, как известно, царят такие же фамильярные нравы, какие описывает мифология, когда касается обители бессмертных богов - Зевсе с его Ганимедом, Афродиты, Ареса, ревнивой Геры… Каждый нуждается в других, а те нуждаются в нем, и эта взаимная надобность еще скрепляется именинами, крестинами, картами и пикниками и прочим размыкиванием скучных захолустных досугов.
- Пал Ванч, зайдите посмотреть, у меня Маничка что-то того, кашляет, кстати в картишки перекинемся, будет Лука Лукич, Антон Антоныч.
- Лука Лукич? Очень кстати, мне его повидать надо, он, кажется, взялся защищать этих мерзавцев…
- Ну вот и отлично, за картами переговорите.
- Знаете, непричтно все-таки с этим делом… шум, толки…
- Ну, конечно, не мешает проучить, а то житья не станет от жалоб и доносов.
- Следует, следует. Так я жду. До приятного свиланья!
А Луке Лукичу какой же резон ссориться с Павлом Ивановичем из-за каких-то карел? И вот преходящий эпизод, какими напихана деятельность провинциальных людей 20-го числа, мелькает в числе прочих в виде нескольких часов судебного разбирательства и исчезает бесследно для всех участников, кроме злополучного карела, который присужден к двум месяцам тюрьмы, потому что, хотя из свидетельских показаний и выяснилось, что Сафон Игнатьев не подучал Минина и не диктовал ему доноса, но "по мнению суда" (выражение обвинительного акта), все-таки он сделал это.
- Так ты диктовал Минину? - спрашиваю я Сафона.
- Не, я не дихтовал и этому делу вовсе не касался, меня о ту пору в деревне не было.
- Отчего ж тебя обвиняют в соучастии?
- Минин по злобе на меня оговор сделал, а я к нему не касался, мы тоже знаем, за какое дело не похвалят. Ежели бы я хотел, то написал бы сам и руку дал, и другие сродственники руки дали бы, да вишь ты, где же тягаться - дохтур Миколаев сродственник председателю.
- Ну, Минин-то чего впутался? Ведь он не родственник Максимову?
- Родственник тоже. У него дело было с Миколаевым, вот он Минин-то и хотел ему напакостить.
- Ничего не понимаю! Но во всяком случае, то что написано в доносе - правда, по-твоему?
- Так точно, истинная правда. Я говорю на суде - господин судья, обратите внимание на тое обстоятельство, допросите свидетелей, все видели, первое дело голова разрублена - мы зверя бьем, на войне были, мертвых, раненых сколько видели. Второе дело господин Миколаев у Девошкина стоял, вино пил и подарок принял. А он мне, председатель, рукой эдак махнул, значит, замолчи, а авакать тоже слабо говорил, вовсе ничему не касался.
- Правых-то засудили, а которые виноватые… - гудит хозяйка.
- Ты два дела путаешь. Одно дело о ложном доносе, а другое дело о неправильном протоколе вскрытия и недобросовестности доктора Миколаева. Тебя за донос судили, а того не касались, то особое дело.
Сафон начинал понимать.
- Тебе бы, или лучше Минину, надо было признать на суде, что де он за донос свой стоит, и что вы желаете доказать правду его, а вместо того Минин повинился и прощения просил. Вот вас и закатали. Посидишь теперь. Ну да ничего, два месяца не много времени, не горюй. А позору на тебе не будет, все ведь знают обстоятельства.
Но Сафон думал, а главное чувствовал иначе. Как, он, честный крестьянин, беспорочно отбывший военную службу, под турецкими ядрами и пулями переправлявший в качестве матроса наши войска через Дунай, и вдруг в тюрьму по ложному оговору!
- Сидеть ничего, не трудно. А как я теперь людям в глаза смотреть стану. Ты, скажут, в тюрьме сидел.
И Сафон глянул на меня таким взором, что мне стало стыдно за мое легкомысленное отношение к вопросу о тюрьме. При виде грубой жизни крестьян мы, чистые господа, склонны порою думать, что и в душе у них так же все грубо, что честь и доброе имя не так дороги, оскорбления и позорные наказания не столь тягостны им, как иному джентльмену в крахмальной рубашке. Может быть там, где заушения, розги и холодные каталажки стали самым обыкновенным явлением деревенской жизни, лучшие человеческие чувства сильно заглушены в крестьянине (хотя факты заставляют сомневаться в этом), но здесь, в лесной дебри, не знали помощников, власти всегда были далеко, не под боком, а люди здешние еще недавно толпами с пением псалмов добровольно погибали в пламени и дыму горящих срубов, только бы не поступиться тем, что считали святыней духа. Потому-то чувство собственного достоинства сидит в здешнем мужике куда крепче, чем в господине, одетом в сюртук с золотыми пуговицами, господине, который трясется при грозном окрике начальства и с непостижимой чуткостью постигает мановение начальничьих бровей.
- Апелляцию подал?
- Авакат написал, ждем, што буде.
- По нашему опрадают. Нельзя засудить без улик по одному "мнению суда".
- Наверно оправдают! - подтверждает Иван Григорьич.
Сафон смотрит на нас с робкой надеждой, домашние расцветают, и сразу становятся ласковее, словоохотливее и суетливее.
- Покушайте чайку, второй самоварчик поставим!
- Нет, спасибо, сыты. Курить у вас нельзя?
- Ничаво, курите, в окошко курите!
Я распахиваю окно, сажусь возле него, и, держа дымящуюся трубку на отлете за окном, всякий раз высовываюсь, чтобы затянуться и выпустить дым на воздух. Нельзя - староверие! Замирающий раскол еще крепко цепляется за кой-какие старые обычаи. Но держатся их старики, а молодые уж отстали. Так в семье Сафона старшие уклонились от фотографирования, а молодежь при одном слове об этом всполошилась и загодя обрядилась в обновы.
Но нас сильно клонило ко сну. Было около 9 часов утра, когда мы с Иван Григорьичем залезли на широкую деревянную постель с холщовым пологом, стоявшую в прохладных сенях. В ней перед тем спал Сафон. Приходя в крестьянские селения на заре, мы уже привыкли забираться в мужицкие постели, которые как раз опрастывались к этому времени. Характерно, что карелы спят на особых деревянных кроватях, снабженных тюфяками и подушками, тогда как здешние русские располагаются просто на полу, раскинув на нем овчину либо тюфяк. На обилие разнообразных насекомых, водившихся в большом числе даже в самых чистых карельских избах, мы уже перестали обращать внимание. Впрочем, чистоту здесь очень наблюдают, но препоны тому часто чинит бедность.
Когда мы проснулись, было уже далеко за полдень. Нашего пробуждения, должно быть, ожидали, потому что немедленно появился самовар, а к нему калитки - довольно вкусные ржаные ватрушки на масле с кашей, и "хворост", настоящий желтый хворост, какой изготовляют в Петербурге немецкие булочники. Это была стряпня хозяйки, которая немалое время прожила в Петербурге и обучилась там столичному обращению.
Вся компания собралась снова в том же составе, только настроение переменилось. Сафон сделался добродушно-разговорчивым - рассказывал про здешнее житье, про хозяйство, про медведей, как "обходят" их, спящих зимой где-нибудь в дремучем ельнике, и затем "продают" любителям охоты, про раскол и отношение к нему местного духовенства, притащил даже старую раскольничью книгу. Старушка и хозяйка тоже успокоились и стали сообщительнее. Словом, настроение было такое, точно мы - дорогие гости, давние приятели, прихода которых только и ждали. Впоследствии, явившись по своему делу в Петербург, Сафон сообщал мне, что наши речи и выраженная нами уверенность в том, что он невиновен, что его непременно оправдают, повлияли на него так, точно его спрыснули живой водой. Угнетаемый мыслью об ожидающем его позорном наказании, он совершенно пал духом, опустил руки и жил в болезненно придавленном состоянии, не имея сил заглушить в себе сосущее чувство тревоги.
Настроение большака разливалось на всех окружающих. В доме преобладали бабы, из молодежи были только племянницы жены, которых Сафон взял к себе в дом; а бабы, известно, сердобольны и жалостливы. Жалея хозяина, они и сами упали духом, да и его растравляли своим несмолкаемым печалованьем. Наше вмешательство ограничилось лишь тем, что выразили непреклонную уверенность в отмене приговора Окружным Судом. Но и этого было достаточно, чтобы пришибленный бедой карел воспрянул духом. О каких вещах мы ни говорили, в конце концов беседа неизменно возвращалась все к тому же злополучному делу. Оно было пересмотрено заново по крайней мере раз пять, перебраны всевозможные случайности, рассчитаны последствия, и результат получался всякий раз в наших устах такой, что Сафон и домочадцы его расцветали, да расцветали, пока нам положительно не надоело повторять свои уверения. Мы сами ни минуты не сомневались в благополучном исходе дела, и не ошиблись: окружной суд отменил приговор судебной палаты, избавив невинного крестьянина от позорного наказания, каковое обстоятельство обошлось тому всего только две проданных коровы, в проезде и проживании в Петербурге и в долгих нравственных страданиях, которые с ним делило еще несколько человек. Только! Я хорошо помню, какою радостью сияло лицо этого неказистого, жидкого карела, когда он пришел ко мне из суда после того, как дело его приняло благоприятный оборот. Карелы вообще не экспансивны, а все же чувствовалось, что под ним земля плясала.
- Как вы говорили, так и вышло! В одно слово! Скажи пожалуй!
Накануне разбирательства дела он долго сидел у меня на квартире, пил чай из своей чашки, которую таскал в кармане пиджака, с блюдечка, которое выворачивал откуда-то из-за пазухи, чуть что не со дна души, и долго слушал наставления, что и как говорить на суде. Я потратил неимоверное количество красноречия в тщетных попытках рассеять внушаемый ему судьями и судебною обстановкою страх.
- Ты пойми, ведь живота не лишат, головы не отсекут. Как выйдешь завтра на суд, так не смотри, что они там сидят за красным столом в мундирах с золотыми воротниками, да в золотых цепях на шее. Сыми с них одежу, такие же люди окажутся как ты. Только говори проще, не путай.
Странно, что аргумент насчет красного стола и снятия одежды оказал наибольшее действие.
- Вышел я этта, - рассказывал Сафон, - а как увидал красный стол да судей, так и вспомнил ваши слова. Действительно, што головы не отрубят, и такие же люди. И скажи пожалуй, страх прошел.
И он вставал, кланялся, благодарил, благодарил без конца. Тут же смастерили телеграмму его хозяйке, - она, согласно уговору с мужем, должна была приехать в этот день в Петрозаводск и ждать там в лавке у знакомого купца известия об исходе дела.
Но вернемся в Хомсельгу. Остаток дня мы провели в беседах, преимущественно о расколе. Хозяин с хозяйкой, как и прочие здешние староверы, жили конечно не венчанные, в церковь не ходят, на исповеди и у причастия не бывают - местный батюшка просто отмечает по сему поводу в соответственной графе: "не были по болезни", тем и делу конец. Но староверия здесь держатся просто по завету - дескать отцы держались, так и нам менять не за чем, не проявляя никакой ревности о вере и нетерпимости к иноверцам. Единственное, что блюдут, это не пьют вина, не курят, да имеют свою посуду. Нынче им тут вольнее, и раскол замирает, но не от того, что ослабла прижимка. Погром 1854-55 гг, сопровождавшийся дикими сценами выселения, отобраниями старых икон, книг, наполнил стенаниями весь раскольничий север, и память о нем живет еще в умах стариков, но толку из того вышло мало. Школы, да общие условия жизни - вот где смерть двуперстию, трегубой алиллуе, да восьмиконечному кресту. Вынуждаемые необходимостью входить в более частые и близкие сношения с действительностью, раскольник привыкают понемногу ко всему и начинают равнодушно относиться к таким вещам, какие некогда вызывали в них ненависть и омерзение, как, например, табак. Ненависть к этим мелочам не мешала трезвой мысли брать у жизни все разумное-полезное. Было ли, чтобы раскольники отказывались от столь необходимого им в здешнем краю огнестрельного оружия? Отказывались ли они от удобств самовара, керосина, железной дороги, парохода, почты, телеграфа?
Кроме раскола, мы рассуждали о хозяйстве. Спутник мой, житель черноземной Рязанской губернии, на каждом шагу дивился зажиточности здешних крестьян по сравнению с "центром" России. Вместо хат "по-черному", просторные двухэтажные избы с разными пристройками. На полях не тощая, жидкая рожь по колено, а густая стена наливной ржи по плечи человека.
- Чего вы жалуетесь, - говорил он Сафону, - посмотрели бы, как у нас живут! Грязь, серость, бедность, невежество! Теснота такая, что податься некуда. Лесу - ни дерева, соломой топим, заработку - не хочешь ли 30 копеечек в день. Да кабы нам сюда в ваши леса, мы бы зажили припеваючи. В озере - рыба, в лесу - дичь, земли - паши, сколько хочешь, лесу - и цены нет. Не-ет, у нас куда хуже даром, что чернозем.
Сафон слушал недоверчиво. И понятно. Здешний крестьянский рай, видно, имеет свои темные стороны. Клочки пашни, отвоеванные у леса, политы потом целых поколений, да и таких клочков немного. Урожай на подсеке хорош только в первый год, а прочие пашни родят сам 2-4 лишь при условии усиленного унавожения. Для этого держи много скота, - а где сена возьмешь? Что же делается в этом редко населенном бездорожном крае в неурожайные годы, об этом знает только темный лес, окружающий стеной крестьянские поселения. Хлеб из рыбьей муки, хлеб из сосновой заболони, который, без достаточной примеси ржаной, заглушает голод, но приводит к верной смерти, - вот жалкая пища голодающих.
- А расскажи, Сафон, как ты медведей бьешь? Много ли их ухлопал на своем веку?
- Есть таки малость. Этой пакости много. Нынче только не слышно. Летом, как задерет корову, лавась делаем возле. Так, на дереве беседка, сучьями прикрыта. Раз этта задавил он корову, сели мы с товарищем в лавас. Сидим. Товарищ-то заснул, а я смотрю, не выйдет ли. Он хитер тоже - почует, ни за что не выйдет. А только ходит он рылом в землю, по верхам не смотрит. Сижу, поглядываю. Только, слышь, затрещало. Глянул, а он из ельника-то и выходит. Вышел, стал, смотрит, да лениво так-то пошел к падали. Я ружье взвел, курок щелк, - а он и стал, смотрит: услыхал, значит. Постоял, опять пошел. А я ему говорю так голосом своим: "Стой! куды идешь!" Поднял он этта морду, я его и хлоп! Сразу повалился. вдругоряд не стрелял.
- А было так, чтобы прямо его стрелял, не с лаваса.
- Бывало и эдак. В позапрошлом году приходит один крестьянин, нашей деревни тоже. "Поедем, - говорит - Сафон, я медведя обошел. В половине, значит. Недалеко и лежит". "Что ж, говорю, пойдем!" На другой день вышли на лыжах; товарищ сына взял, а со мной собака была, Жучка. Подняли мы его, огромный такой. Испугались мы, дай побежали. Мальчонка-то на лыжах не горазд бегал, отстал, а товарищ и взмолился ко мне. Он старый был, силы-то немного. "Выручи, Сафон, задерет зверь сына! Заставь век Бога молить!" Ста этта я у елки, а медведь-то вот он тут. Кричу товарищу, а он испугался горазд, не слышит. Вот, думаю, пропадать надо. Ухватился за елку левой рукой, а винтовку прямо в рыло зверю сунул. Почал он меня возить, упал я на колено, да, спасибо, за елку держусь, кабы не дерево, повалил бы, сам ему ружье в морду пхаю и к себе не пускаю. Ружье заряжено, а стрелять не могу. Тут Жучка прибежала. "Жучка!" кричу, "Что ж ты! Выручай хозяина!" Почала она его сзади цапать, отпустил меня, на нее. Тут я его и стрелил.
- Что ж товарищ? Так и убежал?
- Убежал. Потом прощенья просил. "Прости, - говорит, - напугался горазд". Кабы не елка, заел бы меня зверь о ту пору. Скажи, пожалуй, как подошло!
На другой день мы ушли из Хомсельги. Сафон с супругой вывел нас на озеро и усадил в лодку. Хозяйка села за весла, и наша ладья поплыла по спокойной глади глухого озера, шурша бортами о редкий камыш, задевая расставленные всюду снасти. На топком берегу, где начиналась едва заметная тропинка, вившаяся вглубь дремучей олонецкой тайги, добродушные карелы высадил нас и, дав последние указания насчет дороги, долго прощались, желая всяких благ. Вскоре мы уже шли по глухой лесной тропе, едва различая ее в полумраке чащи, среди груд обросших мохом валунов.
Путь наш представлял уже не дорогу, а едва заметную тропинку, вившуюся между камней и поросших ягодами кочек. Летом по ней никто не ходят, а ездят лишь зимой, на санях. Наступили сумерки, и мы с трудом различали наш путь в сумраке леса. Но вот тропинка сбежала в низину, свободную от леса и поросшую высокой травой по пояс. Нырнув под какую-то изгородь, она уходила в зелень и… исчезала там. Посовались мы туда, сюда. Нет нашей тропы, да и только.
- Как быть? - спрашиваем мы друг друга.
- Давайте поступим как Сафон с медведями, - говорю я Иван Григорьичу. Начнем обходить поляну по опушке леса, вы идите в одну сторону, я - в другую, пока не пересечем тропу. Ведь должна же она выходить снова в лес.
Мы расходимся в разные стороны и бредем по кочковатому болоту, перелезая через камни, валежник, продираясь через кусты. Вскоре я нахожу что-то похожее на заросшую дорожку и аукаю своему спутнику. Он подходит, и мы начинаем обсуждать, то ли это, что нам надо.
- Нечего раздумывать, идем!
- Вы хоть по компасу справьтесь, туда ли? - говорит мой спутник.
Справляемся по компасу.
- Должно быть туда, видите, нам на юг, и она на юг. И потом что мы теряем? Куда-нибудь выведет, не назад же ворочаться, - и мы пошли.
Никогда в жизни не видал я такого дикого леса. Перед нами развертывались то холмы и долины, поросшие толстыми высокоствольными соснами, между которых мы чувствовали себя словно среди колонн какого-то гигантского храма. Подлеска не было, и внутренность леса, усыпанная бурым слоем опавших хвой, открывалась далеко во все стороны. То густой подлесок, - кустарники и молодые деревья, поросшие мохом кочки, папоротники и кустики черники, заполняли все кругом, и, точно страшные чудовища, топырили во все стороны свои фантастически облепленные мохом ветви упавшие деревья, корни которых нависали над широко разверстыми пастями черных берлог. Седой мох стлался по стволам и свисал седыми бородами с ветвей, качаясь, точно то была гигантская, мохнатая змея. Неровная поверхность леса, вся в буграх и ямах, представляла собою груды больших валунов; пушистый зеленый мох одел их пышным ковром, смягчил грубые очертания камней и обманывал нас на каждом шагу - ступишь, думаешь мягко, а под каблуком глухо стучит твердый камень. Временами в такой тайге, журча и гремя, бежит по усыпанному булыжником руслу широкая речка, из которой мы жадно пьем неприятную, болотного вкуса воду.
Жутко идти по такому лесу: сумрачно, глухо, дико, и в полутьме ночи воображение рисует сказочные картины:
Там чудеса, там леший бродит,
Русалка на ветвях висит…
и вспоминаются читанные в детстве рассказы, как леший гогочет и морочит путника, как защекочивают его насмерть русалки, как вспыхивают на месте зарытых кладов и забытых могил зеленые огни и разная другая чертовщина. И хочется слышать звуки человеческой речи, и говоришь о пустяках, а сам глядишь вперед и стараешься понять, что там такое: сгнивший ли ствол дерева или медведь стоит на задних лапах. Глушь такая, что тут бы ему и водиться.
- Как бы нам не наткнуться на Михал Иваныча, - говорю я спутнику.
- Очень просто, что наткнемся.
- Так смотрите же, Иван Григорьич, план битвы таков: я стреляю первый, и коли разрывная пуля не кладет его на месте, очередь за вами с вашим револьвером, знайтесь с ним, как хотите, пока я вкладываю новый патрон.
- Так он и будет дожидаться. Рявкнет, у вас поджилки затрясутся, выроните ружье и с патроном, да давай Бог ноги.
- Чего вы смеетесь, поджилки у всякого есть, а вы, смотрите, со страху в меня не пальните вместо зверя.
Так, посмеиваясь друг над другом, мы разгоняем жуткое настроение, навеваемое дремучей тайгой и понемногу шагаем вперед да вперед, пока через несколько часов не выходим к жалкой карельской деревушке, притаившейся у глухого лесного озера. Разговоры наши про медведей оказались не совсем пустыми, так как карелы сообщили нам, что уже третий день не пускают скот в лес, потому что еще на днях медведь задрал у них корову.
Эта деревня так и называлась Карельской. Большие серые избы с покосившимися крыльцами жались к озеру. Толпа карел в рубахах и портах домашнего изделия собралась у крыльца поглазеть на нас. Внешность их обличала бедность, а во взорах сквозило покорное равнодушие к своей участи. Затерянные среди лесов и озер, они жили отрезанными от мира, в условиях натурального хозяйства, и натуральной бедности. Но цивилизация в виде самовара, ситцевой рубахи и окладного листа мимоходом заглянула и сюда, заглянула и ушла. Впрочем нет, она оставила здесь школу, в которой мы хлебали чай из сборной посуды, поглядывая на груду простой школьной мебели, составленной в угол. Школа помещалась в бедной избе, учитель был в отъезде, а от крестьян мы немного узнали о плодотворном влиянии равнодушной к их просвещению цивилизации. Сидя в вечернем сумраке в бедной, грязной избе, возле покривившегося и незнакомого с кирпичным порошком самовара, я задавал себе вопрос: зачем нужна этим детям природы школа, эта школа, с пятнадцатирублевым учителем, завербованным нуждой из неудачников духовного звания, со складами, буквой "ять", "Вотчей" и "Богородицей"? Какой далекой, бесполезной, даже глупой должна казаться им эта наивная премудрость, как трудно придти им, пахотникам и рыболовам, к сознанию отдаленной выгоды, которую может доставить счет и письмо тому из них, кого судьба забросит в город, где теперь ищущему работы частенько задают вопрос: "грамотный?". Школа и жизнь! Жизнь и школа! Есть ли действительно связь между этой жалкой русской жизнью и еще более жалкой русской школой? И невольно мысль моя неслась дальше на запад, вдоль параллели, на которой стоит Карельское, и мелькали перед глазами тучные нивы Швеции, лесопилки, рыбные заводы, мануфактуры, приводимые в движение шумными водопадами, и в прочных уютных домах сидели за кофеем мужики, покуривая трубки и обсуждая последние газетные известия, а еще дальше, за океаном, Миннесота, Асинобия, паровые плуги на беспредельных полях, веялки, поезд, грохочущий на всех парах через глухую тайгу; и толстые струны, по которым течет от могучего водопада электрическая энергия. Тот же климат, та же природа! Те же беспредельные леса, рыбные озера, бесчисленные кипящие энергией пороги, словом, та же возможность с бою взять у природы лучшую долю; но что-то сдавливает мысль, что-то парализует волю и не дает простору жизненной деятельности. Где-то сидят люди, которые решают за этих карел и карельские жизненные вопросы: где можно и где нельзя рубить лес, воспретить или разрешить подсеки, проводить или не проводить железную дорогу, обучать ли по складам, - по звуковому методу, ил лучше не учить ничему, как и в какой дозе сечь, какой пошлиной обложить заморскую соль, каким иконам молиться, какие книжки читать. Думают вяло, через пень колоду, с отписками, переписками, подковырками, с мыслью о двадцатом числе, о командировке за границу и еще не знаю о чем.
Старый карел берется доставить нас в другой конец озера, к деревне Порожку, и вот, мы плывем по зеркальной воде, и робко плывет за нами отражение бледного месяца. Однообразный стук весел и тихий говор - единственные звуки, нарушающие ночную тишину.
От Порожка наша дорога опять пошла диким лесом, и много часов шли мы молча по дебри, страшное одиночество которой не нарушало ничто живое. Ни звуков, ни следов зверя или человека: мох, лес и небо, по которому недвижно стелятся серебристые нити перистых облаков. Иногда мы выходим на высокие плоскости, поросшие жидким вереском-рыскуном; лес редеет, и там и сям, как отсталые путники, стоят одинокие сосны с черными низами стволов; очевидно, тут горел когда-то лес, и тощая почва не успела взрастить нового. Измученные ходьбой, мы ложимся на холодную землю под дым огонька, потому что комары, как мучения совести, ни на мгновение не покидают нас. В теле перед восходом солнца чувствуется какое-то особое, острое истощение, и не хочется вставать, чтобы плестись все вперед и вперед.
Первым подымается Иван Григорьич. Ему, степняку, очевидно, жутко в этой серой лесной пустыне, прелести которой воспевают северные раскольничьи гимны. Может быть и по этой дебри брел до нас странник в скуфье, "древлецерковное благочестие храняще, скиташеся и живяше в пустыни по лесам оу огненных нудей, всякую нужду терпяше", шел и пел: "Несть спасенья в мире, несть! Лесть одна лишь правит, лесть! Смерть одна спасет нас, смерть!"
- Пойдемте, что лежать тут.
- Надо; надо идти, - отвечаю я, а сам продолжаю лежать.
- Экая дичь, экая пустыня! - шепчет Иван Григорьич.
- А все же чувствуется в ней какая-то дикая поэзия, что-то безвыходно-безотрадное, но угрюмо спокойное, отдаляющее от мира, сближающее мысли с совестью.
На заре мы выбрались в более культурную местность. Дорога стала колесной, по сторонам рос лиственный лес, показались луга, пашни, а за ними русское селение Бессовец или Бесовец, уж не знаю как его писать.
Селение это раскинулось по обоим берегам широкой и быстрой Шуи, мчавшейся среди сланцевых утесов. По ней плыли бревна.
Деревня еще спала. Мы прошли несколько изб и остановились у новой, блестевшей, как золото, двухэтажной постройки. Иван Григорьич принялся стучать в дверь, в то время как я в изнеможении опустился на ступеньки крыльца. Внутри послышался кашель, затем тупые звуки шагов босыми ногами, щеколда поднялась, и на пороге показалась заспанная старушка.
- Пусти, бабушка, странников!
- Идите, идите!
- Самоварчик нельзя ли?
- Можно, родимый, сичас наставлю.
Мы вошли в чистую горницу с русской печью, дверь из нее вела во вторую, где на полу, на тюфяке, под одеялом, из-под которого высовывались корявые босые ноги, лежал богатырского вида старик; красная рубаха была расстегнута, засучена и открывала волосатую грудь и здоровенные ручищи. Старик, он же хозяин, понемногу проснулся, прокашлялся, и не нарушая своей великолепной позы, принялся командовать старухе и завел степенную речь с нами. Вскоре над нами послышался шум, и по лестнице из верхнего этажа спустился босоногий белокурый парень с грудным младенцем на руках, большие голубые глаза которого наивно глядели на нас.
- Маменька, возьми Митю, все плачет, видно к бабке просится.
- Давай его сюда, Митюху! - густым басом сказал старик, принимая внука от сына. И здоровые ручище его бережно обняли маленькое тельце. Очутившись у деда, младенец принялся трогать его за усы, за бороду.
- Ах ты мерзавец, мерзавец! Дедушку старого за бороду трясешь! А ну-ка еще, дерни его, старого! Цапай! Цапай за нос! Вот так, вот так!
- Митенька деда обижает? А где Митенька? - ворковала из соседней горница старуха, громыхая самоварной трубой. И когда самовар вскипел и яичница поспела, Митенька перешел на руки бабки, которая целовала и миловала его, пока сверху не спустилась молодуха.
Вечером, часов около шести, мы отправились в баню. Баня, низкое прокопченное строение с земляным навалом на крыше, стояла возле самой реки. Мысль воспользоваться этим деревенским удовольствием возникла у меня в то время, как я сидел у окна, курил трубку и смотрел на Шую. Внезапно мое внимание привлекли две совершенно раздетых девицы, которые, нимало не стесняясь ходивших по улице, влезли в реку и стали окунаться. Выглянув в окно, я увидел, что они исчезли в бане.
Ивану Григорьевичу тоже захотелось бани. Спустя несколько минут, мы уже шли туда с веничком под мышкой и очутились в предбаннике, узком бревенчатом пространстве без крыши. Баня была низкая, совсем черная горница, с махоньким окошком. Две трети ее занимала печь, или не печь, а груда закопченных булыжников, поверх которых несколько наклонно лежали черные от дыму доски. Это был полок. На полу стоял небольшой ушат с горячей водой и что-то вроде лохани и ковшика. У пола было или казалось холодно, тогда как голову надо было нагибать и ходить согнувшись, потому что на половине высоты избы кончался умеренно теплый пояс и начинался жарко-тропический, выше которого под самым потолком расстилался ад. Но Иван Григорьич, которому нравился этот жгучий жар, плеснул на булыжники воды, и они зашипели, словно куча спавших, но потревоженных кем-нибудь змей. Жар стал невыносим, но Иван Григорьич уговорил меня лечь на полок, обещая попарить, отчего, дескать, станет легче. Я согласился и, благодаря этому, узнал, какой такой бывает ветер "самум" и что делается с человеком, который попал в этот вихрь. Достаточно сказать, что я вскочил, выбежал, в чем мать родила, на улицу и бросился в реку. Из реки я вернулся в баню. Собственно говоря, эта смена жара на холод и холода на жар действительно приятна, и весьма понятно, почему парящиеся катаются зимой в снегу и возвращаются из бани босиком. Я уже одевался, а Иван Григорьич еще наслаждался этим финско-русским удовольствием, когда на сцену появились две женщины с кульками и вениками. Найдя в бане мужчин, они остались очень недовольны, но и не подумали удалиться, а преспокойно вошли в баню и после короткого препирательства вытеснили оттуда Ивана Григорьевича. Такова простота здешних нравов, простота, которую нельзя не увенчать пословицей honny soit qui mal y pense.
Ночь мы провели наверху, в летней горнице, на тюфяках, и спали отлично, несмотря на то, что маленькие, но очень прыткие, налившиеся кровью клопы мелким бисером катались по полу, словно затеяли игру в пятнашки. Я заметил, что эти сибариты не давали себе труда прокусывать себе собственные отверстия в нашей коже, а устраивались у ранок и припухлостей, оставшихся после комариной трапезы. Благодаря этому обстоятельству, укусы болели и не заживали дольше, а после некоторых остались метки "на всю жизнь".
Утром рано, в пасмурную ветреную погоду, мы переправились через Шую и пошли по дороге на Петрозаводск. Кудлатые темные облака низко бежали над лесом, было уныло и одиноко. Часа через два мы выбрались на Сулаж-гору, с вершины которой увидели в одну сторону пройденную нами дорогу, уходившую вдаль сквозь лесные заросли, а в другой виднелся город. Два оборванных пастуха, громко беседуя, гнали по песчаной дороге стадо лениво плетшихся быков.
Через полтора часа мы были в городе. Это было воскресенье, и из калиток деревянных домов то и дело появлялись аборигены города, одетые в полный парад.
Как в деревнях щеголи в праздник выходят в калошах, с зонтиком, при двух часах, а иной прихватит еще бинокль в футляре, так и эти люди надели на себя столько добротного, нового, сколько можно было на себе снести.
Костюмы были именно то, что называется провинциальные: на мужчинах какое-нибудь эдакое гороховое пальто, над которым местный портной "из Лондона и Парижа" долго кряхтел, пока не наделал складок и морщин там, где их вовсе не надо; над пальто совершенно независимо от него висел котелок… хороший котелок, а рядом с пальто, в воздухе, выделывала затейливые фигуры тросточка с вычурной ручкой… хорошей ручкой. Словом все было очень хорошее - и дамская шляпа с таким количеством цветов и перьев, которое достаточно, чтобы напомнить о существовании Новой Гвинеи, где эти самые виктори регии и райские птицы и какаду… и серые кофточки с разными нашивками и вшивками, и розовые зонтики, словом, все было именно такое, что позволяло носителям этих вещей кидать презрительные взгляды вперед себя, в пространство, что, впрочем, не мешало им необыкновенно любезно осклабляться, совершенно "светски" снимать новые котелки и кивать гвинейскими шляпами, как только они сталкивались на углу с такими же "модными" фигурами. За исключением сего, на улицах было пусто; впрочем, проехал в черной коляске, на паре вороных коней, черный архиерей, должно быть в собор, и вслед ему туда же, как фимиам, понеслись клубы уличной пыли.
Вот и пристань. Пароход должен был отойти через несколько часов, которые мы провели, валяясь на лавках и любуясь на молодых людей в форменных фуражках, с тросточками, приходивших сюда, должно быть, потому, что они везде уже побывали, а больше идти было некуда. Хмурое небо, хмурый воздух и хмурые скучающие люди. По-видимому, пароход захватил с собой часть этой хмурой петрозаводской атмосферы, потому что ехать назад было скучно. А, может быть, мы устали…

Глава шестая

Физико-географический очерк олонецкого края

Рельеф, геологическое строение, ископаемые. Климат
Олонецкая губергия - одна из северных губерний европейской России; она озватывает со всех сторон Онежское озеро и лежит между губерниями Архангельской, Вологодской, Новгородской, Петербургской и на западе примыкает к Финляндии. По величине это четвертая губерния в Европейской России (после Архангельской, Вологодской и Пермской), в ней 130719 кв. в., но при том так много озер, рек и речек, что ими занято более седьмой части этого пространства (14%). Кому удалось побывать в разных частях ее, тот хорошо знает, как сильно отличается северо-западная часть ее от юго-восточной. Северо-западная часть - это прямое продолжение Финляндии: скалистые кряжи, пересекающие этот угол страны, известны под именем Олонецких гор, но это не горы, потому что высшая известная точка их подымается над уровнем моря всего на 134 саж. (между озерами Лендера и Солецким). К числу этих кряжей принадлежит Масельга, проходящий по Повенецкому уезду и представляющий подораздел между бассейнами Балтийского и Белого моря. Параллельно этому кряжу идут другие, а также так называемые сельги, с общим направлением с с.-с.-з. на ю.-ю.-в. Вдаваясь в Онежское озеро, концы этих кряжей образуют многочисленные полуострова, самый большой из которых Заонежье, - усеянный длинными озерами, залегающими в том же направлении, как и кряжи. Таким образом вся эта часть Олонецкой губернии своим рельефом очень напоминает только что вспаханную почву, где навал представляют собою кряжи и сельги, а нарез - те озера, долины рек и болота, которые залегают в продольных впадинах между ними. Горно-каменные обнажения выступают всюду из-под наносной почвы, это "щелья", как их зовут олончане. Однако кряжи и сельги отнюдь не горные складки; кряжи выточены, а сельги навалены обширным ледником, который медленно двигался со Скандинавского массива (с с.-з.), изменив свое направление в Олонецкой губернии на более южное. Он произвел эти рытвины, плоские корытообразные впадины, мысы, острова и впадины, придав местности грядовой или кряжевый характер. Но древние породы, которые он обнажил, испытали в давно прошедшие времена свои особые движения, вызванные теми мощными силами, которые изгибают и коробят земную кору (геотектонические процессы), а также силами, действующими в самих породах, оказывающих сопротивление этим нарушениям (кластические процессы). Эти древние складки, заметные в пластах кристаллических сланцев, расположены как раз поперек направления нынешних кряжей, и вот почему текучие воды, двигающиеся по вуточенным ледником ложбинам, образуют ущелья, водопады и пороги всюду, где они натыкаются на эти древние складки. Горные породы, слагающие основу страны, это граниты, сиениты, гнейсы, гранититы, порфиры, фельзиты, а вдоль западного берега Онежского озера диабазы и диориты.
[Гранитит есть разновидность гранита и состоит из полевого шпата (ортоклаза и олигоклаза), небольшого количества кварца и зеленовато-черной слюды (биотита). К ниму относятся известный финляндский гранит раппакиви, т. е. "гнилой камень", название, данное ему за то, что он легко выветривается и рассыпается в щебень. Порфир может быть различного состава (гранитовый, сиенитовый, диоритовый) и получает свое название, в зависимости от состава, главным образом, за строение. Всякий порфир представляет тонко-зернистую массу (при рассматривании под микроскопом она оказывается состоязей либо из мелких кристалликов разных пород, либо между ними наблюдается стекловатая масса, например, в фельзитовом порфире), в которой плотно сидят большие кристаллические куски полевого шпата, кварца, слюды (в гранитовом порфире) ил других пород. Фельзит есть массивная сложная порода, имеющая именно только что описанное тонкозернистое сложение (микрофельзитовая структура).
Это различие в строении дает некоторые указания на то, как образовалась данная горная порода. Наблюдения над остывающей лавой современных вулканов обнаруживают, что стекловатой массы бывает больше в тех случаях, когда излившийся из вулкана лавовый поток застывает быстро (например, когда он тонок), если же лава стынет и твердеет медленно, то разные расплавленные, растворенные в ней минералы имеют время стягиваться в кристаллы, и последние тем больше, чем медленнее шло остывание. Филлит или глинистый слюдяный сланец представляет ясно сланцеватую породу (со скрытно-кристаллическим сложением) темно-серого, зеленоватого или черно-голубоватого цвета с полуметаллическим блеском в расколе; он состоит из мельчайших частиц слюды, хлорита, кварца и полевого шпата с иголочками рутила. Шунгит представляет разность каменного угля и известен только для Повенецкого уезда Олонецкой губернии; он черного цвета с сильным алмазно-металлическим блеском и сгорает вполне только в струе кислорода. Он залегает тонким слоем в породах сланцев (1 вершок), но зато пропитывает мощные толщи этих сланцев.]
Местами поверх их лежат филлиты, слюдистые, хлоритовые и обыкновенные сланцы и доломиты. Гнейс принадлежит к самым древним отложениям, (Лаврентьевская система) распадается на два отдела: нижний - красный ортоклазовый гнейс, верхний - серый плагиоклазовый. Налегающие на нем сланцы и доломиты принадлежат к следующей - гуронской системе. Около Шунги они пропитаны шунгитом и прорезаны диоритами, из чего видно, что диорит представляет древнюю лаву, излившуюся по трещинам наверх и остывшую в виде покровов на сланцах. С поверхности эти породы сглажены и обточены ледником, а внутри они испытали еще в древние времена сильные изменения под влиянием выветривания и химических процессов, вызываемых сочившейся сквозь них водою, которая растворяла различные части их состава и переносила их, отлагая там и сям разнообразные минералы. Оттого эта часть Олонецкой губернии отличается таким обилием рудных месторождений, о чем будет речь ниже. Что касается отложений, оставленных ледником, то они залегают на поверхности всей губернии, где только не смыты водой, и выражены так называемым ледниковым наносом, главным представителем которого в пределах Олонецкой губернии является ледниковый щебень. Этот щебень представляет собою навал поддонной морены ледника и состоит из несортированной груды угловатых и округленных обломков самой разнообразной величины, - начиная с громадных валунов, размерами с настоящую скалу, которые то беспорядочно рассеяны в остальной массе, то собраны в подземные гряды, как бы каменные потоки, и кончая мельчайшей ледниковой пылью, заполняющей пространства между частицами глины и других более крупных голышей. Ледниковый щебень довольно легко разделить на две разновидности: валунная глина (в ней меньше ледниковой пыли) и собственно щебень, который залегает на ней. Обе эти разновидности отложились на месте в эпоху таяния ледника и испытали на себе сравнительно слабое действие текучих вод. Ледниковый щебень оттого именно не сортирован, ведь вода в виде струй потоков и рек различной силы и мощности есть именно та сила, которая промывает и размывает пласты, отмучивая частицы разной величины зерна и отлагая - дальше мелкий нанос, ближе все более и более крупный. Валуны из местных и скандинавских пород, иногда до 3 сажен в высоту, залегающие в щебне, покрыты часто царапинами и штрихами и нередко совершенно сошлифованы с одной или нескольких сторон (как бы гранены), а это доказывает, что они долго двигались впаянными в толщу дна и терли нижним боком подстилающие породы (при этом они иногда переворачивались ври встрече с препятствием и подставляли истиранию другой бок - отсюда грани), сами истираясь об них. Глина и пыль, заполняющие пространства между ними, это и есть те частицы, которые массами сходил с трущихся поверхностей. Кроме ледникового наноса, дальнейшими свидетелями и созданиями ледниковой эпохи являются шрамы, бараньи лбы, волнистые (и курчавые) скалы и озы или сельги. Сельги представляют узкие, удлиненные холмы или кряжи, тянущиеся иногда змееобразно на десятки и даже сотни верст, выдерживая при этом одно направление (конечно, с перерывами), и напоминая этим железнодорожные насыпи. Местами они подымаются высоко над соседней местностью и представляют на гребне такую узкую полоску, что по ней с трудом движется человек; местами они понижаются или рассыпаются на отдельные холмы. Они состоят большею частью из ледникового щебня, но иногда бывают покрыты сверху слоистыми отложениями ил же заключают внутри в виде оси твердую горную породу. Сельгой или озом можно назвать и те скалистые кряжи, которые представляют обнаженную ледником полосу коренной горной породы. На своих крутых или покатых боках сельги имеют местами ямы в виде воронок, а по обе стороны их залегают низины, занятые часто озерами или представляющие поросшие лесом болота на разных стадиях своего развития. Я сам прошел по такой сельге от Кончезерского завода к деревне Хомсельга на протяжени трех верст, но не могу сказать, как далеко тянется она дальше. Странный вид этой насыпи вызвал на усиленные размышления: как возникла она? Но на этот вопрос не в состоянии ответить и профессиональные геологи. Большинство считает их навалом ледниковых рек, текших или внутри ледника к его краю или вдоль края таявшего ледника, тем более, что сельги располагаются в двух направлениях; большая часть их расположена вдоль лини движения ледника, немногие - вкрест ему. Мне они представляются теми местами поддонной морены, где она могла сложиться в такие гряды вдоль линии наименьшего давления или сжатия с боков (так как ледник, надо думать, не обладал же равномерной толщей повсюду). По стаянии ледника они уцелели, причем бока их убавились, дав стекавшим с них атмосферным водам наклон и материал для заполнения расположенных между ними корытообразных впадин, где залегали озера, болота и нередко текут речки.
Эта же северо-западная часть Олонецкого края по преимуществу богата рудными месторождениями и залежами полезных ископаемых. Руды весьма разнообразны. Мы уже говорили, что озерная железная руда встречается всюду, но кроме нее известны еще месторождения магнитного железняка, жилы и штоки его, например, у д. Кайкары. Залежи бурого железняка с содержанием железа в 32% встречаются в Вытегорском уезде блих Андомы, железный блеск попадается в кварцевых жилах в окрестностях Пергубы. Это богатство железных руд вызвало еще в давние времена местное производство среди карел, которые заимствовали искусство обработки железа, вероятно, у соседних западных финнов. Впоследствии оно развилось настолько, что местные карелы стали поставлять винтовки и снаряды для поморов и, вообще, для жителей Архангельской губернии. Во многих местах до сих пор еще сохранились ямы и насыпи прежних рудных разработок; так, в Ребольской волости, близ селения Муезеро, виднеются развалины небольшого завода, принадлежавшего крестьянину Тергуеву, основанного им около 1780 г. В южном конце Семчезера еще в 1850 г. находился плавильный и железоковательный завод крестьянина Титова из деревни Мянсельги. Из руды, которая добывалась по соседству, ковали топоры, косы, горбуши, ножи. В настоящее время в губернии существует 4 завода: Александровский снарядо-литейный в Петрозаводске и два чугунно плавильных (Кончезерский и Вылазминских), снабжающих его чугуном, да один частный в Повенецком уезде. Медные руды известны трех типов: медный колчедан и медная зелень (в месторождениях Муезерском, Пергубском, на Пертозере и еще кое-где), вкрапления медной руды в местах соприкосновения диоритов и диабазов со сланцами и доломитами (например, в Фоймагубе, Пергубе, Пялме), и самородная медь, выполняющая трещины в диоритах (в Фоймагубе), причем попадались куски меди весом в пуд.
Местное предание говорит, что еще при царе Алексее Михайловиче наезжал в Шуйский погост царский посланец "отыскания ради мест рудных", руду нашли, но вышел ли толк из этого дела - неизвестно. Эти медные руды обратили на себя внимание Петра I, нуждавшегося в меди после падения всей артиллерии под Нарвой, и он еще в 1702 г. послал партию иноземцев под руководством Блюера "без проволочки отыскать" требуемую руду, а уже через год три заложенных завода начали отправлять плавленую и самородную медь в Москву; деятельность их продолжалась до 1708 г., хотя рассказывают, что царский дозорщик Патрушев с прочими "рудознатцами" находился в этих местах еще четыре года, когда всех отправили в Сибирь "по добычу рудную". Местные жители давно знали о существовании этих месторождений и издавна разрабатывали их, выделывая из меди разнообразные вещи настолько прочно, что до сих пор во многих крестьянских домах Повенецкого уезда можно встретить много прекрасной посуды (тазы, котлы, тарелки, кадола) из красной меди. Особенно славились изделиями из меди и серебра раскольничьи скиты Данилов и Лекса, снабжавшие одно время медными скаладнями и иконами с тонкой ажурной отделкой из серебра всех беспоповцев России. Говорят, из здешних мастерских ежегодно выходило до 300 пудов разных медных изделий. Погром скитов убил эту промышленность и теперь даже неизвестно, из каких месторождений добывали даниловские мастера руду.
Из драгоценных металлов встречается серебро и золото. Жильное золото было открыто в месте выхода р. Выга из Выгозера, и месторождение это вначале разрабатывалось, но впоследствии было заброшено. Разведки, произведенные в семидесятых годах Грановским вверх по Выгу и в других местах, указали на присутствие россыпей этого металла, но содержание его оказалось слишком ничтожным (самое большее 50 долей в 100 пудах песку). Серебро встречается в виде серебро-свинцовой руды, но главные месторождения, из которых оно добывалось, заброшены и забыты. По-видимому, эти месторождения не были бедны, потому что серебро доставлялось в значительном количестве в Даниловский скит, где из него выделывались разные изделия: кресты, складни, пуговицы к сарафанам и кафтанам скитниц и скитников и даже чеканились рубли, которые ходили под именем Даниловских по всему северу и ценились даже выше казенных, так как производились из чистейшего серебра. "Впоследствии, когда эта тайная выделка серебряных рублей и вещей (все серебряные вещи даниловской поделки носят до сих пор в народе название "темных") сделалась известна высшему правительству, так как низшее отнюдь не брезгало даяниями, состоящими хотя бы из темного серебреца, приказано было всех жителей, как монастырей (Даниловского на р. Выг и Лексинского на р. Лексе), так и соседних деревень с чадами и домочадцами выселить в отдаленные места Сибири для "удобнейшего им пути к разработке столь ценного металла и в местах, где оный в изобилии находится". Эта милая официальная шуточка всеконечно была тотчас же исполнена, но с этим выселением, однако, пропали бесследно и сведения о той местности, где добывали серебро" [Майнов. "Поездка в Обонежье и Карелу", стр. 169]. Дальше мы увидим, что это было одно из проявлений постоянного и в высшей степени вредного вмешательства власти в хозяйственную и общественную жизнь русского народа на севере, начавшееся с момента появления здесь московских воевод ии бояр и продолжающуюся в разнообразных видах по сие время. Эта система и все ее ответвления и последствия, а не суровость климата и бесплодие почвы, обездолили север и обрекли обитателей его на жалкое существование там, где русский человек доказал, что, предоставленный собственной инициативе, он может жить не только зажиточно, но и развивать у себя элементы культуры. А пока рудные месторождения, так же как лес и почва, представляют из себя то сено, которое гниет бесплодно, а если и приносит пользу, то лишь низшему оберегающему его начальству, которое кормится около него в форме казенных окладов жалованья и других доходов. А вот и местная легенда о золоте.
"В прежние годы много было в наших местах и золота и серебра , рассказывают в Повенце, да теперь-то уж не знают, где они попрятаны. Шла раз по губе, мимо наволока, лодка с народом, а по берегу навстречу ей старичок идет, на киек-то так и гнется от тяготы - очень уж старик тяжел да грузен. "Возьмите меня в лодку, люди добрые", просит старик, а ему в ответ из лодки: "нам и так трудно справляться, а тут тебя еще старого взять с собой". "Понудитесь малость, возьмите меня в лодку, большую корысть наживете!" взмолился старик, а рыбаки его все не берут. Долго просил старик взять его в лодку, да так и не допросился. "Ну хоть батожок мой возьмите, очень уж он тяжел, не по мне". "Станем мы из-за батога дрянного к берегу приставать", отвечают с лодки. Бросил тут старик батожок свой - он и рассыпался весь на арапчики-голландчики, а сам старик ушел в щелье от грузности, и щелье за ним затворилось. Ахнули тут лодочники, да поздно за ум схватились". [Майнов, стр. 161]
Из других полезных ископаемых в Олонецком крае известны еще разнообразные мраморы, особенно много его в Белой Горе и в Тивдии; в большой Тивдийской горе залегают 7 сортов мрамора нередко большими глыбами до 6 аршин в длину. Мраморы эти разнообразных красивых цветов и превосходят обыкновенный тем, что тверже его и дольше противостоят разрушению, принимая при том прекрасную политуру. Прежде его ломали много для различных украшений Зимнего дворца и Исаакиевского собора в Петербурге.
Кроме мрамора, встречается еще превосходный песчаник, именно у Шокши на западном берегу Онего. Это кварцит, т. е. кремнистый песчаник, окрашенный окисью железа в различные красноватые цвета, нередко розовый, он очень тверд и отлично полируется - из него сделаны часть стен Исаакиевского собора и памятник Николаю I в Петербурге. Близ г. Вытегры у Андомского погоста добывается огнеупорная глина, в Шунгской волости встречаются аметисты, в других местах попадается лучистый камень, горный хрусталь, асбест, графит, марганцовый железняк. Все указанные ископаемые встречаются главным образом в северо-западной части губернии; в тех местах, где изверженные породы уходят под пласты осадочных или соприкасаются с ними, налегая на них (как например диориты), сочившиеся по их мельчайшим трещинам воды в течение ряда тысячелетий растворяли в себе разнообразные составные части тех и других пород и затем, смешиваясь, отлагали выносимые минералы в трещинах, где, под влиянием химических и физических сил и геологических процессов, они кристаллизовались и отлагались, образуя жилы, желобы и даже пласты.
Южная и крайняя западная части губернии представляют уже иной характер. Гнейсы и кристаллические сланцы, врезавшись бесчисленными полуостровами в Онежское озеро, уходят на дно его под древние осадочные породы, скрываясь в глубину. Граница их распространения на поверхности тянется извилистой линией от северного берега Ладожского озера (у Питкаранды и Чусикюля) к северному концу Петрозаводской губы, пересекает Онего и продолжается на том берегу, простираясь от Муромского монастыря - на северо-восток, потом на север (между реками Токщей и Водлой), поворачивает на запад и следует этому направлению почти до верхнего Выга, откуда идет почти на север, оканчиваясь в южном конце Онежской губы у устья Куши. Все пространство к югу и западу от нее занято отложениями девонской и каменноугольной систем, за исключением четырех небольших участков: один, между Ладогой и Онего, представляет в северной своей части отложения ледниковой эпохи, а в южной - новейшие речные и озерно-болотные отложения, другой в северо-восточном конце губернии между озером Водло и р. Онегой - те же ледниковые отложения, наконец третий, в юго-восточной части, представляет северный конец обширной площади ледниковых отложений, Новгородской, Тверской, Ярославской и Вологодской губерний. Разумеется, древние пласты прикрыты сверху ледниковым наносом с характерными валунами, который придает пейзажу соответственный характер. Отложения девонской системы простираются сперва широкой, а потом узкой полой на северо-восток вдоль указанной выше границы гнейсового массива и представлены в нижнем отделе сильно измененными песчаниками и кварцитами (Шокшинский кварцит), в среднем - известняками с многочисленными останками девонских моллюсков и рыб, в верхнем - ярко окрашенными песчаниками и песками, где рядом с окаменевшими частями панцирей девонских рыб встречаются скопления пропитанных окисью железа и известковым шпатом древовидных споровых растений того периода. Нижне-девонские отложения встречаются еще в северо-западной части губернии, образуя здесь к западу от Сег-озера довольно значительный участок на гнейсовом массиве. Все эти отложения заставляют думать, что в девонский период часть Олонецкой губернии была занята морем, омывавшим Скандинавский массив с юга и запада, морем, сперва мелким, так как песок отлагается в береговой полосе ил зоне, затем более глубоким (известняк) и снова обмелевшим. Отложения девонской системы постепенно переходят в каменноугольные, которые, подобно девонским, тянутся вдоль них на северо-восток почти до Северной Двины. Эти отложения представляют северную часть Московского каменноугольного бассейна и выражены в нижнем отделе рухляковым сырым известняком, а в верхнем - белым известняком. Полоса серого известняка, простираясь от Валдайских высот до р. Онеги, представляет древний коралловый риф, образовавшийся в то время, когда мелкое девонское море постепенно заменялось глубоким каменноугольным, на дне которого и отложился белый мелоподобный известняк с отпечатками глубоководной фауны. Дальнейшую геологическую историю края невозможно пока проследить даже в общих чертах. Можно думать, что девонские и каменноугольные пласты простирались дальше на северо-запад, прикрывая архейские и подстилая в свою очередь позднейшие образования, но о первом свидетельствуют лишь небольшие островки девонских отложений, раскиданные по Скандинавскому массиву (в Финляндии, на Кольском полуострове), а от отложений позднее девонских нет и следа. Представлял ли уже с того времени Скандинавский массив большой остров, или он хотя бы частями прикрывался впоследствии морем, об этом трудно судить, потому что проползший по нему медленным холодным ураганом ледник стер всякие следы доледникового прошлого. Тот же ледник придал последнюю отделку юго-западной части Олонецкого края, прикрыв его толщей своих отложений и усеяв валунами. Мягкие подстилающие их девонские и каменноугольные пласты не могли, подобно гнейсам и диоритам, оказать стирающей силе ледника серьезного сопротивления и оттого эта часть губернии отличается гораздо более пологим рельефом, заполненные впадины которого дают меньше простора образованию озер и шумных порожистых рек. Зато разбитые трещинами каменноугольные известняки являются причиной возникновения своеобразных, периодически исчезающих озер, раскиданных по Лодейнопольскому и Вытегорскому уездам (Шим и Долгозеро - в первом, Кушто, Унде, Каче, Каинское и Алмозеро - во втором).
Климат Олонецкой губерни суровый и влажный, но в силу общих причин, влияющих в благоприятном направлении на климат Европы, он все-таки мягче, чем того можно было ожидать для этой широты. Олонецкая губерния лежит как раз в той узкой северной части Европы, где переход от морского климата к материковому особенно резок. Так Дронтьем в Норвегии и на той же примерно широте имеет среднюю температуру января 0?, а Повенец -12,4?, между тем как далее на Урал она опускается до -20? (Петербург -9,4?, Москва -11?). В июле контрасты не так значительны: Норвежское побережье (близ Дронтьема) 14?, финское побережье Ботнического залива 14?, Повенец и Вытегра 17,1?, а в тех же широтах на Урале 16? (Петербург 17,8?, Москва 18,9?). Обилие озер и в том числе двух таких бассейнов, как Ладога и Онего, оказывает свое местное влияние на климат, заключающееся в том, что пресные озера понижают температуру весны и повышают температуру осени в своих окрестностях. Особенно заметно подобное влияние озера на полуостров Заонежье, климат которого заметно мягче и умереннее, чем в Повенце, и совершенно не знаком с ночными морозами летом, которые нередки в низинах среди болот; но уже небольшое повышение почвы выносит ее в слой атмосферы, куда не достигает ночное излучение с поверхности земли, и на "щельях" (скалах) и сельгах хлеб не "зябнет". Расположенная на пути западных ветров с Атлантического океана, от которого отделена узким Скандинавским полуостровом и водами Балтийского моря и своих озер (испарение с которых подпирает влияние океана), Олонецкая губарния отличается большим количеством атмосферных осадков. В среднем для окрестностей Онежского озера оно 600-700 мм, но убывает отсюда во все стороны и на север скорее чем на юг (в северной части губернии 400-300, в южной - 600-500 мм). Наибольшее количество приходится на осень (июль, август), когда дожди часты и продолжительны, между тем как конец весны и начало лета - самое сухое время года.

Глава седьмая

Флора, фауна и связанные с ними промыслы: осушение болот, подсеки, лесной промысел, охота, лов рыбы

Низкие температуры и обилие осадков с одной стороны, водоупорная подпочва кристаллических пород и, в общем, ровный, но капризно-меняющийся рельеф - с другой, являются причиной возникновения наряду с озерами громадного количества болот, большею частью торфянниковых. Болота эти встречаются везде и нередко обширных размеров; так, болота Тайбух-мох в Повенецком уезде имеет в окружности около 150 в. и таких болот известно несколько (в Петрозаводском и Вытегорском уездах). Образованию их способствует застаивание воды или чуть заметное движение ее. Обыкновенный процесс возникновения болота таков: бассейн стоячей воды начинает затягиваться вдоль берегов водорослями, распространяющимися постепенно до середины. На пленке водорослей поселяется затем мох, слоевища которого, отмирая нижними частями и наростая верхними, понемногу заглушают водоросли и заполняют бассейн массой медленно разлагающихся органических веществ. Моховой слой, в свою очередь, образует почву для высших растений, и на болоте появляются хвощи, осока, камыш, пушица и др. Эти растения уже настолько увеличивают ее растительный слой и уплотняют почву, что на болоте появляются кустарники, а за ними и деревья. Но корни деревьев, пронзив дающую им опору почву, окунаются растущими концами в воду и начинают гнить, вследствие чего такие деревья вскоре засыхают, легко валятся ветром и, погружаясь в болото, увеличвают разлагающуюся в нем растительную массу. Иногда, однако, деревья грузнут в болото от собственной тяжести. Болота Олонецкой губерни представляют все стадии такого образования, и нередко масса заполняющего их торфа достигает мощности в 12 сажен. Низкая температура почвы и почвенных вод является причиной, почему разложение органического вещества торфа не идет до конца, останавливаясь в конечном своем моменте на появлении разных органических кислот (ульминовая, гуминовая и др.); эти-то кислоты, по-видимому, и суть причина, почему торф так хорошо предохраняет от разложения различные попавшие в него тела как, например, трупы животных.
Некоторые из болот доступны осушке, после которой превращаются в баснословно плодородные для этой местности участки. Но осушение даже небольшого болотца есть подвиг, который большею частью не по силам одному человеку и даже отдельной семье или малолюдному поселку, а потому нередко случается, что многие селения соединяются в одну рабочую общину для совместной осушки и пользования болотом. Так для осушения болота в Туксинской даче соединилось в свое время 33 селения с населением в 837 душ. Они два года рыли канавы, потом два года выжигали болота и, наконец, засеяли горелое место хлебом. Посевы на таких осушенных участках дают в первые годы колоссальные урожаи - сам 25, тогда как обычный урожай здесь сам 3, редко сам 4! В глухих деревнях Олонецкой губернии, среди обнищалого населения, нередко можно встретить зажиточного крестьянина, у которого дома - полная чаша. И однако, это не кулак, не торговец, он - разбогател с болота. Сначала он был так же беден, как соседи, потом, с громадным трудом и лишениями, осушил болотце, засеял его и три-четыре года сряду снимал великолепный урожай, благодаря которому успел обзавестись скотом; после этого он запустил болотце под сенокос, который позволял ему кормить скот, а скот давал столько удобрения, что крестьянин не только восстановил им плодородие старого пахотного участка, но и завел новую пашню. Казалось бы, вот одно из средств, которым можно было бы поднять благосостояние местного обиженного природой крестьянства, и однако ни земство, ни правительство не ударило пальцем о палец, чтобы оказать помощь крестьянам в деле осушки болот. Правда, земство произвело в 1879 г. исследование 17 болот, но цель этих работ заключалась не в содействии населению, которое само в разное время принималось за осушительные работы, причем неумело проведенные канавы заплывали и осушенная площадь заболачивалась вторично, а удешевление ремонта земских дорог! Однако, не все болота доступны осушке; среди них есть так называемые орги, узкие, извилистые полосы, поросшие лесом, с крутыми склонами и каменистым дном, осушение которых требует непомерных денежных затрат.
Еще бoльшие пространства, чем болота, занимают леса, площадь которых обнимает собою в общем половину земель губернии (из 11424501 дес. на лес приходится 6251972 дес.). Лесная растительность до такой степени сильна, что лепится везде, где отыщет себе хоть вершок подходящей почвы; чуть только в ямки и щели утесов попадает мелкий щебень, едва успеет он пропитаться пылью, покрыться пометом птиц и животных, перегноем травы и моха, как уже на скале появляется тощая сосна и растет, запуская корни в щели, обнимая ими глыбы камня. Лес состоит преимущественно из сосны и ели, к которым в восточной части губернии, в бассейне р. Онеги, примешивается лиственница; из лиственных пород встречаются береза, осина, ива и черная ольха, между которыми попадается черемуха, рябина и изредка липа, клен, вяз, яблоня; эти впрочем только в южной половине губернии и в Заонежье.
Хвойный лес убивает вокруг себя остальную растительность и обращает почву в дикое состояние; с хвойных деревьев осыпаются на землю иглы, которые заглушают траву, почему здешние леса поросли по низу одним вереском и мохом. Кроме того лес затеняет землю от солнечного света, поддерживает в почве постоянную влажность и холод и питает громадные болота, от которых по ночам поднимаются холодные туманы, часто истребляющие ближайшие хлебные посевы. Кроме вереска, встречаются другие ягоды: брусника, черника, земляника, куманика (мамура) и костяника, а на болотах клюква и морошка; очень обыкновенны также малина, смородина и калина, можжевельник и грибы разных сортов, из которых рыжики составляют немаловажную статью дохода в Каргопольском и Вытегорском уездах. В садах южной части губернии при уходе растут желтая акация, сирень, дуб, тополь, крыжовник и яблоня. Лес Олонецкой губернии представляет настоящую тайгу; на песчаных местах повыше - это высокие, могучие сосны, стоящие довольно редко и почти без подлеска, в других местах громадные разных пород деревья раскинули свои кроны высоко в небо, а внизу, на волнистой почве, под неровностями которой глаз угадывает обросшие мохом валуны, пни и полусгнившие стволы павших деревьев, густой щеткой стоит молодняк, темнеют громадные можжевельники и тут же сплошь и мягко облепленные мхами дико растопыренные корни вывороченных ветром или подточенных гнилью лесных гигантов разверзают под собой черные пасти пещер - приют медведей или волка. Все густо одето мохом, который фантастически свешивается с ветвей, охватывает пушистым покровом торчащие во все стороны сучья валежника и придает всему пейзажу дикий и зловещий вид, особенно когда продираешься сквозь эту чащу в полумраке белой ночи. Ни один звук не нарушает мрачного безмолвия; только иногда в стороне слышно журчание - это широкая речка пенится по валунам, или ветер погладит верхушки, и они рокочут и шепчутся, тихо и важно шевеля ветвями. Местами лес прерывается болотом или глухим озером, или открывается прогалина, усеянная рядами обрубленных и почернелых от огня стволов, среди которых там и сям остались увядать и сохнуть отдельные деревья. Это подсека или пал какого-нибудь крестьянина, расчищающего место под ниву. Но безмолвие леса не значит, что он необитаем, наоборот - олонецкие леса довольно густо населены всяким зверьем и дичью. Самые обычные обитатели его волк, белка, бурый медведь да лисица, кроме которых из крупных зверей встречаются барсук, росомаха, рысь, выдра, лось и дальше на север северный олень, а из мелких - заяц, куница, горностай, ласка и норка. Еще недавно водился бобр, но теперь он вовсе истреблен. На озерах везде видны разных пород утки и гагары, звонкий крик которых далеко разносится по пустынной глади вод, кроме того дикий гусь, лебедь и чайки, а в обширных лесах в изобилии встречается глухарь, черный тетерев, рябчик, белая и серая куропатка, на болотах кулики и другие болотные птицы, в том числе журавль; из крупных хищных птиц попадаются орел, сокол и ястреб, также филин и сова.
Такое распространение леса, налагая свой отпечаток на всю природу страны, естественно не осталось без влияния на быт населения и его промыслы. Действительно, после земледелия, лес доставляет наибольший заработок местному жителю. Он окружает олончанина со всех сторон, подступая к самой ограде его жилища и простираясь на многие версты между редкими селениями крестьян. Не даром говорят про них: "в лесу живут, пням Богу молятся". И как не молиться пням, когда недостаток пашен и сенокосов выгоняет мужика в дремучий лес и вынуждает его вступать в борьбу с ним, из которой человек выходит победителем лишь с напряжением всех сил, и то если ему не мешают другие люди, которых один из исследователей края охарактеризовал "охранители казенного интереса". Врезаясь в лесную чащу, человек еще в давние времена был принужден валить лес и превращать удобные участки его под пашню. Если был в силах, он выкорчевывал пни, жег всю груду поваленного дерева и на удобренной пеплом земле сеял хлеб, запускал ее под сенокос. Эта первобытная система хозяйства называется "подсечной" или "огневой", а расчищенные участки - "подсеками" и "палами". При недостатке скота, сенокосов и пахоты, подсечное хозяйство дает земледельцу большие выгоды. Оно не только увеличивает количество пищи, но и позволяет держать больше скота, получать больше навоза, который повышает плодородие главной пашни. Но в то же время разработка подсек настолько тяжелый, чисто каторжный труд, что невозможна как постоянное хозяйство, и оттого-то олонецкий крестьянин, как только справится с нуждой и немного станет на ноги, сейчас же норовит осушить болотце или разработать удобный клочок леса под постоянную и правильную пашню или сенокос и забрасывает свои подсеки. Таким образом подсечной хозяйство представляет неизбежный переход от первобытной подвижной и хищнической культуры к правильному постоянному хозяйству. Так это было в развитии хозяйства всюду в лесных странах, стремящихся к устойчивому равновесию в деле затраты сил и получения продуктов. Когда на севере казенный интерес не охранялся еще так ретиво, как впоследствии, и русский человек, работник и колонизатор, вносивший свет земледельческой культуры в дремучие дебри, не был стеснен со всех сторон распоряжениями, которые не только бил его по мошне, по животу, но даже вторгались в его семейный обиход и в самую душу, разработка подсек давала широкую точку опоры развитию оседлости, хозяйства и богатства. Но впоследствии все спуталось: гниющий на корню лес оказался "казенным", его надо было охранять или извлекать из него выгоды, продавая лучшие участки хищнику лесопромышленнику и отгоняя подальше мужиков, подсеки которых разводят одни пожары. Между тем не могут понять, что губительные для лесов подсеки приносят в этом лесном крае гораздо меньший убыток самой же казне, чем постоянные недоборы податей с населения губернии, которая никогда своим хлебом обойтись не может; чем периодические затраты на помощь крестьянам, голодающим от частых неурожаев, чем наконец громадные убытки, которые несут сами крестьяне, живущие малоземельно, в краю, где земли и лесу хоть отбавляй и где даже нет помещиков, интересу которых требовалось бы охранять от притязаний мужицкого сословия. Казалось бы, что истинный государственный интерес требовал быстрого заселения страны и подъема благосостояния населения хотя бы путем временного хищнического хозяйства (как это всегда происходило во всех вновь колонизуемых странах, что не мешало им перейти в свое время к правильному эксплуатированию народных богатств); на деле же мы видим как раз противное: всюду регламентация, и регламентация не доморощенная, учиняют ее не местные деятели, знающие по крайней мере жизнь края, а приезжие люди с кокардой, заброшенные сюда судьбой и чающие дня и часа, когда им можно будет выбраться назад. Регламентация эта захватывает под собой почву, пока не натыкается на такие насущные интересы обывателей, где ей уже невозможно подчиняться просто ради сохранения "живота". Тогда начинается глухая борьба, в которой регламентация сохраняет не более как свою "форму", а обыватель терпит урон в самом существенном; в результате - жалкое влачение существования при наличности фразы: "все обстоит благополучно". Ожним из эпизодов такого убийственного натиска регламентации, притом в местности, где нечего даже и подминать под себя, если не считать безвредной веры в силу двуперстия и восьмиконечного креста, была борьба казны с олонецкими и вообще с северными мужиками за подсеки. Но где предъявляется требование - принять регламентацию и голодать с перспективой испустить дух от истощения, там даже тихий олонецкий карел теряет способность подчиняться, и регламентация должна была спасовать. Эта борьба, не закончившаяся и до сего дня, хорошо описана в книге г. Приклонского, и не за чем ее повторять здесь. Послушаем как описывает он работу на подсеке:
"Едва весеннее солнце сгонит снег, как олончаниин, - приземистый крепыш - отправляется в лес. На деревьях еще только распускается лист, и холод так силен, что нет возможности снять с себя тяжелую зимнюю одежду. На крестьянине, поверх синей холстинной или розовой ситцевой рубахи, надета еще вязанная из толстой шерсти рубашка, длиною по пояс, а на ней овчинный полушубок, да на полушубок суконный кафтан, подпоясанный кушаком; на голове - баранья шапка. Тяжела такая одежа для весны, когда в других, более южных местах уже цветет ландыш и свищет соловей. Но что поделаешь, когда нет еще тепла в северной стороне, а в лесах, по низинам и оврагам, кое-где лежит снег. Узкою, едва заметною, лесною тропинкою пробирается крестьянин, тяжело шлепая по лужам неуклюжими сапогами из белой кожи, под которыми для тепла обуты суконные онучи.
С тропинки крестьянин свернул в лесную чащу и все идет вперед, осторожно пробираясь мимо камней, перелезая через поваленные ветром деревья, обходя болота и крутые скалы, переправляясь через ручьи.
В лесу он свой человек, - каждый ручеек знает, все щелья еще мальчишкою облазил, все селья во время осеннего полесья (охоты) обходил, около болот зимою на лесной заготовке работал. Но лес так обширен и дик, что иной раз крестьянин с недоумением останавливается и, оглядываясь по сторонам, соображает: куда он зашел? Куда дальше путь держать? По направлению сучьев сосны и ели он отыскивает север и безошибочно направляет свой путь дальше.
Наконец перед ним знакомая сельга, а вот и памятная кривая береза, на которой осенись в лонском году (осенью в прошлом году) он сделал зарубку топором, когда полесовал (охотился) в здешних местах. С глубочайшим вниманием он осматривает всю сельгу, потом идет дальше отыскивать другую знакомую сельгу, а от другой к третьей и т. д. Это он выбирает удобное место расчистить подсеку.
Выбор места для подсеки, - дело очень важное, от которого вполне зависит хлебный урожай. Поэтому при выборе нужно принять в расчет много разных условий, и особенно обратить внимание на почву и породу леса. К счастью, два последних условия, большею частью, совпадают между собою. Где растет лиственный лес, - береза, осина, ольха с ивняком, - там почва содержит в себе много дорогого для земледелия перегноя, там она покрыта сочною травою и цветами, туда летом бабы ходят собирать грибы; это самые лучшие и дорогие места для подсек. Гораздо хуже по плодородию та подсека, где растет ель и где почва глинистая. Если ель смешана с березою и осиною, то и почва содержит в себе больше суглинка и перегноя, и урожай здесь лучше. Но когда ель растет в смеси с сосною, тогда под ними глинистая почва бывает покрыта слоем мохе и дает худший урожай. Самое плохое место для подсеки - где преобладает сосна, а под нею песчаная почва, слабо прикрытая перегноем опавшей хвои.
Когда выбор для подсеки сделан, весеннее солнце просушит землю, и лист на дереве развернется в копейку, - обыкновенно в начала июня или в конце мая, - крестьянин срубает лес на облюбованном месте и оставляет здесь срубленные деревья на целый год, чтобы они просохли, а земля под ними хорошенько пропрела. На другой год в то же самое время крестьянин, выбрав ясный и тихий день, приходит на место порубки и стелет достаточно просохшие деревья и сучья в небольшие костры, под которыми положены жерди с таким расчетом, чтобы по ним можно было передвигать костры по направлению ветра. Эти костры зажигаются с подветренной стороны, и огонь быстро охватывает все пространство сечи. В клубах то серого, то черного, то синего дыма, мелькают и лижут землю огненные языки причудливых форм, то теряясь в густом дыму, то вновь ярко вспыхивая и разбрасывая вокруг себя мириады блестящих искр. И в этой массе огня и дыма, и жгучих огненных искр, то там, то здесь, быстро мелькает фигура мужика с шестом в руках. Он валит лес, т. е. передвигает шестом костры с места на место, наблюдая, чтобы хорошенько прогорели древесные корни и дуброва (дерн). Искры летят в глаза ему, едкий дым застилает дыхание, а мужик бегает себе в огне, как грешник в аду на картине страшного суда. После такой работы редкий не страдает воспалением глаз, но мало кто думает об этом, поглощенный одною мыслью, одною заботой - добыть хлебушка семье. Но до хлебушка еще далеко. Того и гляди, поднимется сильный ветер и снесет с гари или пала драгоценную сажу и пепел, попусту развеет их по дикому лесу, и тогда даром пропадет мученический труд мужика. Оттого крестьянин спешит, как можно скорее, очистить пал от несгоревших деревьев и взорать землю. Трудно сказать, что тяжелее - выжиганье или подсеки, или орка. Орют особою сохою с более прямыми сошниками и без палицы, поднимая землю не глубже 1 1/2 вершка. Соха то и дело задевает за корни, так что пахарь должен все время нести ее на себе, то опуская вглубь, то поднимая кверху. Тут нужны и опытный пахарь и привычная лошадь, иначе, того и гляди, сошка заденет за пень ил корень и переломится. За оркою прямо сеют зерно и потом боронуют деревянными боронами, слаженными из еловых плах с длинными сучьями вместо зубьев. На подсеке делаются 2-3 посева, редко более, и потом она запускается под лесную заросль лет на 20-25. Чум глубже на север, тем медленнее растут деревья,и оттого подсеки запускают под заросль на более продолжительный срок, - даже до 60 лет.
Если сравнить мученический труд крестьянина при разработке подсек с возделыванием постоянных пахотных полей, то последнее покажется не трудом, а забавою. Отсюда понятно как велика нужда, которая гонит крестьянина в лес расчищать подсеки. Но эта кровная нужда не принимается в расчет, и крестьянину более полутораста лет приходится оборонять от законодательных и административных запрещений и стеснений свое исконное право - расчищать дикий лес, который, по народному воззрению, есть Божий дар, выросший по Божьему произволению на потребу всем людям" .
Обилие леса, который сам понемногу затягивает опустошенный участки, позволяет относиться к нему небрежно, пользуясь от него, чем возможно. Особенно страдает в молодом возрасте береза, мягкая кора которой идет на всевозможные поделки; тут и бураки, и короба, и крошки (сумы для переноски вещей), а в глуши можно встретить берестяные сапоги, витые из бересты веревки, конскую сбрую, посуду для варки пищи, как например берестяные котлы, возвращающие нас в доисторическую эпоху, к заре гончарного искусства, а по порогам олончане, наподобие американских индейцев, плавают порою в челнах, прошитых, за неимением гвоздей, ивовыми прутьями. Помимо подсек, материала для построек и домашних поделок, лес доставляет населению еще другие заработки, которые подчас представляют не более как крохи, падающие с чьего-то роскошного стола; это лесные работы и охота на дичь. Лесные работы, заключающиеся в вырубке и сплаве строевого леса, распилке его на доски и брусья, заготовке дров и т. п. занимают важное и именно второе место в хозяйственной деятельности края, что видно уже из количества заготовляемого и вывозимого материала. Так в 1895 г. во всей губернии было заготовлено лесных материалов из казенных дач - 555757 бревен и 86658 куб. саж. дров, из частных - 580459 бревен и 39763 куб. саж. дров, из крестьянских - 16335 бревен и 19280 куб. саж. дров. В разряд фабрично-заводской деятельности (если о такой можно говорить в Олонецкой губ.) на долю 11 лесопильных заводов приходится 59% общей суммы производства, в 2831200 р., стало быть 1676308 р. (1895 г.). Эта масса лесного материала могла бы возрасти в несколько раз при рациональном лесном хозяйстве и улучшении путей сплава, но об этом мало кто думает. Так как многочисленные реки страны растекаются на три ската (главный водораздел это Масельга), именно: к Белому морю, к Финским озерам и к озеру Онего, то и сплав распределяется по трем направлениям. Для Белого моря главной сплавной артерией, кроме нескольких одиноких рек, как например, Кемь, является Выг; начинаясь далеко на юге, он пробегает 90 верст и вливается в Выгозеро (927 кв. верст); в Выг впадают быстрые полноводные речки Лекса и Кумбакса с Вожмой, а там где он снова через Надвоицкий проход вырывается из Выгозера, чтобы, пробежав 90 в., пасть в белое море, широкая Онда вносит в него обильные воды Ондозера и целой системы мелких озер. Не один Выг питает Выгозеро, так как с юга в него падает широкая Телекина, а с запада Сегежа и Сандала; она вытекает из глухой Карелии, образует на пути Машозеро и Сяргозеро, впадает в Сегозеро (1033 кв. в., уступает только Онего), принимающее в себя Селецкую и Остерскую реку, и отсюда уже под именем Сегежи падает в Выг. Единственно, что затрудняет и замедляет сплав, это многочисленные пороги, украшенные могилами тех безвестных тружеников, которых загнала сюда на гонку безысходная нужда. Главная масса строевого леса идет по этой артерии в Беломорские порты, где ими грузятся иностранные суда. Финский бассейн гораздо меньше Беломорского, и сплавной артерией для него служит р. Лендера, с притоками Северкою и Тулос. Наконец к Онежскому бассейну принадлежат все сплавные реки, впадающие в Онего, как например Повенчанка, Кумса, Суна, Шуя, Вытегра, Межа, Андома, Водла и другие. Сплавляемые сюда бревна большею частью распиливаются на доски и брусья на местных лесных заводах и в таком виде отправляются в Петербург. Рубкой и сплавом лесного материала занимается несколько крупных фирм, в том числе известные Петербургу Громовы, но выгонка леса производится ими не прямо, а часто через посредство рядчика, который из того малого, что ему перепадает на наем рабочих, утягивает некоторую толику детишкам на молочишко. Рядчик, обыкновенно, свой же кареляк, только посытнее других, он обязуется доставить на место ко времени вскрытия рек известное число рабочих, гонщиков, которых он подряжает еще зимою, рассовывая им задатки и выправляя им в волости билет.
Многие лесопромышленники производят лесные заготовки всегда в своей округе, которою завладевают так крепко, что уж никакой другой промышленник не сунется сюда, потому что все местные крестьяне, стало быть единственные рабочие, находятся поголовно в неоплатных долгах своему "хозяину", и уплачивают свои долги работой. Очень часто задолжавшие крестьяне остаются вечными работниками своих кредиторов, навсегда утеряв надежду выскочить из этой кабалы. Обыкновенно хозяева не объявляют вперед заработной платы, обещаясь рассчитать своих рабочих наравне с прочими - "как люди, так и мы". Пока продолжается работа, хозяева стараются не выдавать рабочим деньги на руки, а открывают им кредит в собственных лавочках и таким образом убивают двух зайцев зараз - и товар плохой сбывают, и цену на него ставят высокую. Практикуются, конечно, и другие мошенничества, особенно если рабочий безграмотный и не в состоянии учесть свой забор. Затем при расчете, обыкновенно, случается так, что заработок покрывается суммой забора, и за рабочим по-прежнему остается старый долг, который закабаляет его на новую работу. Мужик чувствует, что его обирают, но ничего поделать не в состоянии, и часто с горя и нужды берет еще новый задаток и год от году все крепче увязает в расставленную ему яму.
Выгонка продолжается со вскрытия до 15-20 июня, а рабочая плата колеблется смотря по опытности гонщика и времени, между 50 к. и 1 р. 20 к., 1 р. 50 к. в день. Гонке предшествует рубка леса и его вывозка к сплавной речке, на которую кареляк подряжается также еще зимою. На одной или нескольких лошадях, с запасом пищи выезжает он к Новому году в лес и рубит и возит до 1 марта, когда роднички начинают просачиваться сквозь талый снег. Выволочив бревна на лед, рубщики, большею частью местные крестьяне, возвращаются по домам, закупив на скудный заработок мучицы, потому что своя уже пришла к концу. Их место занимают гонщики. Бревна, клейменные знаком собственника-купца, по вскрытии реки плывут на льду до ближайшего озера, где их собирают в кошели, прием, измышленный каким-то местным гением и заключающийся в том, что из 200 бревен, связанных концами, устраивают на воде круг, куда впихивают остальные бревна, которые плавают в нем совершенно свободно; это-то свободное плавание их в кошеле устраняет разбой бревен от бури. Впереди кошеля устраивается особый плот-головня с дощатой хижиной - приютом гонщиков. Когда кошель входит в реку, головню отцепляют, а развязку кошеля предоставляют порогам. Бревна лениво плывут к порогам, то и дело приваливаясь к берегам, откуда гонщики отпихивают их баграми. "Но вот и пороги; с шумом и плеском перелетают бревна, словно игрушечки, через камни, но вот одно бревнышко зацепилось за камень, к нему пристало другое, третье, сотня, две даже. Закопошился народ на берегу, готовят лодку - надо разломать "затор". Лодка отчаливает, ребятушки крестятся. Бойко выскакивают они на затор и баграми начинают разламывать его; бревно за бревном отколупывают рабочие от затора, последний все уменьшается - наконец остается с десяток бревен всего. Тогда лодка отчаливает и с трудом догребает до берега - на заторе остается один, много двое самых молодцов. На берегу снова крестятся. Вот заторщик колупнул напоследок бревно, на котором он стоит, оно отрывается и с быстротой молнии несется вниз. Молодчина крепко втыкает в него свой багор, устанавливается и стоя, проносится по порогу. Крик одобрения вырывается у зрителей, да и есть, признаться, чему! Картина дивная! Ловкость необычайная! "И все так счастливо проходите?" - спрашиваете вы. "Много нашего брата тут по Сегеже разбросано" - спокойно отвечают вам, и то, чем вы сейчас любовались, опротивеет вам, когда вы вспомните, что могли бы быть свидетелем смерти человеческой из-за 4 р. 20 к. в 7 рабочих дней! А приказчики чаек попивают, или покрикивают только с берега". [Майнов. "Поездка в Обонежье и Корелу", стр. 265]. Так описывает сплав на пороге Майнов. Я сам видел колоссальные заторы на Пор-пороге и Гирвасе, но там не может быть и речи о спуске рабочего по порогу на бревне - разобьет вдребезги, как колет в щепы громадные бревна. Там для устранения затора подвешивают на перекинутом с берега на берег канате люльку, из которой гонщики, работая баграми, разворачивают затор. Удивительно, что большая часть их, работая чуть не всю жизнь на воде, не умеет плавать, почему, в случае несчастья, они тонут самым жалким образом. Пройдя несколько озер и порожистых рек, бревна подходят к заводу, где пилятся на доски и складываются в штабели в ожидании погрузки на баржу.
Кроме того что крестьянин "колет, рубит, режет" лес, он берет с него еще другую дань - дичь. Много всякой дичи и зверья водится в лесистых местах Обонежья и корелы; обширные болота заселили водяные курочки, крон-гар-вальдшнепы, бекасы, которые питаются на них всякою ягодой, болотными слизняками, червячками и прочею дрянью. На реках и озерах плавают стаями утки (кряквы, чирки, нырки и другие разновидности), гуси, лебеди, гагары, держась по мелководью вблизи зарослей осоки и камыша, где много всякой снеди. Но эту дичь олончанин оставляет втуне (особенно лебедя, ибо кто лебедя убьет, тому плохо будет - сгорит), потому что этой дичи нет сбыту, а сами не едят - заряды больно дороги. Главное внимание обращено на крупную лесную дичь, которая остается зимовать в олонецких лесах. Тетерев и рябчик держатся в лиственных лесах, то в ельнике, то в сосняке, мошник любит глухие мшистые корбы, белая куропатка кормится по низинкам клюквой, а серая часто посещает ржи и овсы и нередко водится около самого жилья.
Из зверья главное значение имеет белка, которая, как и рябчик, бывает то сосновая, то еловая, и которой так много, что ее встречаешь на каждом шагу; говорят, однако, что белка редеет и не столько от истребления человеком, сколько от каких-то беличьих падежей или моров. Реже встречается горностай, который водится по боровым местам, еще реже удается выследить выдру, мех которой ценится высоко. В мелком ельнике водится куница, она нередко забирается в беличье гнездо, вытесняя оттуда хозяев. Наконец всюду встречается заяц, составляющий легкую добычу лисицы (красно-бурой, черно-бурая очень редка) и волка, который удостаивает зайца своим вниманием, когда ему не посчастливится возле крестьянского стада. Рогатый лось и северный олень (от Сегежи на север и по Выгу) обычные обитатели олонецкого леса, настоящим хозяином которого является однако бурый медведь, да его вассал и оруженосец волк. Но об них ниже. Охота на лесную дичь очень распространенное занятие, особенно в Повенецком и Пудожском уездах; здесь чуть не у каждого крестьянина есть ружье-винтовка. Но что это за ружья! Ствол старинного здешнего изделия, инвалид еще дедовых времен, насажен и прекреплен к самодельному и неуклюжему ложу проволокой, а то и так веревкой. Замок у одного виденного мною ружья самопроизвольно вываливался из гнезда, а взвод курка так стерся, что охотник во время прицела держал его пальцем, не прибегая для спуска к собачке. Попадаются и кремневки. Про свои ружья мужики сами говорят: "ствол со Щукина, ложе с Лыкина, замок с Казани, курок с Рязани, а забойник (шомпол) дядя из полена сделал". И вот с таким оружием олончанин шляется по лесу, где того и гляди наткнешься на медведя, но привычка к зверю выработала хладнокровное отношение к нему, так что мужик не очень-то опасается такой встречи. Стреляют тамошние охотники метко, но только из своих ружей, к которым привыкли; белку бьют маленькой пулькой непременно в рот, чтобы не испортить шкурки, рябчика - в голову, медведя между глаз. Главный предмет охоты - тетерев и рябчик. Зная родной лес как свои пять пальцев, охотник примечает места, которые тетерева облюбовали под ток или куда они слетаются весною и осенью клевать шишки и, расставив по деревьям чучела, сам садится в шалашик и бьет прилетающих птиц. Весною и осенью их ловят также силками, а зимою ходят с саком, т. е. сетью на обруче диаметром в 1 1/2 аршина, а обруч насажен на длинный шест. Высмотрев место в снегу, где тетерева зарываются на ночь целой компанией, прижавшись для тепла друг к другу, охотник подбирается к ним ночью с товарищем, который освещает путь лучиной в то время, как тот ловко накрывает саком весь тетеревиный ночлежный приют. Однако главный доход доставляет рябчик и белка, от добычи которых прямо зависит благосостояние многих крестьянских семей. Весной и осенью рябцов бьют подманивая их близко к себе свистом. Охотник становится на лесной поляне с двумя свистками - под самца и под самку, и свистит сперва по очереди в оба, а потом в один, смотря по тому, кто откликнется. Рябчик, сломя голову, летит на свист, садится - тут его настигает меткая пулька. Но очень часто первую половину зимы с осени их ловят силками, которые делаются из конского волоса. Постановка силков дело хитрое и требующее сноровки. Охотник еще осенью примечает, где птица садится и клюет; он снимает на этом месте дерн до песка и делает вокруг загородку с воротцами; в загородку он кладет ягоды и ставит силья так, чтобы они концами лежали к воротам. Нередко рябчик, попавший головой в силок, выбившись из сил подыхает от удушения, а потому мясо таких птиц становится синим и ценится ниже стреляного или давленого "пастью". Пасть - другой способ и орудие ловли рябчиков и мелкого зверя. Это та же загородка, но вместо силка в ней устраивается ловушка из бревен, подпертых палочками и прикрытых хворостом с таким расчетом, чтобы пролезающий под эту машину рябчик или зверь задели за палочку и уронили на себя тяжелое бревно, которое давит их на месте. Белую и серую куропатку бьют меньше, потому что их приходится стрелять влет, а это трудно сделать пулькой. Белку бьют, начиная с октября, когда она успела сменить свой красноватый летний мех на серый зимний; охота на нее продолжается до глубокого снега и производится при непременном участии местной охотничьей собаки, карельской лайки, которая выслеживает зверька и держит его на дереве, пока охотник не наладится и не хлопнет его пулькой в рот или мордочку. Осенью же бьют и зайцев, но чаще ловят их пастью или же кляпцами, т. е. железной западней весом в 5 фунтов, которую обшивают белым холстом и кладут на снегу, прикрыв чем-нибудь. Иногда в кляпцы попадает и лиса и рысь, но эти звери уволакивают с собою легкие кляпцы, если они не прикреплены к пню или чему другому. Выдру выслеживают с лайкой по глубокому снегу на лыжах и загоняют ее на дерево, в дупло; как только зверь залез туда, дупло затыкают, дерево рубят и убивают несчастное животное. Норку промышляют тоже в октябре и бьют как белку на дереве. Лисицу подкарауливают ночью, когда она пробирается к воде половить рыбку, а зимою ловят ее в капканы и большие пасти. Лось попадается охотнику редко, и охота на него трудна. Так же трудно гнать оленя, что делают весною по насту на лыжах. Этот способ охоты распространен по всему северу Европы, Азии и Америки и заключается в том, что охотник на лыжах и с собаками загоняет оленя до изнеможения. Олень вначале далеко уходит от охотника, который бежит по его следу не торопясь; наст держит его хорошо, и лыжи скользят легко поверхности, между тем как олень проваливает тонкими ногами при каждом шаге, а острый льдистый край следа понемногу порезает кожу на голени до кровавых ран. Понемногу расстояние между охотником и оленем сокращается настолько, что можно остановиться и бить наверняка в изнемогающего, едва бредущего тяжелым неверным шагом зверя. Сибирские инородцы бьют оленя стрелами, которые, в случае промаха, охотник подбирает либо сам, либо оставляет их бегущему сзади товарищу. Охотник нередко нападает на стадо в 5-10 голов, и так как они не разбегаются, а бегут вместе, то все становятся его добычей. Однако летом олончанин ни за что не убьет оленя - грех, а грех потому, что летняя шкура ни на что не годна.
Много ли прибыли получает олончанин от своей охоты? Здесь опять-таки повторяется зачастую то же самое, что мы видели в лесном деле. "Когда полесовщик возвращается с промысла домой, то его уже поджидает ловкий человек-скупщик, а то и приказчик его и тотчас назначает цену товару; тут паре рябчиков цена 15 и 18 к., а паре тетеревов от 25 до 35; полесовщик имеет право попридержать дичь и прислушаться к ходящим ценам; иной раз случается, что к нему же будто ненароком наезжает другой скупщик и дает двумя-тремя копейками дороже - тогда и завсегдаточный делает надбавку, и покупатель и покупщик сходятся в цене. Случается, что скупщик набивается тут же порохом и пульками; кареляк потопорщится, потопорщится, да и возьмет у своего давальца порошку по 1 р. 25 к. за фунт, т. е. ту цену, которую платит он и в городе". [Майнов, стр. 285].
Промышленники охотники нередко состоят в долгу у своих скупщиков, чем те, конечно, пользуются в свою пользу. Зимою мороженая дичь обозами идет в Петербург. "Великое дело укладка дичи - и здесь нужно уменье и особая ухватка, приобретенная горьким опытом и передающаяся от дедов и прадедов; дичь кладут в короба, да не просто валят, а на каждый ряд накладут соломы, а через два-три ряда продернут через весь короб крест-накрест палки, чтобы птица не мялась верхними рядами. На 100 пар надо считать особую подводу, а это дело меньше 10 р. в цену не положишь, так что на каждую пару подвода ляжет десятью копейками, да себя прокормить на пути туда и обратно станет 4 р., да лошаденка обойдется в 3 целковых, да в Питере проживешь не меньше 4 р., так что 100 пар и станут в одной доставке 21 р., и придется в Питере дичь-то продавать на 21 к. на пару дороже, а тут еще Петербургские купцы подтянут - не суйся белоглазый не в свое дело, да искушений опять много в этом городе - ну и выходит, что лучше продавать птицу на месте, благо можно оставаться у себя дома, не нудить свои косточки по ухабам и сугробам и уважить доброму человеку скупщику, который товар и в Питер доставит, и сам проведет питерских купцов мошенников, и на соблазны питерские не посмотрит. Таким-то вот побытом по отсутствию инициативы, по косности своей и по несмелости, и питается кареляк крохами от стола скупщиков" [Майнов, стр. 284]
Но лесная дебря, детей которых олончанин немилосердно истребляет на свою потребу или на поправку, жестоко мстит ему в лице своих крупных обитателей, медведя и волка, с которыми тот ведет непрерывную, неустанную борьбу. Один из краеугольных камней крестьянского хозяйства это скот. Мы видели выше с каким упорством крестьянин стремится расширить свои сенокосы, чтобы завести лишнюю корову, лошадь, навозом их подправить пашню, а зимой наниматься с лошадью. в обоз, на рубку леса и т. п. От скота в значительной мере зависит его благосостояние, даже богатство, почему крестьянин и зовет его животиной, животом. Но в лесистой местности, где по дремучему бору, по болотам на просторе рыскает волк и и бродит медведь, крестьянский скот находится в вечной опасности, в постоянной осаде. Чуть местность поглуше, так чуть не каждый день слышишь жалобы на зверя; сегодня волк утащил овцу; завтра жестоко покусал робкую кобылу или жеребенка, чуть не выдрав ему задней ноги, а на другой день разносится известие о корове, которую задрал лютый зверь, медведь, перед тем вдосталь навалявшийся и налакомившийся крестьянским овсом. Зимою, когда скот во дворе, растравленные голодом волки слоняются ночью по сонной деревне, засыпанной снегом и облитой ярким лунным светом, и таскают из сеней, из дворов собак. Есть места, где крестьяне вовсе не сеют овса на лесных подсеках, не оставляют на племя, а убивают молодых жеребят, чтобы ни овес, ни жеребята не доставались зверю. В среднем волки и медведи истребляют за год в Олонецкой губернии без малого до 2000 голов крупного и до 3500 голов мелкого скота, что в переводе убытка на деньги равняется около 50000 р., т. е. больше 1 р. на каждый крестьянский двор. Вот дань, которую население губернии платит ежегодно властителям Олонецких лесов. Борьба со зверем ведется с переменным счастьем, но перевес как будто на стороне зверя: он платится жизнью и шкурой, но взамен павших лесные дебри высылают новые нарождающиеся в них поколения, в то время как мужик часто не знает отдыха и сроку, стеснен зверем в своих хозяйственных затеях, вечно трепещет за скот и ждет напасти, а сверх того и сам иногда попадает в лапы своего врага, от которых не всегда уходит живым.
Как средство борьбы земство придумало премии за каждого убитого волка и медведя в размере от 1 до 15 р., но мера эта мало помогает. Время ли мужику, да и есть ли тому возможность, гоняться по необозримому лесу в самое горячее рабочее время за волком, который сегодня напакостил здесь, а завтра пакостит уже где-нибудь за 15-20 верст, или выходить на медведя с дрянным своим ружьем. Также трудно устраивать облавы, которые отнимают много времени, отрывают много людей от работы и только в исключительном случае увенчиваются успехом, и то временным. В таком счастливом положении находятся житель большого Климецкого острова (30 в. в длину и от 400 саж. до 10 в. в ширину), расположенного у юго-восточного конца Заонежского полуострова. Зимою, когда озеро замерзает, волки пробираются на остров по льду и остаются там на лето, лакомясь крестьянским скотом. Они довели жителей до того, что те с 1865 г. ежегодно устраивают на них весною облаву, для чего соединяются обитатели всех селений. Вот так описывает картину этой облавы один бытописатель края. [Приклонский "Народная жизнь на севере". Стр. 299-305]
Обыкновенно весной крестьяне собираются на общий мирской сход, где выбирается более удобный день для облавы, непременно в мае. Здесь же решают, сколько человек должны участвовать в облаве, много ли нужно волкогонов, которые должны шумом пугать и сгонять волков в одно место, и много ли насетников, на обязанности которых лежит доставить сети и ловить ими волков. Затем производятся общественные выборы, - избираются и переписываются в особый список более 100 насетников, 9 сотенных и 18 пятидесятников, обязанных наблюдать за волкогонами. О дне, назначенном для облавы, объявляется по деревням с тем, чтобы хозяева не смели выгонять скот из дворов, пока не окончится истребление волков, обыкновенно продолжающееся около двух дней.
В день, назначенный для облавы, ранним утром, все волкогоны собираются в деревне Куршницы, самом северном поселении острова. Сельский староста по спискам проверяет прибывших и раздает пистоны и порох тем, у кого есть ружья, приказывая только пугать зверя холостыми зарядами и отнюдь не стрелять дробью или пулями, во избежание несчастных случаев. Затем волкогоны разделяются на 9 отрядов, которые бросают между собой жеребьи для определения, по какой местности острова каждый отряд должен идти при преследовании волков. Жеребьи означены нумерами от № 1 до № 9, и все отряды, во время преследования, должны образовать из себя непрерывную цепь, расположившись по порядку нумеров жеребья от востока к западу. Староста напоминает каждому отряду границы назначенной ему местности и предостерегает, чтобы, во избежание путаницы, никто не смел выходить из своих границ и врываться в границы соседнего отряда. Для наблюдения за порядком начальство над каждым отрядом поручается избранным ранее на сходе сотенному и двум пятидесятникам. По окончании всех этих приготовлений служится мирской напутственный молебен, и волкогоны идут на северный конец острова, откуда должно начаться преследование волков. На северном берегу волкогоны становятся по своим местам, как будто хорошо разученное и дисциплинированное войско. Каждый отряд в своих границах растягивается цепью, сливаясь на границах с соседними отрядами, так что все они образуют одну непрерывную цепь волкогонов, расставленных на небольших расстояниях друг от друга. Раздается сигнал, и вся цепь волкогонов разом поднимает ужасный шум, - все кричат, как можно громче, колотят трещотками, трубят в трубы, стреляют из ружей, шумят кто во что горазд. И среди этой безобразной разноголосицы, под оглушительный шум этого дьявольского концерта, вся цепь волкогонов в порядке выступает в путь. Порядок этого крестьянского похода примерный: ни один волкогон не зайдет в границы соседнего отряда, не отстанет назади, не перестанет держаться приблизительно равного расстояния от своих соседей. Сотенный и пятидесятники зорко смотрят за своим отрядом и, чуть заметят малейшее замешательство, тотчас прекращают беспорядок, а главное, - то и дело напоминают волкогонам, чтобы шумели как можно громче.
Шум, поднятый волкогонами, пугает волков и гонит их в глубину острова. Между тем человеческая цепь безостановочно и все в одном и том же порядке продвигается вперед и снова настигает зверя, скрывшегося в какой-нибудь глухой трущобе. Волк опять пускается бежать от человека, но чем дальше идет время, тем более он привыкает к крику, стуку и ружейным выстрелам и начинает держаться невдалеке от цепи. То там, то здесь волк показывается на глаза волкогонам, и по цепи проносятся оживленные крики: "волк, волк!" Наступает момент, самый опасный для успеха облавы. Беда, если горячие охотники увлекутся преследованием и, бросившись к волку, расстроят порядок в цепи. Тогда волк легко может прорваться сквозь разорванную цепь, и волкогонам придется снова начинать преследование. Для предупреждения беспорядков начальники отрядов суетливо бегают вдоль цепи, наблюдая, чтобы никто не забегал вперед и все держались на равном расстоянии друг от друга. Волкогоны, поощряемые приказаниями сотенных и пятидесятников, поднимают усиленный шум, и испуганный волк снова убегает с глаз долой.
Когда цепь выходит на так называемый "зимник", т. е. зимнюю дорогу, проложенную поперек острова, в это время преследование волков приостанавливается. Шум смолкает, утомленные волкогоны усаживаются вдоль дороги по своим местам, и каждый принимается за принесенный из дому обед. За обедом следует небольшой отдых, во время староста раздает пистоны и порох тем волкогонам, у которых осталось мало прежде выданных зарядов. Отдохнув, все, в прежнем порядке, с шумом и гамом, отправляются в дальнейший путь. Теперь волкогонам осталось безостановочно пройти еще 13 в. до так называемой "Волчьей смерти". И что за трудный, что за утомительный труд предстоит им! В ином месте нужно брести болотом по пояс в воде; там приходится перелезать через груды валежника, здесь перескакивать с кочки на кочку, в другом месте то и дело спотыкаться об усеянные по земле камни, или пробираться сквозь лесную чащу. В то же премя нужно смотреть по сторонам, чтобы не нарушить порядка в цепи, и без перерыва и умолка должно кричать во все горло, колотить по деревьям и камням, стучать чем ни попало, стрелять из ружей. И чем ближе подвигаются волкогоны к "Волчьей смерти", тем чаще и суетливее бегают вдоль цепи сотенные и пятидесятники, приказывая как можно больше шуметь, тем громче и задорнее становятся крики, и чаще раздаются ружейные выстрелы. Здесь волкогонам нужно особенно постараться, чтобы прогнать всех волков чрез "Волчью смерть", чтобы ни один волк не мог проскользнуть и вернуться назад.
"Волчьею смертью называется узкий перешеек шириною в 400 с., разделяющий остров на две половины. Сюда к полудню собираются более 100 насетников и скрываются в засаде, поджидая прибытия волкогонов. Как скоро полкогоны прогонят всех волков чрез "Волчью смерть" и сойдутся на перешейке, насетники выходят из засады и сменяют волкогонов в преследовании зверя. Теперь волкогоны уходят за 5 в. в Климецкий монастырь, где остаются ночевать. Между тем насетники поспешно принимаются за работу, перегораживая перешеек в иных местах частым частоколом, а большею частью принесенными с собою редкими и толстыми сетями, которые расставляются в два ряда. Окончив изгородь, они остаются около нее на всю ночь караулить, чтобы какой-нибудь хитрый волк не мог проскользнуть через частокол или сети.
Волкогоны, переночевав в Климецком монастыре и отслужив поутру напутственный молебен, идут на южный конец острова; здесь отряды расстанавливаются цепью в таком же точно порядке, как было накануне, на северном конце острова. Опять поднимаются шум, гам и стрельба из ружей, опять волкогоны в строгом порядке выступают в свой обычный поход и гонят волков к "Волчьей смерти".
Между тем насетники сидят около изгороди, спрятавшись в засаде, - в наскоро устроенных шалашах. Они с нетерпением поджидают, скоро ли заслышится шум и треск, поднятый приближающимися к ним волкогонами. Издали начинает доноситься глухой гул человеческих голосов и звуки ружейных выстрелов. Шум становится все яснее и яснее по мере приближения волкогонов. Начинают показываться и волки, но, встретив изгородь, поворачивают назад. Насетники приготовляют дубины и топоры, чтобы бить волков, но все еще смирно сидят в засаде, поджидая своей очереди. Пока работают по-прежнему одни волкогоны, и притом теперь у них идет самая трудная работа, требующая особого внимания и ловкости. Волки, встретив изгородь из частокола и сетей в "Волчьей смерти", бегут назад и стараются проскользнуть сквозь цепь волкогонов. Теперь нужно смотреть в оба глаза и шумом не пропускать зверя сквозь цепь, отгоняя его обратно к изгороди.
Наконец, когда волкогоны, смыкаясь все теснее и теснее по мере приближения к узкому перешейку, близко подойдут к изгороди, тогда перед глазами засевших по шалашам насетников открывается редкая картина. Множество зверей сбегается к изгороди. Сотни зайцев проскакивают сквозь редкие сети и благополучно скрываются в северной половине острова, не привлекая на себя внимание человека. Лисицы и волки то бегут назад, но, отогнанные волкогонами, опять возвращаются к ужасному для них месту, к "Волчьей смерти". А волкогоны сомкнутою цепью уже подошли к сетям, и звери, испуганные и оглушенные ужасным шумом, безнадежно бросаются к сетям. Наконец, насетники выскакивают из засады и начинается дикая сцена убийства волков и лисиц, запутавшихся в сетях. Волк с остервенением защищается зубами, но сотни врагов без устали осыпают его ударами. Дубина и обух топора, словно цепы при молотьбе хлеба, частыми ударами быстро выколачивают жизнь из волчьего тела, и скоро "Волчья смерть" покрывается трупами волков и лисиц. Тысячеголовая толпа волкогонов и насетников садится отдыхать на месте побоища. С волчьих и лисьих трупов тут же сдираются шкуры и потом относятся в Климецкий монастырь в благодарность за ночлег и ужин, бесплатно предложенный волкогонам."
Если облава окончилась истреблением всех волков, крестьяне радостно возвращаются по домам, но если какой-нибудь волк по оплошности ушел от загонщиков, облава повторяется снова. Если в облаве принимают участие около 1000 человек и она продолжается 2 дня, то на борьбу со зверем тратится 2000 рабочих дней, а в переводе на деньги - 1000 р., что очень много для населения острова в 2500 душ. Но крестьяне предпочитают лучше затратить дорогое время, чем все лето беспокоиться из-за волков и терпеть от них убытки. Но не везде однако оказывается возможным прибегнуть к такому способу борьбы со зверем, и в большинстве случаев население прибегает к покровительству сверхъестественных сил, к заговорам и мольбищам, которые представляют остатки древнего ритуала, поверхностно перелицованного новым культом не без участия официальных представителей его, которые заняли место и выполняют роль древних шаманов и кудесников. Конечно средства эти имеют свою историю и значение, они принадлежат к числу, так сказать, успокаивающих: не устраняя беды, они внушают веру в желаемое и доставляют прибегающими к ним известное спокойствие, столь необходимое всякому труженику для правильной работы. Вот причина, почему эти средства еще твердо держатся в народе.
Особенно трудна борьба с волком: это зверь умный, проворный и решительный - сегодня он зарезал одну овцу здесь, а завтра разбойничает где-нибудь за 10-15 верст, перемещаясь по свету с быстротой бурского генерала Деветта. Облавы не везде возможны, да и дороги, а отдельный охотник ничего не поделает с прытким, ловким зверем, шкура которого вдобавок не имеет большой цены. Вот и терпят мужики, отплевываясь и ругая лесного пакостника на все лады. И на какие хитрости пускается этот зверь! Лошади и коровы с успехом отбивают его нападение и таким образом вместе с пастухом охраняют глупых овец, но волк нередко проводит их. Повесив уши и приняв овечью походку, он втискивается в стадо и бродит среди него, не замечаемый ни пастухом, ни чуткими жеребцами, и на свободе режет глупых беззащитных овец. Зимою, изнуряемые голодом, волки сбиваются в небольшие стаи, бродят по ночам по деревням и забираются даже в городские улицы. Здесь легкой добычей их становятся собаки, особенно молодые, глупые, которых волк выманивает на чистое место игрой. Игру эту он заводит как настоящая собака: прыгает, катается по земле, примерно нападает и убегает. Пес смотрит, смотрит, да и наконец заинтересуется, но едва он увлекся и слишком отдалился от дома, как волк отрезает ему отступление и уволакивает визжащего щенка в лес, нередко на глазах хозяина, мечтавшего воспитать из щенка лайку на медведя.
Почти все собаки кончают свою жизнь в зубах волка, и именно зимой, когда мучительный голод примиряет зверя с противным запахом псиного мяса. В зимние ночи стаи их нередко собираются на льду против Петрозаводска, и тогда волчий вой несется по ветру в город, нарушая сонное безмолвие лунной ночи. Бывают годы, когда их наплодится столько, что от них буквально нет отбою. Не обращая внимание на многочисленных людей, копошащихся на полях, они нахально бродят по задворкам селений и режут скот на глазах крестьян.
Но волк редко нападает на человека, гораздо опаснее в этом случае встреча с медведем. Этого зверя также немало в олонецких дебрях, где он играет роль настоящего властелина, споря за господство с одним только человеком. Как известно, среди населения всей полосы северных лесов, в которых медведь является самым крупным из хищных млекопитающих, распространен особый "культ медведя", остатки которого сохранились у нас в Олонецкой и в других северных губерниях. В представлении первобытного человека зверь, особенно крупный и свирепый, не просто зверь, а дух. Вначале это был дух предка или родича, переселившегося по смерти в зверя, а впоследствии, когда наивный пантеон дикарей утерял родословную своих членов, в уме их осталось одно темное, мистическое чувство страха и почтения к какому-то духу, с которым надо избегать ссор, а если уже нельзя обойтись без того, чтобы при случае не убить зверя, не полакомиться его мясом и мозгом, не одеться в его шкуру, то по крайней мере надо испросить у него прощение за преступление против его личности, содеянное якобы "нечаянно". Вот почему айносы на Хоккайдо (Ieco) и Сахалине проделывают перед распяленной шкурой убитого медведя сложную церемонию исходатайствования прощения и примирения с "покойным". "Ты, дескать, не сердись и не ищи на нас и наших родичах, мы убили тебя нехотя, нечаянно, не имея злобы, вот тебе и жертвы и почтение наше!" Остатки такого культа сохранились почти у всех некультурных народов, имеющих дело с медведем, а у культурных последние намеки на существование такого культа доживают свой век в сказках, например, хоть в той, где убитый медведь является ночью к бабе за своей шкурой. В глухих местах нашего севера народ до сих пор относится к медведю особым образом, точно это не зверь, а что-то "иное". Олончанин ни за что не назовет медведя настоящим его именем, на скажет "медведь", а говорит "он" или "хозяин". "Да кто он?" "Да хозяин" "Какой хозяин?" "Да вот что по лесу ходит, рявкает". Такие олончане не поминают медведя из опасения, чтобы от этого не случилось худо. Дескать услышит он, что об нем говорят, и учинит что-нибудь. В местах покультурнее этот страх уже вывелся. "Это наш помещик", - острят там про Михаила Ивановича Топтыгина, - "только один и остался, видно вовсе без этого добра не прожить!" Летом медведь робок. Почуяв человека, он стремительно пускается наутек, с треском ломая хворост и сучья, и это особенно если не он, а его заметили первым и испугали криком, свистом, гоготаньем. Если, наоборот, медведь раньше увидит человека, то иной любопытный и смелый зверь проделывает с ним подчас такие шутки, которые положительно заставляют думать, что веселый зверь забавляется испугом человека или тешит себя какой-то игрой. Один мужик наткнулся на медведя, возвращаясь с покоса. Зверь, загородив ему дорогу, преспокойно уселся на земле и стал чесаться, а сам не упускает мужика из виду. Идти вперед - нельзя; вздумает мужик пятиться, медведь идет за ним, а пока мужик перед ним стоит смирно и почтительно - тот нежится, облизывается, да почесывается, и так продолжалось четыре часа, пока зверю не надоела потеха, и он ушел в лес. Частые встречи и житье бок обок приучили олончанина к зверю, так что он нередко платит ему таким же панибратским отношением, за что, конечно, иной раз жестоко платится. Какая-то баба собирала в лесу ягоды и наткнулась на медведя, но не испугалась, а пошла прямо на него и ударила его лукошком по морде. Медведь опрокинул ее на землю и отошел прочь, но едва баба поднялась на ноги и стала собирать высыпавшиеся из лукошка ягоды, как медведь снова подобрался к ней, обхватил ее и с такой силой треснул о дерево, что переломил ногу. После этого баба, несмотря на жестокую боль, лежала смирно, пока медведь не скрылся в лесу. Другая баба, наткнувшись на лесной тропе на медведя, ударила его уздечкой, за каковую дерзость медведь поцарапал ее и оставил только тогда, когда она упала на землю и притворилась мертвой. Вообще, притворяться мертвым, затаив дыхание, считается лучшим средством избавиться от медведя. В этом случае зверь, обнюхав и пошевелив мнимого мертвеца, наскребает моху и прикрывает его, точно преступник, скрывающий следы своего злодеяния, а сам отходит да поглядывает. Не дай бог пошевелиться раньше времени! Зверь возвращается и яростно дерет жертву когтями, пока та не успокоится. Один крестьянин жестоко поплатился за такое нетерпение - медведь жестоко изуродовал его и содрал ему кожу с черепа вместе с волосами. Удар и легкая рана приводят мирно настроенного медведя в ярость и тогда борьба с ним невооруженного человека кончается трагически для последнего: зверь или доконает его или изломает и изуродует его вконец. Иное дело если под руками топор, которым олончанин владеет как виртуоз.
"Иду раз", - рассказывает один полесовщик, - "а в поясу у меня коппалы (тетерева) привешены, только слышу я, кто это у меня толконет, да как коппалу-то потянет. Думал все, что за сучья цепляюсь, ан глядь - он. Я ему: Эй, оставь, не твое ведь полесованье! А он опять. Я ему: Эй, брось лучше, не то зарублю! Нет, братец ты мой, так и тягнет. Я его этто маленьк винтовкой-то опоясал; опять пристал! Ну я его и зарубил."
"Пошел этто раз я на рябцов", - рассказывает другой крестьянин, - "и винтовочка-то припасена у меня такая, что на них поспособнее - малопульная. Однако рогатину захватил. Идду этто я так ввечеру, домой уж завернул, - а он вот он. Что тут делать? Взя\л этто я рогатину половчее, да пхнул ему в подгрудье. Так ишь она шельма не угодила! Прямо-таки ему в кость - ни вперед, ни назад. Он лапами-то ухватил ее, нажимает, а она с кости-то никак не сойдет. Так полтора суток мы с ним сцепившись вокруг березки ходили - полянку ишь какую вытоптали! Сорвалась-таки с кости!".
Этот рассказ, приводимый Майновым, кажется невероятным, но я сам слышал нечто подобное от местных крестьян. Один из них таким же образом долго гулял с медведем вокруг дерева. Он был один, без собаки, и не успел выстрелить, как медведь уже подкатил к нему и встал на задние лапы. Дать медведю подойти вплотную, это значит быть изломанным и изодранным его ужасными когтями. Мужик уловчился сунуть дуло винтовки в пасть зверю, сам ухватился свободной рукой за деревцо. Глупый зверь, вместо того, чтобы отступить назад, продолжал напирать вперед, мотая головой и махая лапами в тщетных попытках освободиться от ружья, дуло которого зорко следивший за его движениями мужик неукоснительно совал ему в глотку. Так они и провозились несколько часов, пока крестьянин не улучил минуты, когда мог выстрелить в зверя.
Медведь представляет ценную добычу зимой, когда мех его гуще и сидит в толстой коже, благодаря чему волос при выделке не выпадает из нее, как то случается с летним мехом. Хорошая медвежья шкура стоит до 70 рублей, да сверх того земство выдает 15 р. за всякого убитого зверя, а то бывает выгодно продать обойденного в берлоге зверя любителям-охотникам, каких немало среди местных чиновников и офицеров. Вот почему многие крестьяне, наряду с охотой на птиц, специально занимаются охотой на медведя. Все медвежьи привычки олончанин знает чуть не лучше самого медведя и нередко с удивительным искусством отыскивает его логово. Отъевшись за лето, медведь при наступлении холодов становится вялым, сонным и торопится лечь спать. Он по инстинкту знает, что представляет в таком виде легкую добычу и потому подымается на разные хитрости с целью скрыть от человека свою зимнюю резиденцию. До снега он еще бродит по лесу, но едва выпадает первый пушистый снег, как зверь начинает плутать по лесу, путая следы: он уходит за много верст в сторону, возвращается, идет в новом направлении, снова возвращается и проделывает это не раз, прежде чем заляжет в яму под корнем вековой ели или, что чаще всего, забравшись в молодой ельник, в самую гущу, ложится там, прикрыв себя согнутыми и надломанными елочками. Первый же обильный снег прикроет его в этом искусственном убежище. Случается иногда, что иной нерешительный или потревоженный чем-либо в своих приготовлениях медведь не успеет лечь в такое прикрытие и валится где попало, да так и лежит всю зиму, прикрытый одним только снегом. Несообразительный зверь ложится всегда после снега, на котором его когтистые лапы оставляют глубокие следы и это выдает его убежище человеку, который в это время зорко следит за его простовато-хитрыми проделками. С топором за поясом и винтовкой в руках охотник идет по следам медведя и ищет где они кончаются. Тут, стало быть, и залег зверь. Но в этом следует убедиться, и для этого мужик описывает большой круг, внимательно посматривая, не пересечет ли он где-либо медвежьего следа. Если этого нет, значит медведь находится внутри круга.
Выслеживание производится с величайшею осторожностью, чтобы зверь, не погрузившийся еще в глубокий, крепкий сон, не почуял опасности и не переменил своего логова на новое. Если этого не произошло, охотник делает заявку, и тогда зверь по закону считается за ним. Таким же способом он выслеживает других медведей, если их несколько в окрестности, торопясь опередить остальных охотников; иногда, впрочем, несколько человек соединяются в артель и выслеживают зверя сообща, потому что дело это нелегкое и берет много времени. В течение зимы собственник таких спящих в лесу медведей несколько раз проведает их там: дескать, тут ли зверь, потому что случается, что медведь по какой-либо причине просыпается, выходит из логова в поисках нового, более удобного пристанища.
В конце зимы зверя подымают с логова с помощью собак-лаек и бьют из ружья, причем эта баталия не всегда кончается счастливо. Одно из главных условий успеха - это приученная к медвежьей охоте собака-лайка, которая вертится кругом зверя, хватая его сзади за ноги, а самцов за половые органы, и тем отвлекает внимание разъяренного зверя от охотника, который в это время имеет возможность нацелиться и метко попасть в медведя из своей дрянной самодельной винтовки. В случаях, когда медведь подомнет охотника, тот быстро запускает руку в пасть зверя и хватает его за язык под самый корень, и маневр этот во-первых приводит зверя в полное недоумение, а во-вторых не дает ему кусать; вовремя подоспевшие лайка или товарищ выручают охотника из опасного положения. Летом медведей не бьют, разве только по крайней необходимости, если зверь повадится в овсы или начнет задирать скот. В таком случае мужик устраивает возле трупа задранной коровы лавас, представляющий замаскированное ветвями сиденье на ближайшей сосне, на высоте 1 1/2 - 2 саженей над землей. Медведь по самому строению своего скелета ходит, уткнувшись носом в землю, и почти не смотрит по верхам, откуда ему вообще не грозит опасность. Охотнику остается только позаботиться, чтобы зверь не почуял его своим тонким обонянием или слухом. Забравшись заблаговременно в лавас, он тихо сидит с ружьем наготове, прислушиваясь к каждому треску. Медведь подходит не сразу, а наперед убеждается по-своему не грозит ли ему какая опасность, затем приближается ленивым шагом, оглядывается, прислушивается, и, наконец, решается сесть за ужин. Тут его и прихлопывает в самый лоб пущенная верной рукою пуля.
Обилие воды в виде болот, озер и рек (более 14% всей площади губернии) приводит к тому, что кроме хлебопашества, лесного промысла и охоты, население края почерпает значительное количество своих жизненных средств из воды. Рыба водится почти всюду, и не ловит ее только ленивый.
Частые недороды, скудные урожаи и дороговизна хлеба вследствие дальних расстояний и бездорожья привели к тому, что население края сильно налегло именно на такой свой ресурс как рыба, хищнический лов которой, вызываемый нуждой, привел уже к тому, что олонецкие озера и реки заметно обеднели рыбой, а иные так уже и совсем лишились ее. Самая обыкновенная рыба это лосось, палья, форель, сиг, хариус, ряпушка, окунь, судак, ерш, щука, плотва, корюшка, карась, лещ, язь, налим, колюшка и другие, а после прорытия Маринского канала в Онего, стали заходить из Волжского бассейна стерлядь и сом, да еще раки. Большая часть рыбы потребляется на месте, но в свежем и соленом виде она идет и в Петербург, к сожалению все в меньшем количестве. Прежде на одном верховье Свири вылавливали в осень до 40000 сигов, а теперь цифра эта спустилась до 20000, да и сиг измельчал.
Естественному приросту рыбы, помимо хищнического лова, немало вредит сплав бревен по олонецким рекам: отмокающая с них кора ложится на дно и губит этим и своими выделениями как водные растения, так и плавающий речной планктон, т. е. всякую водную мелочь, которую питается выклевавшийся из икры молодик. Довольно значительное разнообразие рыбьих пород, мечущих икру и размножающихся в различные времена года, приводит к тому, что крестьяне часто едят свежую рыбу, которую бабы плохо чистят и оставляют в чешуе: оттого солитер решительно царит от Онего до Белого моря.
Рыбу ловят разными способами и разнообразными снастями, начиная от громадного озерного невода, принадлежащего целой семье, артели или даже всему селению, и кончаю грубой плетушкой из ивовых ветвей. Для ловли лосося, сига, тайменя, леща, окуня и пальи употребляют невод (речной и озерный), требующий 4-12 человек и стоящий 30-75 р. Такими же неводами ловят зимой налима, пропуская снасть сквозь проруби под лед, для чего требуется 10-14 рыбаков. Керегод или керевод - снасть меньших размеров, с которой управляются 3 ловца при одной лодке, она требует большой ловкости, зато дает богатый улов (до 20 пудов в одну тоню). Стоит 35-60 р. Еще меньших размеров снасть того жа типа это мутник, которым ловят на озерах ершей, для чего требуется двое ловцов; стоит эта снасть всего 6-12 р. Реже и почти исключительно для ловли снетков в "бучилах", т. е. глубоких местах, употребляют чап, похожий на озерный невод; при нем 4 ловца, и стоит эта снасть 25-35 р. К дешевым снастям принадлежат калега, которым ловят по лудянистым и травянистым местам "глупую" рыбу, т. е. окуня и плотву (стоит всего 2 р.) и бродник, которым ловят всякую мелочь. Но главная снасть, от которой переводится рыба в олонецких водах, это сак, состоящий из 4 сетей, прикрепленных к обручу в сажень в диаметре так, что они заканчиваются остроконечным мешком. Снаряд этот прикрепляется к вбитому в дно колу, и управляет им всего 1 ловец, добывающий до 2-20 фунтов рыбы при стоимости сака в 1 р. В мелкоячеистый сак забирается корюшка, ерш, окунь, а также молодь. Мужики сами сознают вред этой снасти и тем не менее продолжают пользоваться ею, привлекаемые простотою и легкостью лова. Ез других дешевых снастей пользуются еще мережами и мердами, которые ставят близ берега в конце хода, отгороженного от реки плетеным прибрежником, т. е. длинной ширмой. При бедности мерды плетут даже из прутьев или делают из бересты. Наконец для ловли туржи, семги и нельмы употребляют поездок, который представляет тонкую почти квадратную сеть, растягиваемую на вертикальных шестах между двумя лодками; лодки двигаются параллельно одна другой, пока ловцы не заметят, что поездок загрузился, т. е. что рыба есть в нем; тогда сводят концы и вытаскивают добычу.
Все эти снасти крестьяне изготовляют сами из местной конопли, которую только и разводят для этой цели. Плетенье сетей так же распространено среди мужчин, как тканье у баб, и в редкой избе не застанешь мужика, ладящего на досуге сеть.
Кроме сетей, рыбу добывают лученьем с острогой, именно летними ночами в лесных озерах. На больших озерах палью ловят вдали от берега с лодок на крючки с наживкой. У берега удят обыкновенными удочками, на куски красного сукна с крюком внутри, а на Онеге и больших озерах закидывают продольники, длиной до 40-200 сажен. Эта снасть соответствует поморскому ярусу и представляет множество крючков с наживкой, висящих на общей бечеве, привязанной концами к кольям. Грузят ее так, чтобы крючки с наживкой лежали на дне, а бечевка висела в воде.
Во многих местах губернии рыба в таком же распространении, как хлеб и иногда даже заменяет его. Где народ позажиточнее, там рыбу солят впрок обыкновенным путем, т. е. в кадках, высотой в 3-5 четвертей, вмещающих 7-9 пудов рыбы. Крупную рыбу пластуют. Засолка, конечно, плохая, потому что рыбу чистят и моют кое-как, и соли кладут мало, да и то плохой. Только у карел по Финляндской границе, получающих оттуда контрабандную соль, засолка лучше. Неприхотливые аборигены не стесняются есть рыбу с запашком, "ржавую", какою она неизбежно становится спустя 5-6 месяцев после плохой засолки. Вкус ее тогда прогорклый, отвратительный; но то ли еще едят здесь в голодные года. Если нет соли, рыбу сушат в вольном духе, в русской печи в течение 12 часов на слое песка. Такая сушь называется малья или молья и не портится при хранении в сухом месте в течение целого года. В голодные годы ее мелют в муку, которую подсыпают к ржаной и пекут хлебы. Наконец рыбу еще вялят: почистят слегка, помоют, да не посоливши и раскладывают в ведреную погоду по крышам; дней через 3-5 рыба готова, а коли погода сырая, вялят под крышей, на что уходит 10-14 дней. Коптить, - не коптят вовсе, только в Данилове коптят сигов, да и то для себя.

Глава восьмая

Население и его быт

"Прислушайся к шелесту ели,
у корня которой стоит твое жилище"
Финская поговорка

Кто были первые обитатели этого озерного края, откуда они появились и в каком положении обретались, все это, как говорят историки, "скрыто во мраке времени". Во всяком случае a priori можно сказать, что по самым географическим условиям страны вторжение новых элементов, колонизация и смешения совершились здесь медленно и сравнительно спокойно в условиях более или менее однородной физической и культурной среды. Разные открытые здесь остатки доисторической эпохи доказывают, что страна была заселена в те времена племенем, каменные орудия и гончарные изделия которого обнаруживают большое сходство с такими же находками, открытыми в Скандинавии, вследствие чего было высказано предположение, что обитатели олонецких дебрей медленно перемещались далее на запад, уступая место новым пришельцам, разным финским народностям, живущим в стране и посейчас. [С другой стороны географические имена "водь" в пределах Петербургской губ. и древнее название Перми (Бьярма), применявшееся к странам, лежавшим далеко к западу от нынешних Вятской и Пермской губ., указывают на возможность того, что эти финские племена жили прежде в этих местах и могли быть вытеснены финнами, явившимися из более южных областей.] Этими финнами являлись карелы и чудь, под которой понимают племена емь и весь, а некоторые географические названия (Лопские погосты в западной части Повенецкого уезда и на северо-востоке Финляндии) указывают, что временно здесь обитала и лопь, т. е. лопари, передвинувшиеся впоследствии далее на северо-запад. Вероятно, памятниками этих народностей являются курганы и высеченные на береговых скалах Онежского озера у Белого Носа изображения, какие встречаются и далее на западе в Финляндии. Особенность края - обилие рыбных озер и рек, рассеянных среди дремучего, труднопроходимого леса, повела к тому, что первобытные обитатели, явившиеся сюда, вероятно, бродячими охотниками, вскоре осели по берегам кишевших рыбою озер, которые обеспечивали их пищею во всякое время года. Таким образом, вода, представлявшаяся нашему воображению эмблемой жизни и движения, здесь, так же, как в знойных и сухих местностях Месопотамии и Египта, преобразовала подвижного лесного охотника в рыболова и земледельца. Так как люди весьма устойчивы в своих привычках и покидают раз избранное местообитание, представляющее обыкновенно те или иные выдающиеся выгоды и преимущества, лишь под давлением нужды, то можно думать, что древнейшие поселения Олонецкого края стоят на тех же местах, где они были заложены первыми насельниками края. После рыбы, облегчившей жителям переход к оседлости, второе место в хозяйственной жизни страны должен был занимать лес, особенно такие участки его, в которых по преимуществу и притом постоянно держится та или другая дичь, и которые под названием ловищ представляли впоследствии ценную недвижимость, переходившую из рода в род. В область этой низшей зверо-рыболовной культуры медленно вторгались элементы новой, высшей культуры, заносимой с юга - хлебопашество и искусство обрабатывать металлы, нашедшее себе удобную почву на всем богатом железными рудами севере Европы. Многое заставляет думать, что первые пашни были заведены в Олонецком крае славянскими колонистами из Новгородской области, начавшими селиться по берегам Свири еще в XI в., а в XII проникшими далее на берега Онежского озера, в Обонежье и Заонежье (местности на западе от Онежского озера) и в Заволочье (по р. Онеге). В те времена страна, сплошь покрытая "мхами да болотами, дикими лесами, лешими реками, лешими озерами", изобиловала пушными зверями, меха которых выменивались у чуди и составляли заметную статью в торговле Новгорода с западом и югом, и, вероятно, этот ценный товар привлек сюда первых новгородских промышленников, за которыми, после распространения христианства на Руси, здесь появились, охваченные рвением к распространению новой веры, пустынножители и просветители чуди, как, например, Кирилл Челмогорский, Александр Ошевенский и другие, из жизнеописаний которых видно, что они, помимо проповеди, просвещали финнов и по части хозяйства, посекая и сожигая леса и творя на пожоге пашню, "матыкою" или "копарюгою" "землю ораше". За пионерами торговли и проповедниками новой веры появились вскоре настоящие хлебопашцы - те славянские колонисты из Новгорода, которые приходили сюда, убегая от тесноты или от каких-нибудь других неудобств, испытываемых ими на родине. Они шли сюда "пашенной земли искати, где бы можно было поселиться, жити, или пахати, дикий лес расчищати, деревни и починки на том лесу ставити". Эти славянские насельники отчасти оттеснили финнов на запад и север, отчасти ассимилировали их, превратив в подобных себе землепашцев. Славянские колонисты распространялись вдоль рек, и направление течение главнейших из них - Онеги и Северной Двины - было причиной почему полоса славянских поселений перерезала поперек сплошную вытянутую с запада на восток область распространения финнов. Вот и Пермь (Бярма) финские племена, встречавшиеся в древние времена далеко западнее от мест своего нынешнего обитания, были таким образом навсегда отрезаны от тех финнов, которых в настоящее время собирают в одну группу под именем Прибалтийских. На новой родине старые, привычные приемы хозяйства славян неизбежно должны были измениться соответственно требованиям новой географической среды: земельный простор и сравнительная безопасность позволяли селиться не сплоченными деревнями, а розно; обширные леса, среди которых залегали клочки удобной под пашню почвы, способствовали дальнейшему дроблению разраставшихся селений, жители которых расселялись по округе при рыбных озерах и удобных реках, не утрачивая связи со своей метрополией, со своим родом, так что раскиданные на обширном пространстве новые починки и отдельные дворы, "сиденья", сохраняли одно общее имя с выделившим их селением, как это, например, известно для населенной местности Ошта в Лодейнопольском уезде, состоящей из нескольких небольших поселений, разделенных незаселенными пространствами. Кроме славянских колонистов, выходивших из Новгородской области и расселявшихся вдоль по реке Свири, по Заонежью и Обонежью, славяне проникали сюда еще по Шексне, постепенно распространяясь на север к Белому морю вдоль Выга, Онеги и Северной Двины. Появление культурных насельников настолько подняло значение края, что уже вскоре в нем заводятся обширные вотчины новгородских бояр, владык и наместников, жалующих земли монастырям. С падением Новгорода (в 1478 г.) земли по Онеге, т. е. Заволочье, входят в состав Каргопольского уезда, а Обонежье подчиняется новгородским воеводам, пока в 1649 г. не возникает особый Олонецкий уезд со своим воеводой, сидящим в Олонце, превратившемся благодаря сооружению крепости из погоста в город. Впоследствии вся эта область подвергалась неоднократным административным переделам, поселения возводились в ранг городов или, наоборот, лишались этого звания (при Екатерине II стали городами Вытегра, Петрозаводск, Лодейное Поле, Пудож и Повенец), пока в 1801 г. Олонецкая губерния не была восстановлена в нынешнем своем виде с административным центром в Петрозаводске.
Суровая, но обильная естественными ресурсами, природа края в высшей степени способствовала развитию самодеятельности культурных славянских колонистов. Без притока таких колонистов с юга местная чудь, вероятно, долго влачила бы жизнь лесных дикарей, наподобие наших сибирских инородцев. Но вооруженный топором и иным железным снарядом славянин, энергичный, трудолюбивый хлебопашец, освоенный с прочным укладом стародавней хозяйственной жизни, не терялся в покорной беспомощности среди лесных дебрей. Подобно американскому трапперу он бил дичь, добывал рыбу, рубил лес; опираясь на вольный осмысленный труд, он ценою напряженных усилий широко развивал свое хозяйство, в случае нужды сплачиваясь и соединяясь с соседями, и, вероятно, жил бы припеваючи до сих пор, если бы подозрительность центральной власти не обрезала ему на каждом шагу крылья. В Москве, а потом в Петербурге, заботились более всего о двух вещах: о покорности и дани. В жертву этим божкам государственной мудрости прошлых веков приносили все и прежде всего развитие самодеятельности.
Борьба с природой и подчинение ее себе, в целях хозяйственного процветания, немыслимы в таком суровом крае без участия общественной силы людей, соединенных в разнообразные группы. При слабом развитии этого начала в отдельных лицах, внутренняя необходимость выдвигает на сцену такие силы, авторитет которых подавляет всякие отдельные эгоистические стремления. Такою социальною силою, несшею на себе определенную, не осознаваемую ею миссию, явились на нашем севере сперва монастыри, возникавшие из поселений пустынножителей при благочестивом содействии отдельных сильных людей, наделявших их угодьями и льготами, а впоследствии, когда из монастырей был вышиблен дух независимой деятельности, роль концентраторов общественной нравственной и материальной энергии взяли на себя раскольничьи скиты, из них особенно Выговский скит, пока и их в недавнее время не сокрушила та же сила, под ударами которой медленно гибло развитие и падало культурное значение этой обители для русского севера.
К 1 января 1896 г. общая численность населения Олонецкой губернии определялась цифрой 376102 чел. (182690 мужчин и 193412 женщин). Это дает среднюю плотность в 3,2 чел. на 1 кв. в., причем по уездам она колеблется между 6,3 (Петрозаводский уезд) и 0,8 чел. на 1 кв. в. (Повенецкий уезд), т. е. всего гуще населены местности на юго-западе губернии, по Свири. Таким образом, Олонецкая губерния по плотности населения превосходит одну только Архангельскую. Подавляющее большинство жителей принадлежит к крестьянскому сословию (327201 чел.), особенно мало в этом краю помещиков. "Одним мы бедны - помещиками, да тем-то мы и богаты!" - справедливо шутят местные аборигены. Этот перевес крестьянства проявляется, между прочим, в том, что былины о Микуле Селяниновиче сохранились только здесь. По племенному составу население Олонецкой губернии до сих пор распадается на три главных группы: русских (289531 чел.), карел (62695) и чудь (19917) [Такое точное деление может быть основываемо только на языке, потому что в быте своем карелы и чудь сильно обрусели, числятся православными и большею частью, кроме финского языка, говорят по-русски]. Карелы заселяют сплошною массой западную часть губернии, смежную с Финляндией (почти весь Олонецкий уезд, с.-з. части Петрозаводского и Повенецкого уездов), а чудь сидит в ю.-в. части Лодейнопольского уезда (верхнее течение р. Ояти) и несколькими селениями перекидывается в Вытегорский уезд. Остальные пространства, кстати сказать, лучшие, заняты русскими, но что и тут сидели финны, которых русские оттеснили на запад и северо-запад или ассимилировали, доказывается тем, что подавляющее большинство названий рек, озер, а также поселений, не русские, а финские. Карелы настолько обрусели, что своим бытом мало отличаются от русских: дом, одежда, хозяйство, пища - все то же самое, и только несколько больший рост (а иногда меньший), тип и окраска волос и глаз, да карельский язык отличают карела от славянина. Здешние русские большею частью среднего роста, сложены довольно пропорционально и стройны (карелы часто массивнее), черты лица правильные и часто красивые, особенно у женщин, сохранивших в некоторых местах славянский тип в большей чистоте; волосы русые или белокурые, а глаза чаще всего серые. По характеру это чистые славяне: они добродушны, экспансивны в веселье и ссорах, с некоторой ленцой, пока не раззадорятся на работе, а раззадорившись, олончанин работает со страстью и воротит за двоих. Тяжелые условия жизни в местности, где каждую пядь пашни надо было брать с бою, ценою жестоких усилий, выработали в олончанах упорство и предприимчивость, а разнообразие занятий, среди которых немалую роль играют охота, рыболовство и отхожие промыслы, вызывающие передвижения и смену работ и впечатлений, развило в олонецком крестьянине известную непоседливость, в силу чего он неохотно или даже вовсе не берется за сидячую работу; так, сапожников и портных из местных жителей здесь не встретишь, разве в Каргопольском уезде, откуда они приходят на заработки в Заонежье. Подвижность характера создает промышленника, подвижность умеренная рождает купца, и потому в Петербурге немало купцов из олонецких крестьян, особенно из числа богатых раскольников, ворочающих подчас большими предприятиями. Удаленность края, разбросанность поселений и сравнительно малое значение его после того как растворилось "окно в Европу", отсутствие поместного дворянства и, наконец, непрерывно воспитывающее воздействие суровой природы привели к тому, что некоторая доля славянской простоты, самостоятельности и чувства собственного достоинства сохранились еще в характере здешнего населения.
"Сознание личного человеческого равенства до такой степени сильно развито в Олонецкой губернии, пишет долго живший в этом крае Приклонский, что в деревнях крестьянин, встречаясь со становым или исправником, непременно жмет ему руку. Мне самому приходилось видеть, как крестьяне протягивали руку губернатору, и были очень сконфужены, не встречая с его стороны желания отвечать рукопожатием. Даже городская, лакейская муштра с трудом отучает домашнюю прислугу из крестьян от равного обращения с лицами из высших городских классов. Например, в Петрозаводске у меня несколько лет жила, в качестве домашней прислуги, старушка крестьянка, которая каждому приходящему ко мне гостю подавала руку и вступала в разговор".
Мне также, при частых остановках на ночлег и дневку в крестьянских домах, приходилось наблюдать это развитое чувство собственного достоинства, связанное с радушием и деликатным гостеприимством, в котором не сквозило ни малейшего желания подладиться или сорвать лишнее с прохожего человека. Придешь, бывало, на ранней утренней заре, подымешь со сне громким стуком (вставали и ставили самовар всегда старухи) - и ни тени неудовольствия. Час спустя после знакомства чувствуешь себя совершенно как дома, а через день отношения уже таковы, точно что лет были знакомы на равной ноге. И действительно - помещиков тут не было, не имели места, следовательно, зуботычины, ломание шапок, дранье на конюшне и прочие прелести крепостного права.
Среди карел я заметил три типа. Два типа светлых и один темный. Из светлых один таков: высокий рост, часто массивное сложение, лицо с правильным овалом и моделировкой, с несколько горбатым носом, глаза водянисто-белые, волосы различных оттенков, иногда с рыжим оттенком и порою паклеобразные. Второй - светлый тип - низкого роста, костляво-корявого сложения, с угловатым, широким, плоским лицом, которое сильно уродуют широкий вдавленный нос и выступающие скулы. Темный тип, встречающийся реже, напоминает несколько мордву - особенностью его является высокий рост при массивном сложении, темные прямые волосы и карие глаза. Кажется, глаза эти с искорками, т. е. с черными и иными пятнышками, какие я видал иногда у малороссов. По характеру карелы несколько замкнутее и молчаливее русских, хотя они далеко не так угрюмы и немы, как финны, которых я встречал в Выборгской губернии. Но это отнюдь не мешает им быть столь же радушными, как русские. По-видимому, карелы выгодно отличаются от русских большею практичностью и любовью к порядку и чистоте.
Говорят, что олончане большие щеголи и любят приодеться, особенно по праздникам. Однако, обычная одежда заонежских крестьян настолько обща, что какие-либо особенности костюма на бросаются в глаза.
Близость столицы, которую крестьяне навещают часто - иной побывал в Питере раз 30-40 на своем веку, привела к тому, что старый русский костюм решительно вытесняется городским: мужики поголовно носят поверх рубахи суконные "пинжаки", на головах фуражки, а девушки и молодые замужние женщины, особенно первые, вместо сарафанов, в которых щеголяют пожилые бабы и старухи, носят ситцевые и шерстяные платья уродливого городского покроя. Что касается рисунка тканей, то карелы, подобно финнам, отличаются любовью к прямому рисунку, т. е. к клеткам, тогда как русские решительно предпочитают "цветочки", "пукеты" или знаменитые "огурчики". "Клетки" это своя старина, когда холстина ткалась и красилась дома; "пукеты", "цветочки" и "огурчики", несомненно, восточного происхождения и указывают, что русские издавна успели полюбить ткани, получавшиеся с Востока. Впрочем, карелы, подобно русским, любят красные кумачовые рубахи. Поверх сарафана женщины носят шугай со множеством складок в талии на спине, осенью - кафтан, а зимой полушубочек, крытый штофом ил плисом. Волосы, заплетенные в две косы, бабы укладывают на голове венком, прикрывая его ситцевым чепчиком или повойником, а в праздник на чепчик надевают "колпачок" или "моду", т. е. шелковую косынку. Немалую роль в женских головных уборах играет в богатых семьях жемчуг, которые, как известно, до сих пор не перевелся в наших северных реках. [Отсюда и древнее название его - бурмитское зерно, т. е. бьярмское, пермское (Бьярма у древних финнов и скандинавов - Пермь), между тем как слово жемчуг, по-видимому, китайское, и проникло к нам вместе с восточным жемчугом через монгол]. Бабы носят его в виде сеток, а девушки в виде "повязок", т. е. лент пальца в два шириной, усыпанных жемчугом. Такие повязки переходят из рода в род и оцениваются иногда, смотря по качеству жемчуга, в сотни рублей.
Русские поселения расположены обыкновенно при реках и озерах, вероятно, потому, что заселение края происходило именно по этим естественным дорогам, которые, по выражению Паскаля, "сами движутся и несут куда желаешь". Такие поселки имеют часто двойное название, составленное чаще из финского имени реки или озера с присоединением русского слова наволок [наволоком называется суженная часть прихотливо изрезанного озера или губы, особенно удобная для переправы], губа, река, озеро, пал, чупа [чупа - тупой конец озера]; например, Перт-наволок, Лоб-наволок, Пергуба, Остречье, Грихнев-пал. Карельские поселения, наоборот, чаще располагаются на высотах, на сельгах ил на островах среди озер, откуда и названия их: Хомсельга, Мансельга ил Кюлосари. Вероятно, они возникли еще в те отдаленные времена, когда люди больше опасались соседей, чем сближались с ними. Деревни и поселки раскидываются широко, нет того, чтобы избы лезли одна на другую, с узкими проходами между. Громадные жилые постройки окружены хозяйственными строениями, потому что даже у небогатого крестьянина есть рига, амбар, баня, а то и мельница. Жилая изба представляет высокое, двух- или даже трехэтажное строение, часто с затейливым балконом под острой крышей, на котором летом висят, вялясь на солнце, куски мяса.
У русских оба этажа заняты жилыми комнатами, которых обыкновенно две внизу и две наверху, соединенных лестницей в сенях. У бедных изба состоит всего из одной горницы и сеней. У карел нижний этаж почти всегда не жилой, а занят подпольницей, т. е. кладовой, в которую спускаются через опускную дверь, сделанную в полу на дне рундука привалка (лавка, а вод ней сундук), помещающегося возле и вдоль печи. Комнаты высокие, большие и светлые, так как в большой, где стоит громадная русская печь, 5 или 6 окон, а в комнате рядом, которая поменьше и обыкновенно оклеена обоями, с беленым потолком, увешана иконами, картинами, и уставлена лучшей, часто мягкой мебелью старинного фасона, 2-3 окна (см. план избы). Над окнами у раскольников нередко выведены черной краской и суриком надписи: "Христос с нами уставися, всегда и днесь тем же и во веки. Аминь". Громадная русская печь занимает чуть не четверть большой горницы. Она покоится на срубе, чисто выбелена и, кроме рундука на передней стороне, имеет на выступающем в избу угле высокие узкие полки и столб, в который вбит железный трезубец для лучины. Этот печной столб - место невесты, когда она голосит заплачку к родному очагу. От верха печи вдоль и поперек всей избы тянутся под потолком длинные полки, называемые воронцами. Печи имеют трубы, но, должно быть, существуют еще избы, выстроенные по-черному, где дым уходит в прорубленное в потолке окно, запираемое ставнем и подпирающей его палкой (трубник). Двери, ведущие в чистую горницу, нередко выкрашены в белый цвет и украшены выпуклой резьбой - "пукетом" фантастического вида и цвета. Нередко эта комната перегорожена ситцевой занавеской на две половины, представляя таким образом соединение гостиной со спальней. В доме сельского богача комнат, конечно, больше, и поражают они посетителя не столько убранством, сколько царящими в них чистотой, порядком и хозяйственностью. На окнах виднеются в горшках цветы, на стенах, кроме фотографических карточек хозяина и домочадцев (в полном параде, конечно), висят зеркала, а то писанная масляными красками, приобретенная по случаю в Питере картина рядом с литографированными видами Соловецкой обители. Крашеный или белый пол начисто вымыт и выметен и так же опрятна мебель красного дерева и старинного фасона, покрытая какой-нибудь недоступной действию времени материей из волоса. Встречается, однако, и мягкая мебель нового фасона. Как бы ни была скромна обстановка этой комнаты, но в ней всегда есть две необходимых принадлежности ее - иконы и стеклянный шкап, вмещающий большее или меньшее количество расписной фарфоровой посуды для чая и серебра (буде такое есть), которые тщательно моются после всякого чаепития. У зажиточных раскольников иконы собраны нередко в особой молельне или "келье", помещающейся в "надстрое", т. е. в третьем или четвертом этаже. Тут кроме икон хранятся старинные книги, и сюда хозяин уединяется для чтения и молитвы, "спасается", а то соберутся и соседи "помолитствовать". Прежде эти кельи отличались богатым убранством своих икон, но частые погромы, после которых иконы с ценными окладами девались "неизвестно куда" или лишались своих украшений, заставили собственников их прятать свои святыни от чужого завистливого взгляда.
У карел холодные сени с лестницей и чуланом отделяют отделяют от жилых комнат громадное двухэтажное помещение, где в верхнем этаже помещается сеновал и держат разные хозяйственные вещи, а внизу находятся помещения для скота. Для въезда во второй этаж сеновала устраивается накат с широкими воротами - это "съезд". Сени или "связь" заменяют карелу летние горницы, какие есть у русских; здесь стоит его широкая постель с холщовым пологом, ушат с водой и сюда открываются двери во все четыре стороны: по лестнице вниз на крыльцо, в горницу, на сеновал и, наконец, в чулан, где его баба хранит свои молочные и иные продукты. Замечательно, что у карел почти всегда есть кровати, тогда как русские оказывают предпочтенье к спанью прямо на полу, либо на тюфяках, либо на овчинах.
Точно так же у карел чаще встречаются теплые помещения для скота, больше чистоты и хозяйственности в доме, что следует приписать если не соседству смежной Финляндии, то более трезвому, материальному складу мышления карел, предъявляющих больше требований к житейской обстановке. Впрочем, большая зажиточность и даже культурность карел наблюдается лишь в более густо населенных южных частях. Далее на севере полудикое карельское население живет среди топей и дебрей в ужасающей бедности, почти в условиях чисто натурального хозяйства; даже железа мало. Причина тому редкое население, дальние расстояния и бездорожье, не говоря про скудную природу, с которой карел при всем напряжении сил едва в состоянии собрать скудную дань. Дворов с воротами и огородов у карел нету, но есть широкие и чистые деревенские улицы, проходя по которым нет надобности зажимать нос, ограждая орган обоняния от запаха коровьего навоза. Дальше на севере, где зимы холоднее, карелы заколачивают окна до половины досками и смазывают пазы изб смесью глины или толченого мрамора с навозом, чтобы изба лучше держала тепло. Благодаря обилию леса все постройки крыты тесом, а у богатых обшиты им и выкрашены в темно-красный цвет и сами избы.
Обилие строевого и дровяного леса и близость воды позволяют каждому хозяину иметь баню. Впрочем, бывает, что несколько хозяев пользуются общей баней. В баню ходят очень часто, кажется даже, чуть ли не каждый день. Летом мытье в бане связано с купаньем, так как попарившись, лезут в реку, а зимой валяются в снегу. Должно быть, потребность в бане вызывается обилием насекомых - комаров на воздухе и клопов в избах, от которых при всей любви к чистоте почти невозможно отделаться в щелистой бревенчатой постройке.
Что касается пищи, то главными элементами ее являются хлеб, рыба, репа, дичь. Своего хлеба, чем дальше на север, тем хватает на меньшее время, и его приходится прикупать. Особенные охотники до "мучнины", т. е. мучных блюд, карелы, у которых немало сортов их - калитки, кокачи, рыбники с разной начинкой, овсяные блины с житной кашей, овсяной кисель с молоком (чупука). Хлеб карелы пекут пополам из ржаной и овсяной муки. Рыбу едят больше в вареном виде, а из овощей решительно преобладает репа (печеная, реже вареная), для посева которой выжигают на подсеке мелкий березняк, она так и называется - под репу; такая подсека годна только на один раз. Из остальных овощей изредка встречается картофель, все же остальное, как, например, горох, капуста, не выдерживает июльских морозов. Из репы приготовляется обычный карельский напиток - репной квас. Дичи, несмотря на обилие ее, едят мало. В неурожайные годы недостаток хлеба; дороговизна его и бездорожье часто доводят население до формального голода, о котором редко приходится слышать, так как этим заброшенным краем интересуются мало, а про здешнее земство, состоящее, при отсутствии дворянства и кающихся дворян, больше из чиновников и купцов (они же кулаки), нельзя сказать, чтобы оно принимало близко к сердцу интересы массы, оно больше исполняет "волю пославшего мя". Оттого население справляется с голодом само как умеет. Опишем здесь тот удивительный древесный и иной хлеб, которым олонецкие жители в голодный год умудряются заменить настоящий; цены на хлеб подымаются в такое время втрое, вчетверо и выше против обыкновенной. Собственно говоря, хлеба не хватает почти всегда, так что потребление хлебного суррогата чуть ли не вошло в обычай, и весь вопрос сводится только к количеству его.
Есть хлеб "соломенный" и "древесный". Соломенный приготовляется так: берут ячменную солому, сушат ее, толкут в деревянной ступе и мелят на ручных жерновах (иногда на деревянных за неимением каменных) и к полученной трухе и пыли присыпают ржаной муки - четвертую часть, у более зажиточных - половину. Если нет ячменной соломы, то берут ржаные колосья с оставшимися в них семенами, толкут в ступе и, не размалывая, пекут из толченой мякины хлеб без всякой примеси муки. Хлеб из ржаных колосьев, конечно, грубее, переваривается труднее и хуже на вкус. "Соломенный" хлеб несомненно вреден, но еще ужаснее хлеб "древесный". Весной, почему-то непременно после первого грома, сдирают с сосен кору, отделяют внутренний беловатый нежный слой от корки, сушат на горячих угольях, чтобы "дух смоляной выгорел", пока масса не примет красноватый цвет, потом ее толкут, мелят и, смешав с мукой (1/4 или 1/2), пекут из нее хлеб. Это происходит обыкновенно весной, когда уже и соломы нет. Наконец последний суррогат, придуманный злополучным олончанином, это "корява", сосновая каша, т. е. та же сосновая пыль, которую за неимением муки всыпают в молоко. Вот этим серым клейстером и питаются люди… Вынести эту пищу могут только исключительно крепкие животы. Обыкновенно же потребление ее производит опухоль, а затем смерть. Из напитков чай не в таком распространении, как в других частях России, в западных уездах его заменяет плохой кофе, который, так же как и соль, доставляется контрабандой из Финляндии. Вино также в меньшем употреблении по той же причине, как табак - много староверов.
"Но и эта постоянная бесхлебица, замечает Майнов, не может удержать земледельческого зуда, и просто диву даешься иной раз, когда верст за 20 от селения вдруг вынырнет из-за леса огнище с посевом, а следовательно и "подсечка государственного имущества"".
Плохая и недостаточная пища, суровый и влажный климат, обилие болот, отсутствие врачебной помощи, - все соединилось для того, чтобы предать население края во власть разных повальных и иных болезней, среди которых первое место принадлежит тифу и оспе. Против оспы, которую народ называет Марьей Ивановной, олончане, кажется, ничего не имеют, потому что жертвой ее чаще всего падают дети, а большое количество детей в народе отнюдь не считается благословением свыше. Один исследователь края говорит, что когда она появляется в селении, то вся деревня от мала до велика собирает дары и отправляется в зараженную избу. "Здравствуй, матушка, Марья Ивановна! здравствуй на многие лета! Благодарствуй, что посетила нас, рабов твоих покорных, не будь ты зам злою мачехой, будь родной матерью! Ты лики порти, да в гробы не складывай! Не побрезгуй дарами нашими!" Все это сопровождается учащенными поклонами, и дары подносятся больному, который должен всенепременно отведать их: и рыбничка, и водочки, и всего такого. Затем дары съедаются присутствующими, а больного ведут в до безобразия натопленную баню, где незараженные от жару завязывают себе глаза и на руки надевают рукавицы и "выпаривают желанную гостью", - "а то матушка по России бродивши овшивела". Иной от такого леченья выздоровеет, а иной (чаще) помрет. [Майнов, стр. 272] Любопытно, что в здешнем крае оспу олицетворяют в образе какой-то Марьи Ивановны; сибирским инородцам эта болезнь тоже представляется в виде старухи, разъезжающей по тундре на красных собаках. Тиф свирепствует больше зимой, весной же начинается сезон лихорадки, "веснухи". Здесь, как и везде на Руси, эту хворь распределяют между 12 девицами - "простоволосыя трясавицы, лукавыя, окаянныя, видением престрашныя"; вот они: знобиха, ломиха, тугота, коркота (жаба), черная (пятнистый тиф), огненная, томиха (мигрень), сухота, искрепа, синяя, зеленая, смертнозримая. В число этих болезней входят, конечно, не одни лихорадки, а разнообразные болезни вплоть до апоплексии (смертнозримая). Далее немалое мучение представляют разные накожные болезни, поражающие особенно часто малолетних ребят и проистекающие от грязной и дурной пищи. Среди них первое место занимает "свороба", головная сыпь. Эти болезни, подобно оспе, также чаще всего лечат просто баней.
Язык, которым говорят олончане, подобно многому другому, сохранился в большей чистоте. Он заключает немало древних слов и свободнее от примеси слов иностранных и слов тюркского корня, зато принял в себя много карельских слов. Встречаются, впрочем, офенские слова, а у ладвинских стекольщиков есть свой такой же "билямский" язык. Характерную особенность олонецкого говора составляют именно эти слова и заимствованная, вероятно, тоже у финнов манера переносить ударение подальше от конца: пoйдем, yшел, нe могу, вoда: этим особенно отличается заонежско-пудожский говор; далее олончанин любит смягчать гласные (а в я, у в ю после ц), и согласные (ч в ц), например, вместо чудо говорит цюдо вместо молодица - молодиця, цитать вместо читать. В олонецком говоре, по крайней мере в заонежье, нет oканок, и в связи с этим речь часть льется нараспев, особенно любят речитатив бабы. Неправильности или скорее правильности те же, что везде на северо-западе: сохранилось двойственное число, в дательном и предложном вместо ять - и или ы (в избы, в городи), творительный сходен с дательным (взял рукам вместо руками), в глагольных формах часто опускается окончание (не хоче, не пoйде). Население Обонежья сохранило до новейшего времени богатую народную поэзию, особенно эпическую, не только русскую но и финскую. Русские былины собраны здесь Рыбниковым и Гильфердингом, а причитания - Барсовым. Из 400 былин киевского цикла 300 записаны в Олонецкой губернии, а былины о Микуле сохранились только здесь. Известные "сказители" былин Рябинины, отец и сын, олонецкие крестьяне. Финские собиратели (Кастрен, Европеус, Альквист и другие) также нашли здесь в приходах Репола и Химола наиболее богатый после прихода Вуоккиниэми (Архангельской губернии) материал, вошедший в сборник финских былин, носящий общее название "Калевала".
Экономическое положение населения, конечно, нельзя признать удовлетворительным, хотя вообще олонецкие крестьяне пользуются большим достатком и живут во всех отношениях лучше своих собратьев в разных рязанских и калужских палестинах. Основу крестьянского благосостояния составляет здесь земледелие, а промыслы составляют лишь известное подспорье, к которому крестьяне прибегают или для покрытия разных нехватков в хозяйстве, или же занимаются ими между прочим, походя, как, например, охотой. При таком положении дела все зависит, разумеется, от количества и качества земельных угодий и от численности скота. Выше мы уже видели, что последняя статья одна из самых важных, потому что обработка постоянных пашен здесь совершенно невозможна без удобрения, а количество скота опять-таки зависит от площади сенокосов, участки которых нередко разбросаны клочками на громадном пространстве в расстоянии 10-20 верст от селения. Потому-то всякий недород сена является здесь настоящим бедствием, которое иные мужики стараются смягчить тем, что заменяют сено березовым листом, который они собирают уже в июне, сушат и затем скармливают зимою скоту. В отношении достатка местные крестьяне довольно резко распадаются на три группы: богачи (дикие богачи, как их зовут здесь), справные хозяева и, наконец, голь перекатная. При земледельческой культуре распределение на эти три группы стоит в прочной связи с владением землей, и постепенная концентрация лучших земельных участков в руках богачей является причиной возрастания контингента "перекатной голи". Формы землевладения в Олонецкой губернии, в зависимости от способов хозяйства, довольно разнообразны и уже давно представляли собою известное сочетание общинного начала и начала личного владения. В давно прошедшие времена преобладало "волостное владение". Это была эпоха подсек. Обилие земли позволяло всякому расширять свои участки в зависимости от количества рабочих рук в семье. В принципе земля была общая, "волостная", но каждый заводил и обрабатывал свои подсеки, как собственник. С течением времени лучшие подсеки и осушенные болота перешли в разряд "постоянных пашен", начался период "трехполья", который в скором времени привел к тому, что начало личного владения взяло верх над "волостным" и "общинным", и лучшие земли перешли в собственность немногих богачей, которые завладели ими "обыкновенными способами", а не тем, что затратили собственные силы на превращение этих участков из подсек в разряд постоянных пашен. Такие участки, созданные собственными усилиями из подсек и болот, будут ли то пашни или сенокосы, до сих пор нередко остаются в личном владении и переходят по наследству. Упомянутая выше мобилизация земель и возрастание численности населения создали вскоре столь невыносимые условия, что наступила необходимость как-нибудь разделаться с возникшим неравенством. И вот тогда-то всплыло наверх общинное начало, которое на время взяло перевес над личным, причем дело не обошлось без вмешательства правительственной власти, которой "личное владение" приходилось не по вкусу - с обезземеленной голытьбы не соберешь податей. Первый передел земли, восстановивший нарушенное равновесие, произошел в царствование Екатерины II, и благодаря ему община возобладала. Многое однако заставляет подозревать, что процесс земельной мобилизации, задержанный в свое время правительством, не прекратился, а вновь начинает свою работу, - созидательную с одной стороны, разрушительную с другой. Число лиц, забирающих в волостях билеты и уходящих на промыслы, растет год от году: в некоторых местах уходит половина, кто на лесные промыслы, кто в столицу; а это указывает на то, что "перекатная голь" не в состоянии прокормиться землей и понемногу уступает ее кому-то другому. Условия хозяйства в этой редко населенной болотно-лесистой стране не слишком-то изменились по сравнению с прошлым, они все ещё таковы, что дают известный простор личной самодеятельности, которая в наш капиталистический век действует успешно лишь на почве известного достатка. Если раньше расширение обрабатываемого участка зависело исключительно от рабочей силы семьи, то теперь при наличности наемного труда оно стоит в гораздо большей зависимости от денег… богатый увеличивает свои владения, бедный лишается того немногого, что имел.
Этому процессу ставит некоторые препоны разряд "справных хозяев", среди которых имеет наибольшее развитие артельное начало. Такие хозяева, не имея возможности превратить болото в пашню ил сенокос единоличными усилиями, соединяются для этой цели в артели, так называемые себры; этим путем каждый из членов артели увеличивает свою "личную" недвижимость, благодаря чему он повышает свои шансы со временем попасть в разряд богачей. из перекатной голи понемногу рекрутируется армия наемных рабочих, которыми буквально торгуют "десятники", "рядчики", т. е. поставщики рабочих рук на разные промыслы. Каждый недород, а они часты в Олонецкой губернии, усугубляет неравенство, и бедняки постепенно должают "справным" и богачам. И немудрено, - весною бедняки покупают у них свой же, проданный осенью хлеб по вдвое возросшей цене!
Волостное владение способствовало в свое время равномерному расселению, вызывая возникновение "починков". Общинное и личное владение, наоборот, благоприятствуют концентрации населения в больших селениях. Волостное владение и почти чистое натуральное хозяйство преобладают в редко населенных северных частях, тогда как в южных более густо населенных уездах, которые в скором времени пересечет железная дорога на Петрозаводск, оно отошло в область прошлого.
Нет, конечно, сомнения, что ряд разумных экономических мероприятий мог бы привести к тому, что при жизненности артельного начала обитатели Олонецкой губернии обеспечил бы себе с помощью его более светлое будущее. Действительно - земли много, при расчистке леса и по осушке многих болот ее могло бы хватить всем, проведение дорог сильно подняло бы промышленность края, но… события, протекающие в этом глухом крае с особенной медленностью, направляются совсем не в том направлении, какое выгодно подавляющей массе населения. Правда, в Олонецкой губернии нет помещиков, а потому отсутствуют и многие явления, характеризующие сие "рыцарское" сословие, но роль его с успехом выполняют сельские богачи, которые наряду с чиновниками заполняют здешнее земство. Не говоря уже про то, что перереформированное в недавнее время земство вообще потеряло значительную долю своей полезности, оно в Олонецкой губернии носит еще специфический характер: покорное по отношению к власти, оно не очень-то близко принимает к сердцу интересы населения, за что и пользуется в его среде вполне заслуженной непопулярностью. Нетрудно, конечно, понять, к чему клонит дело, когда засилие во всем берет все более усиливающаяся сельская буржуазия, хотя бы здешние представители ее выгодно отличались от своих собратьев, известных повсюду в России под именем "кулаков", своей большей культурностью и обнаруживаемою подчас представителями ее готовностью уделить часть заглотанного куска на пользу общую. Местные Финогенычи, живущие куда чище и благообразнее российского г-на Колупаева, с особенной охотой жертвуют на школы, которые в Олонецкой губернии нередко поражают своим благоустройством.
Так например, прекрасно устроенное народное училище в селе Лугах Каргопольского уезда вызвано к жизни всецело усилиями местного богатого крестьянина Е. П. Попова, причем цель его заключалась вовсе не в том, чтобы раздобыть себе таким способом медаль или благодарность начальства. Кроме многих школ, обитатели губернии обязаны своим богачам другими общеполезными сооружениями, в числе которых особенно выделяются мосты, гати, дороги. Построение мостов еще в древние времена представляло "подвиг", которому с особенной любовью предавались местные вольные устроители края из числа раскольников.
Это обстоятельство не следует, конечно, приписывать особенной культурности Олонецких Финогенычей, мы скорее склонны видеть в этом явлении влияние давних демократических начал, сохранившихся в быте и нравах населения благодаря расколу, этому ценному обломку древней Руси, скрывшему в своей изуродованной, подавленной, общипанной игрою судеб оболочке не одно пустое восьмиконечие и двуперстие.
Из общего числа 376102 чел., составляющих население Олонецкой губернии, официальная статистика зарегистрировала всего только 5244 чел., уклоняющихся от православия, из них 2383 единоверца 2871 раскольника. Надо ли говорить, что цифра эта совершенно неверна. Население уездов Повенецкого, Пудожского и Каргопольского, русские и карелы, - чуть ли не сплошь раскольники, числящиеся однако по спискам православными. Восьмиконечные кресты, старинные иконы и книги, двуперстие, особая посуда, отвращение к табаку и вину - вот первые, легко кидающиеся в глаза признаки принадлежности к расколу. Многократные гонения, закончившиеся в 1854 г. настоящим погромом, связанные с ними строгости, стеснения, жестокое и оскорбительное отношение к личности раскольника и его святыням со стороны духовенства, особенно работавших здесь одно время миссионеров, не гнушавшихся доносов и прибегавших на каждом шагу к деятельному содействию полиции, привели к тому, что раскол надел на себя личину православия, но пустующие церкви и многочисленные записи духовных пастырей, ежегодно отмечающих в своих списках против имен пасомых ими "православных" - "не был у исповеди и св. причастия по нерадению" или "по болезни", указывают, что население еще упорно придерживается старой веры.
Раскол старообрядства, возникший в середине XVII века по поводу исправления Никоном церковных книг, вылился вскоре в более широкое оппозиционное движение, в котором недовольство существующим порядком сплелось самым запутанным образом с консервативным желанием уберечь национальную старину от постепенно надвигавшихся на нее элементов новой, именно западной культуры. Отсутствие теоретической научной мысли, берущей на себя руководительство народным сознанием, в чем допетровская Русь сильно походила на современный нам Китай, было причиной, почему это оппозиционное движение приняло в высшей степени уродливые формы и в формулировании своих требований почти не вышло за пределы узкой церковности. Постепенное распространение правительственной власти на окраины, которые были колонизованы свободною волной переселенцев, уходивших их центральных областей Московского государства по самым разнообразным причинам, большая свобода и самостоятельность этих новых частей растущего государства, вот причины, почему раскол нашел в них более прочную опору и создавал себе здесь новые формы. Неразвитая критически, туго работавшая русская мысль оперлась на вызванное Никоном раздвоение в бессознательной надежде найти на этом пути свое собственное, национальное выражение, развить новые, добавочные недостающие формы для развивавшейся жизни и создать этим путем систему социального строя, которая совместила бы в себе возможность дальнейшего развития на основе своего древнего, веками развивавшегося строя. Это стремление встретило непреодолимое сопротивление с одной стороны в слишком сильном правительстве, обладавшем несравненно более действительными средствами и силами для того, чтобы направить народное развитие по своему пути, выгодному для заправительского слоя нации и оправдываемому потребностями времени и логикой положения, с другой - в собственной убогости мысли, бессильно и поверхностно скользившей по св. Писанию и Преданию, из которого развитое сознание западного народа извлекло опорные принципы для новых религиозных и социальных воззрений. Может быть, последнее обстоятельство не составило бы непреоборимого препятствия, и упорная работа раскольничьей мысли выбралась бы из дебрей формальной церковщины на простор, куда ее выпирали непреклонные требования самой жизни, если бы частые и сильные гонения и разные стеснения в конце концов не вырвали бы из-под ног упрямо боровшегося с правительственною властью раскола материальной основы его силы. Каким образом умственное движение, упорная, хотя подчас и бесплодная работа сознания, характеризующая разные толки раскалывавшегося в свою очередь староверия, понемногу находила более рациональные формы и сравнительно легко отбрасывала то, что сковывало и тормозило или могло тормозить в будущем социальное развитие, - показывает история северного раскола. Около 1685 г. раскол разбился на поповщину и беспоповщину. Более радикальная беспоповщина пошла по направлению, намеченному еще при жизни протопопа Аввакума; основную мысль, легшую в основу ее, можно формулировать так: раз антихрист народился и уже царствует на земле (как учил Аввакум), то значит православие утрачено, и на земле нет более ни истинной церкви, ни таинств, нет и не может быть священства, и для общения с Богом не требуется посредничества церкви, а достаточно молитвы и религиозных упражнений. Не отрицая брака, беспоповцы остановились на требовании безбрачия, так как за отсутствием священников браки некому было совершать. Но так как подобное требование в сущности неисполнимо, то вопрос о браке получил практическое, подсказанное жизнью разрешение, оставаясь в теории крайне запутанным. Мы ясно видим здесь, как скованная авторитетом мысль, покачнувшись на своей вековой основе от каких-то по существу совершенно маловажных разногласий (двуперстие, трегубая аллилуйя, восьмиконечный крест и т. п.), в своем логическом развитии бестрепетно опрокидывает гораздо более крепкие традиционные преграды и с необычайной смелостью решает наново самые основные вопросы. Главным районом первоначального распространения беспоповщины является северное русское Поморье. Думают, что это произошло оттого, что самые природные условия давно уже приучили здешнее население обходиться без попов. Но может быть справедливее мысль, что радикализм русского севера есть радикализм севера вообще - большая затрата труда, необходимость целесообразной экономии его на севере, сравнительно с веселящимся чувственным Югом, устанавливают здесь более короткие пути между действительностью и сознанием и труднее мирятся с занесенными издали и совершенно лишними здесь формами быта. Отсюда религиозный рационализм северян. Поморское согласие, сложившееся на севере, вскоре создало центр и опору для всей беспоповщины в знаменитой Выгорецкой обители, возникшей на реке Выг в конце XVII столетия. От Поморского согласия отделилась в 1706 г. федосеевщина, а в 1730 г. еще более радикальная филипповщина, после чего дробление беспоповщины на менее и более радикальные толки пошло еще быстрее. Так из федосеевщины выделилась титловщина, аристовщина, из филипповщины - пастухово согласие, аароновщина. Затем появились странники или бегуны, нетовщина или спасово согласие, самокрещенцы, рябиновщина, дырники, средники, любушино согласие, воздыхатели и т. п. мелкие секты, возникавшие уже в иных местах нашего обширного отечества.
Поморское согласие, как сказано выше, отрицает священство, предоставляет мирянам совершение таинств, которые делит на "нужнопотребные" (крещение, покаяние и причащение) и просто "потребные" (остальные четыре), без которых спасение возможно. По отношения к таинству брака Поморское согласие держалось вначале отрицательной точки зрения, требую для всех "девства", но так как практически это оказалось трудноисполнимым и приводило к неудобным последствиям, то поморские настоятели стали относиться терпимо к бракам, совершенным в православной церкви, не признавая однако их законными. Затем вошло в обычай брачное сожительство без венчания в церкви по одному взаимному согласию брачующихся. Наконец, в настоящее время установился прежний взгляд, подправленный особым компромиссом, т. е. все должны вести безбрачную жизнь, но если кто женится без священнического благословения, тому общество его единоверцев не судья - каждый сам дает в том ответ Богу. Отказавшись от литургии, поморцы имеют однако свои богослужения, отправляемые в часовнях. В Выговской пустыни были составлены "чины" этих служб: "чин всем богослужениям непосвященных мужей и жен", "устав поморской службы церковной и келейной", "чин нехиротонисанных для отправления крещения и покаяния", "чин очищения жены родившей", "чин для поставления пастырей словесных овец". Этот последний чин есть благословение наставниками избираемого лица в собрании народа, оно сопровождается семипоклонным "началом", краткими молитвами и славословиями и представляет таким образом посвящение. Посвященное лицо получает титул "благословенного отца". Принимая к себе отказавшихся от православия, Поморское согласие требует от них полного разрыва с прежней церковью и потому перекрещивает их. До 1738 г. поморцы не молились за царя, но затем они постановили на соборе поминать Императорское Величество везде, где значится по книгам, и приняли тропарь "Спаси Господи люди твоя"; но это "моление" не вошло в учение, а является простым и внешним приспособлением к "обстоятельствам".
Первыми основателями Поморского согласия были: Павел, бывший епископ Коломенский, Досифей, игумен тихвинского Никольского монастыря и соловецкие выходцы иноки: Епифаний, Герман, Иосиф, дьякон Игнатий, инок Корнилий и повенецкий крестьянин Емельян, но организовали его по-настоящему Данила Викулин, дьячок из Шуньги, и братья Денисовы - Андрей и Симеон, главные деятели и столпы Данилова монастыря или Выговской пустыни, ставшей благодаря им настоящим центром для беспоповщины всей России.
В начале возникновения раскола уверенность в том, что антихрист народился и, стало быть, конец мира близок, разжигал ревность о вере до готовности принять мученический венец. Еще Аввакум учил, что насильственная смерть за веру вожделенна: "стоять в вере" надо непоколебимо, "страха человеческого не бояться, а надеяться на Бога всенадежным упованием и смело по Христе страдать… хотя и бить станут и жечь… Что лучше сего? С мученики в чин, с апостолы в полк, со святители в лик. А в огне то здесь небольшое время потерпеть. Боишься пещи той? Дерзай, плюй на нее, не бось! До пещи страх-от, а егда в нее вошел, тогда и забыл вся…" Так проповедовал Аввакум, и немало нашлось на севере гонимых и затравленных беглецов, которые следовали этому совету тем охотнее, что упорных их них без того ждала пещь. [По 12 статьям царевны Софьи от 7 апреля 1685 г. полагалось: 1) жечь в срубе: тех, которые хулят господствующую церковь и производят в народе мятеж или соблазн и остаются упорными, а также и тех, которые у казни покорятся св. Церкви, но потом снова обратятся в раскол; наконец тех, которые увлекали других на самосожжение. 2) Казнить смертию: тех, которые перекрещивали других в свою секту, и тех, которые, перекрестившись, не соглашаются вернуться в Церковь. 3) Бить кнутом и ссылать в дальние города: раскольников, скрывающих принадлежность свою к расколу, хотя бы после и раскаялись; всякого звания людей, укрывавших раскольников у себя в доме и не донесших на них. Имущество казненных и ссылаемых конфисковалось на том основании, что на прогоны и жалованье "сыщикам шло много государевой казны"]. И самосожжения происходили в ужасающих размерах. Только до 1690 г. на севере сожглось не менее 20000 чел. (из них не более 3800 душ до издания указа 7 апреля 1865 г., стало быть, указ значительно усилил это явление). Последний случай самосожжения имел место в Олонецкой губернии в 1860 г., когда сожглось 15 чел. Как известно, этому предшествовал разгром 1855 г.
"Всюду бо мучительства меч обагрей кровию, неповинною новых страстотерпцев видяшеся, всюду плач и вопль и стонание, вся темницы во градах и в селех наполнишася христиан, древняго держащихся благочестия. Везде чепи бряцаху, везде вериги звеняху, везде тряски и хомуты Никонову оучению служаху, везде бичи и жезлие в крови исповеднической повсядневно омочахуся… Оутопаху в слезах села и веси, покрывахуся в плачи и в стонании пустыни и дебри.. ови мечи оусекаеми, ови же огнем сожигаеми, и инии инако скончеваеми, чесо ради, понеже елико праведно, толико и дерзновенно Никонову противо стояху новшеству… куйте оубо мечи множайшия, оуготовляйте муки лютейшия, изобретайте смерти страшнейшия, да и радость виновнику проповеди будет сладчайшая. И бысть тогда лютое гонение и немилостивое неповинных мучительство. Всюду плач, вопль и стонание слышашеся и на всякой души страх и трепет и колебание и оужас. От лютаго гонения и мучительства мнози людие домы своя покидающе бегаху…"
А вот и картина самосожжения:
"Отец Пимин со своими собравшися в место зовомое в Березов на волок в деревню к некоему христолюбцу в большую храмину и около хором стену крепкую оградиша и оуготовившеся моляхуся Господу Богу день и нощь с постом крепким и со слезами многими и с чистым покаянием ожидающе приезда гонителей: стены оубо и покров храмины отвсюду оутверждает, да мучителие скоро и нечаянно в дом внити не возмогут оученики же своя на терпение вооружает на мучение воздвизает на страдалчество помазует, да не оустрамившеся смертнаго греха, благочестия отбегнут и к новшеству приступят. Посланный же с Олонца началник, едущий к Березову на волоку с ближних волостей взяв понятых множество и приехав где отец Пимин в собрании и обступиша храмину около и начаша приступати крепким приступом ко ограде храминной, изо всего оружия стреляти с великою яростию и гневом, хотяще всех живых взяти и на мучение повести и пришедшие к стене начаша топорами сещи стены. Видев же отец Пимин со своими собранными их лютое нападение, суровое свирепство, зверскую наглость в руки немилостивыя вдатися трепетаху, да не како собранное его стадо, в расхищение и попрание будет, скончашеся огнем благочестно и с ним к другой тысящи несколько народа".
В этих самосожжениях, дым и смрад от которых стлался по Олонецким лесам, многие и даже ученые исследователи видели проявление какого-то нелепого упорного фанатизма. Но это неверно. Самосожжение - логика кроткого отчаяния, последнее средство слабого, борющегося за дорогую ему свободу совести и мысли, свободы недалекой, узкой, но все же свободы, мысли - наивной, младенческой, но все же мысли. Жизнь, требующая от религиозных идей бескорыстного служения своим сокровенным, не осознаваемым людьми но могучи стремлениям, создала в данном случае то же высокое воодушевление, какое привыкли видеть в древних мучениках христианства; и здесь, как и тогда, вызванная этим движением моральная сила обеспечила на время подъем организованного существования, что ярко выразилось между прочим в деятельности и процветании Выговской пустыни, этой своеобразной маленькой республики, успешно несшей на себе и выполнявшей среди северных топей и лесов высокие культурные задачи. Кто знает, какую картину представляла бы собою вся великая Озерная область, если бы этой силе было открыто свободное поле деятельности. Далеко за океаном, где не было "начальника с Олонца", при сходных условиях выросли города Бостон, Филадельфия, а вскоре затем Нью-Йорк и Чикаго…
Познакомимся же вкратце с деятельностью некогда знаменитой, а ныне уже не существующей пустыни. Мы уже сказали выше, что начало организации, объединившей в одну общину многочисленные кельи поселившихся на Выге "старцев", беглецов из Соловецкого монастыря, положил Шуньгский дьячок Данила Викулов в 1695 г. Дело не обошлось без пророчества, которое легенда приписывает вышеупомянутому старцу Пимину: "бывшу оунего (у Пимина) некогда в Корельских пустынях из Помория Данилу Викулову и беседовавшему с ним и довольно о пользе душевней и егда Даниил начат в путь свой отходити, тогда отец Пимин изыде проводити его и понеже путь бе река, в лодку собрашася и Данил оубо седе к веслам хотя грести, оученику же отца Пимина остася место на корме, Пимин же седе по среде лодки, пророчествова духом глаголаше Данилу: ты Данииле сяди на корму зане ты будеши кормик и правитель добрый христианскому последнему народу в Выговской пустыни"… Как не вспомнить при этом знаменитое: "ты еси Петр и на сем камне созижду Церковь Мою"…
Кроме Викулова, на Выге жили еще два необыкновенных человека - братья Андрей и Семен Денисовы с сестрой Соломонией, поселившиеся здесь еще в 1692 г. Время вскоре наступило благоприятное - воцарился Петр. Реформы его сильно поспособствовали возрастанию числа всяких беглых, находивших себе гостепримный приют у раскольников. Вместе с тем ослабели гонения, потому что практический гений Петра с удивительной проницательностью разгадал культурное значение раскола, как бы это явление ни сплеталось с различными мятежами, "мрачившими начало славных дней". На своем походе 1702 г. через Олонецкую губ. Петр проходил мимо Выговской пустыни. "Прослыша о проходе через их места Петра, выгорецкие раскольники выслали ему навстречу своих старшин с хлебом-солью. Зная, что они будут являться тому, кого они считали антихристом, кто был для них зверем апокалипсиса, и чей титул представлял собой "звериное число", выгорецкие старшины порядком струсили. Они ждали увидеть грозного судию своего отщепенства и знали наперед, что Петру наговорили об них невесть чего
- Что за люди? - спросил царь, по словам местного предания.
- Это раскольники, - поторопился объяснить какой-то боярин, - властей не признают духовных, за здравие вашего царского величества не молятся.
- Ну, а подати платят исправно? - справился прежде всего практический Петр.
- Народ трудолюбивый - не мог не сказать правды тот же ближний человек, - и недоимки за ними никогда не бывает.
- Живите же, братцы, на доброе здоровье, о царе-Петре пожалуй хоть не молитесь, а раба Божия Петра во святых молитвах иногда поминайте - тут греха нет". [Летописец Выговской пустыни Иван Филипов, описывая страхи выговцев в ожидании проезда царя, не упоминает об этой беседе, а просто приводит слова Петра: "пускай живут!" Ист. Выг. Пуст., стр. 115]
В истории Выговской пустыни, составленной раскольником Иваном Филиповым, кроме этого упоминается еще один случай, обрисовывающий трезвый взгляд Петра на раскол. Вот этот эпизод:
"В то же время самоволник некто, не могий понести пустыннаго жития bpitl из монастыря своеволне, и скитаяся по Волге, в нижегородских городах хождаше с прочими бурлаками, и поймаше их будто на воровстве и по испытанию за воровство хотяху смерти предати: оной же избывая смерти, сказа за собою слово Государево и свезоша его в Москву в Преображенское и тамо начаша спрашивати, он же нача на Выговскую пустыню и на настоятелей и на братию, что живут в староверстве, и иныя неправедныя речи диаволом научен сказовати, чего не возможно писанию предати, хотя императорское величество на гнев подвигнути к разорению Выговской пустыни… Но в то время, что сотвори Бог оудивлению достойно: с Петровских заводов (из Петрозаводска) началник завоцкой, иноземец Вилим, написав отписку милостиву против данной с монастыря скаски, в Москву к его императорскому величеству и посла со отпискою своего деньщика, да монастырскаго с ним брата Никфора Семенова, и приехав оные в Москву. А в то время бысть на Москве и иные Государевы великие розыскные дела, в неких важных винах о некоих боярах: и его императорское величество, в то время вельми гневен и печален. И оной отписки никто подати не смеяше, что в такое время не чают милости приобрести. А прежде того оного доносителя в Преображенском сам императорское величество на словах допрашивал и оуразумел в нем составное коварное напрасное дело, избывая своей смерти, что в таких смиренных пустынных изгнанных людех того не чает быти, и не было, томко распрашиваше правды: но на вышеписанное возвратимся и многим показоваше отписку, вси отговариваються, и показаста господину Андрею Ивановичу Оушакову, и сказаста про дело словесно, и от Вилма заводскаго грамотки ему подаша. Он же взем оную отписку, подав его императорскому величеству, он же прият разсмотрив ю не единократно и положи ю к себе в свой корман, а подъячему своему оуказа и сказа ему, как будем в Новегороде, помяни о сем мне и не забуди, а сам после поехав через Нов город в Питербурх и бысть в Нове городе несколько времени. Оной его подъячей, поминал ли, ил ни, про то никто не ведает, точию его величество, будучи в Нове городе спросил: еще ли седит Выговский пустынник Семен Денисов [Семен Денисов был арестован до этого, и после допроса у Петра, приказавшего не пытать его, сидел долго в Новгороде в заключении, пока не освободился благодаря неустанным хлопотам своего брата Андрея], они же сказаша ему, что оушел, он же глагола: Бог с ним, и поехав с Нова города в Питер и на пути едучи спал он императорское величество и прохватился, приказал своих коней поставити на пути, и призвав писаря, повел написати на завод оуказ к завоцкому начальнику, чтоб онаго пустынника Данниила Викулова [Даниил Викулов и другие пустынножители были по этому же навету арестованы в Петрозаводске начальником завода Вилимом] ис под караула спустить на свободу в свою пустыню, и о том ни о чем не розыскивать и подписал своею рукою на скоре, и приказа своего из сержант Преображенского полку сержанта и дав ему оуказ, повел ему ехати на заводы на скоре, на почты день и нощь, и отдати оуказ" [Иван Филиппов. "История Выговской старообрядческой пустыни", стр. 152-154]
Эпизод чрезвычайно характерный: гневный, печальный Петр, допрашивающий по политическому делу бояр, не забывает про каких-то пустынножителей, томящихся за караулом, лично входит в дело и приказывает отпустить их на свободу, чего не могло бы быть, если бы царь хоть на мгновение заподозрил взятых поморцев в прикосновении к каким-нибудь политическим делам. Таким образом Выговская пустынь или Данилов монастырь [по имени его основателя Даниила Викулова] уцелела. Эта община особенно увеличилась именно при Петре, реформы которого много способствовали увеличению числа беглых. Сюда принимали всех приходящих: кого перекрещивали, а кого вместо троеперстия обучали креститься двумя перстами. Руководители общины понимали, что весь этот гонимый и преследуемый сброд есть полезная рабочая сила, требующая только организации. Таким образом раскол отчасти исправлял то, что само государство разрушало во вред себе. Многолюдство привело вскоре к разделению пустыни, и возле Данилова возникла в 1706 г. Лекса, женская обитель. Избыток рабочих рук позволил общине расширить хозяйство, для чего с 1700 г. она начинает заарендовывать обширные площади казенной земли, на которой возводятся необходимые хозяйственные постройки, где летом живут рабочие, а для сообщения с пустынью через топи и леса были проведены дороги и построены мосты. На дорогах монастырь ставил постоялые дворы, где путники и их кони находил приют и продовольствие даром, т. е. за счет обители. Кроме расширения пашенного хозяйства, обитель стала снимать рыбные ловли на озерах (на Выге, Водло) и посылать ватаги своих промышленников на Мурман, на Новую Землю и даже на Шпицберген. Наконец Андрей Денисов убедил братию заняться торговлей хлебом; это произошло, вероятно, благодаря тому обстоятельству, что во время частых недородов Выговские старцы посылали своих приказчиков на Волгу, на Низ, за хлебом, а затем, смекнув, какую пользу можно извлечь из этого дела при высоких ценах на хлеб, стоявших в Петербурге, они занялись хлебной торговлей уже не из человеколюбия, а ради выгод. Торговля эта приняла такие размеры, что монастырь выстроил в разных местах пристани и подворья. Главной пристанью служила Пигматка на северном берегу Онежского озера. Понятно, что Выговская пустынь и ее колонии росли, богатели и понемногу превращались в людные, оживленные городки. Порядок в этом городе-монастыре был основан на местной конституции, особом уложении, составленном Андреем Денисовым. Строгие подвижники и противники брака жили в самой пустыни, а все "не могшие вместить" расселились по соседним скитам и кельям и крестьянствовали. По внутренним своим порядкам Выговская пустынь представляла небольшую демократическую республику с широким применением принципа самоуправления. Все дела, касавшиеся какого-нибудь скита, решались общими мирскими собраньями всех жителей скита; что же касается дел, касавшихся всей населенной территории пустыни, то таковые обсуждались и решались на общем собрании представителей всех выгорецких скитов. Исполнительная власть, т. е. ответственное руководство всеми делами общины находилась в руках Киновиарха или большака, которому были подчинены другие выборные чины и должностные лица, кто по хозяйственной части, кто по духовной. Однако, во всех своих действиях большак должен был сообразоваться с постановлениями "собора". В скором времени, благодаря искусству и уму своих большаков, Выговская пустынь стала центром для всей русской беспоповщины. В ее мастерские и школы раскольники присылали учиться своих детей, особенно дочерей (белиц), подобно тому как это делалось на Западе. Кроме школ грамотности, на Выге были заведены школы переписчиков раскольничьих книг, школы певцов, иконописцев. Ревнители старины собрали из всех уголков Руси и схоронили здесь от света богатейшую коллекцию древних рукописей и старопечатных книг, не только богослужебных, но всяких: тут были и риторики и грамматики, космографии, летописи, хронографы, философские сочинения, книги на польском, литовском и малорусском языках. Словом, материальная и духовная жизнь теплилась в этом уголку, затерянном среди болот и лесов под хмурым, холодным небом, и отсюда разумные начала организованного строя распространялись во все стороны, приводя постепенно страну в культурное состояние. Сильная своим просвещением Выговская пустынь дала расколу целый ряд деятелей, которые привели его в систему и написали целый ряд сочинений, касавшихся самых разнообразных вопросов. Отсюда понятно, почему здешние расколоучители пользовались во всем раскольничьем мире, без различия толков и согласий, необыкновенным уважением и влиянием.
Разумеется, богатая и влиятельная раскольничья община не могла не обратить на себя внимания власти. При Петре, однако, их оставили в покое. Указ 1703 г. предоставлял им свободу совести, обязав только приписаться и отправлять виде повинности разные работы при вновь устроенных повенецких горных заводах. Чуждые чисто политических тенденций выговцы в совершенстве постигли искусство проведения своей утлой ладьи по необозримому морю немецко-московской канцелярщины. Располагая значительными средствами, они не только привлекали к себе нужных людей из местного чиновничества, но имели своих агентов и разные "заручки" в самой столице. Благодаря этому они с успехом сбывали с рук всякие следственные комиссии и при случае переходили даже в наступление; так по поводу собеседований посланного к ним синодом иеромонаха Неофита (в 1722 г.) они составили знаменитые "Поморские ответы" - главный труд Выговских расколоучителей. Особенную тревогу и много хлопот причинила им следственная комиссия Самарина 1739 г., наряженная по навету бывшего пустынножителя Круглова, донесшего из злобы на пустынь, что дескать выговцы не молятся за царя. Так оно и было до того времени. Выговцы из политики уступили, хотя вопрос этот вызвал немало споров, и дело даже кончилось выделением непримиримых. Со второй четверти XIX в. начинается упадок пустыни, вызванный рядом мер, предпринятых для борьбы с расколом. И все-таки еще в 1835 г. выговцы имели в своем распоряжении более 13000 десятин земли и разными промыслами и доходными статьями собирали ежегодно до 200000 р. (т. е. по нынешним ценам до миллиона). Но окончательный, непоправимый удар пустыни причинил погром 1855 г. Проживавших в Данилове и Лексе раскольников разослали на места их приписки по ревизии, скиты обращены в селения государственных крестьян, часовни и молельни, которых насчитывалось в то время около 50, частью закрыты, частью превращены в православные храмы, древние иконы, старопечатные книги отобраны и вывезены на возах, могилы основателей и деятелей беспоповства осквернены и сравнены с землей. Теперь на месте богатого, красивого монастыря остались одни гниющие пустые строения, доживающие свой век среди зарастающих сорными травами пустырей. "Довольно прочесть историю Филиппова, - пишет г. Майнов [Майнов, стр. 210], посетивший разоренные обители около 30 лет тому назад, довольно послушать рассказы стариков о поездках на Грумант, в Америку, о гавани Пигматке, о рудном монастырском деле, чтобы видеть влияние скитов на народное богатство".

Обработка текста и перевод на современный русский язык: Григорий Кронин (Санкт-Петербург)

В начало страницы | На главную страницу | Карта сервера | Пишите нам


Комментарии и дополнения
 Березин Максим Николаевич, 21.10.2005
Хорошая статья позваните мне по телефоны 89234011879
 Фыва Цукен, 21.10.2005
вы кого просите вам позвонить? н.и.березина? думаю, он вряд ли сможет выполнить вашу просьбу :)))
Добавление комментария
Автор
E-mail (защищен от спам-ботов)
Комментарий
Введите символы, изображенные на рисунке:
 
1. Разрешается публиковать дополнения или комментарии, несущие собственную информацию. Комментарии должны продолжать публикацию или уточнять ее.
2. Не разрешается публикация бессмысленных сообщений ("Круто!", "Да вранье все это!" и пр.).
3. Не разрешаются оскобления и комментарии, унижающие достоинство автора материала.
Комментарии, не отвечающие требованиям, будут удаляться модератором.
4. Все комментарии проходят обязательную премодерацию. Комментарии публикуются только после одобрения их текста модератором.




© Скиталец, 2001-2011.
Главный редактор: Илья Слепцов.
Программирование: Вячеслав Кокорин.
Реклама на сервере
Спонсорам

Rambler's Top100